XXVI
XXVI
Тягучие звуки дребезжащего колокола неслись от полковой церкви по двор желтый туман упал на город, и было сыро и, несмотря на день, темно. Оттепель журчала сотнями сточных труб, изливалась каскадами из переполненных зеленых кадок на панели, растекалась ручьями, смывая песок, и неслась вдоль панелей к решетчатым стокам. От их говорливого шума веселыми казались желтые туманы. Свет фонарей растворялся в них, не доходя до земли. Казармы были точно набухшие водою, напитавшиеся капелью пористые коробки, и по стенам блистала мокрая пелена.
Третий эскадрон начинал говеть с этого понедельника, и Морозов оделся и пошