Х
Х
15 августа, в день Успения Богородицы, в Аксайской станице подымали чудотворную икону Аксайской Божией Матери и крестным ходом несли в Новочеркасск.
Дед Мануил собрался ехать на торжество. Мать снарядила Димитрия с дедом.
— Пускай Владычице помолится. Пускай постарается за нас, — говорила она, усаживая деда в телегу.
До Аксайской ехали по железной дороге. Прибыли утром. Поднимались на высокий берег донской по пыльной мощеной улице. От громадных лип, росших по сторонам улицы, на пыльное шоссе ложилась синяя тень. Золотыми змейками светились на ней солнечные блики. В Аксайской дома были больше, чем в Тарасовке, стояли на фундаментах с подвалами и были крыты железом или тесом. По крутому берегу к Дону сбегали виноградные сады. Зеленые и черные гроздья висели между широких и прозрачных на солнце листьев. Пахло медвяным и будто ладанным запахом. Перистые сквозные акации, гибкие и стройные, свешивали свои черные засохшие стручья. В самой станице припахивало соломенной гарью, скотом и рыбою. Вдоль домов, мимо решетчатых садовых оград вился наверх деревянный тротуар.
Дед Мануил шел бодро. На густые седые кудри надел фуражку армейскую с алым околышем, на самом был мундир темно-синий с урядничьими погонами, с двумя крестами Георгиевскими, железным румынским крестом и тремя медалями.
Сбоку у Мануила висела шашка с черным ременным темляком и кистью. Причепурился старый дед. Широкие шаровары с красным лампасом упадали на голенища сапог. Останавливался дед, платком смахивал пыль с сапог.
Рядом с ним шагал Димитрий. В соломенной круглой панской шляпе, в белом коломянковом пиджаке поверх жилетки, в черных штанах, заправленных в сапоги. Лицо медно-красное, загорелое, блестит от пота, точно лаком покрыто.
Встречные казаки, кто постарше, останавливали Мануила.
— Здорово дневали! — звонко говорили они. Были они смуглы и чернявы. Бегали их маленькие карие глаза под черными тонкими бровями.
— Спасибочко, родные, — отвечал дед и совал встречному широкую заскорузлую ладонь.
— Звиткеля будете?
— Мы-то, донецкие.
— Владычице поклониться пришли?
— Вот именно.
— Ну и похода (Погода (местн. говор)) нонешний ход. Ай-я-яй, какая похода… Жара…
Говорили по-своему, мягко и ласково.
У собора толпился народ. На станичном правлении были вывешены флаги: бело-сине-красные и бело-желто-черные. Висели неподвижно и торжественно. Под ними, на светлой пыли узкими пластырями лежала от них густая синяя тень.
В соборе был шепот и шарканье ногами. От каменных плит пола шел холодок, и со света темная казалась церковь и неразличимы лики святых. В огневом пятерном ожерелье высоких паникадил, в тысяче ровных спокойных язычков восковых свечей, на высоком аналое лежала икона.
Подле нее стояли старые казачки. Темная монахиня Старочеркасского монастыря ровным контральто читала акафист. Роняла с бледного воскового лица с горящими черными глазами бесстрастным голосом — страстные слова веры, упования и любви. Старухи-казачки крестились, шепотом повторяли за нею и глядели, не отрываясь, на темный лик в богатом серебряном окладе, окруженный живыми цветами. Вяли в сумраке собора розы, астры и георгины и выдыхали, увядая, свой густой и пряный запах. Непрерывным потоком шли люди приложиться к иконе.
Дед Мануил тоже прошел со всеми по ковровой дорожке, медленно склонил негибкие колени, согнулся, оперся костяшками пальцев в пол и поклонился, прижимаясь лбом к полу. Постоял на коленях, перекрестился, встал и снова стал дед на колени и припал в земном поклоне. Тяжело вздыхал. Нелегки ему были эти поклоны. Поклонился и в третий раз. Когда вставал, всякий раз глухо об пол, покрытый ковром, стукала шашка. Вот подошел и приложился сухими губами к серебру ризы.
За ним подходил Димитрий. Крестился торопливо и небрежно. Смущали его старые казачки, и мешала монахиня. Стал на колени только раз, ткнулся губами без поцелуя в холод металла ризы, уронил рукавом тяжелый цветок махровой мальвы, встал и пошел прочь, бирюком глядя исподлобья по сторонам.
Было чего-то стыдно, страшно и хотелось скорее уйти.
Дед Мануил отошел в сторону, давая дорогу другим, но не уходил, а стал впереди старух и так же, как они, смотрел острым медвежьим взглядом на икону… Слеза струилась по его морщинистой щеке. Шептал восторженно: Радуйся, Невесто Неневестная.
Когда они вышли из церкви, жухлыми и тусклыми показались Димитрию ярко озаренные солнцем хаты, недвижимые тени от акаций и скучным небо, насыщенное синим зноем.
Дед Мануил шел рядом. Торжественный, радостный и праздничный.
— Ну вот, Митенька, и сподобились. Поклонились Заступнице нашей Донской. Она — Мать Бога нашего. Ей молиться — Она скоро услышит. Скоропослушница Она. Перед Престолом Божьим стоит, предстательствует за нас, грешных. Ты Ей скажи, а Она услышит и замолит у Господа Нашего Иисуса Христа.
Остановились у дедова однополчанина, казака Агафошкина. Агафошкин был ростом немного менее сажени, а лицом на Петра Великого похож, как его на картинах рисуют. Любил он поговорить о божественном. В переднем углу висел у него большой, на камне писанный раз — Нерукотворный Спас. И был Спас изображен на полотне в терновом венце и с кровавыми каплями на светлом лбу и на щеках.
— Чтой-то у вас, Гавриил Макарович, за Спас такой, не по-нашему писан? — спросил дед Мануил.
— А это из Польши я, как в полку служил, принес. Рассказывал мне тамошний священник. Как шел Христос на муки и крестную смерть… Устал сильно и захотел утереть лицо. И была тут женщина одна — Вероника. И подала она Ему полотняный плат. И вот — утерся им Христос. Отдал плат Веронике. А как пришла Вероника домой, развернула тот плат, — глядь, а на нем лик Христов и запечатлелся. И венец терновый на Нем, и капли крови видать… Долго где-то в Персии хранился тот святой плат, и когда везли его оттуда на корабле по морю, то разыгралась буря и потонул корабль, а с ним и тот плат. А еще сказывают: был подобный образ в одном городе. Когда, значит, в старинные времена воевали Иерусалим, то осадили неверные город, а жители поставили образ в воротах и зажгли перед ним лампаду, и как не могли они отстоять город, то замуровали камнем с известкой тот образ и лампаду с ним вместе. И прошло с той поры много лет. Отняли опять тот город от турок, разыскали то место, где был, значит, замурован образ, и стену разобрали. Смотрят, а образ стоит в неописанной красоте, и лампада как зажжена, так и теплится. А поболе ста лет прошло.
— Негасимая, значит, — тихо говорит Мануил.
— Чудотворная, — отвечает Агафошкин. Димитрий сидит в углу, слушает, думает и молчит.
Видит, что дед Мануил и Агафошкин верят всему этому. А сам Димитрий не верит.
«Как бы не так, — думает он. — Масла-то в лампадке, поди, всего на одну ночь хватило бы. Под праздник мамаша зажгут перед иконами, а ночью проснешься, она уж и погасла, масло выгорело, а тут побольше ста лет. Опять же, ежели икона замурована была, то не было воздуху, а учитель Ляшенко доказывал, что без воздуха огонь не горит. Ему для того кислород нужон, а кислород в воздухе. Сказать им… да не поймут».
Не смел он сказать. Но чувствовал свое превосходство над старым дедом и Агафошкиным.
Мануил смотрит на образ, шевелит под усами губами. Вспоминает что-то. Видятся ему города турецкие. Адрианополь, Сан-Стефано, стены каменные, башни зубчатые, видит мечеть Адрианопольскую красоты неказенной, вспоминает и самый Царь-Град и как вошел он посмотреть мечеть святой Софии. Вошел и видит: на колонне, под известкой, Спасов Лик на солнце просвечивает темными красками. А зашел сбоку, и нет ничего. Будто так померещилось. И кажется ему, что он и тот город видал, где была замурована чудотворная икона.
Много повидал на своем старом веку дед Мануил и много рассказывал он Димитрию. Но не верил ему Димитрий. «Брешет старый дед, как собака брешет. Представится ему, он и рассказывает невесть что. А на деле — нет ничего».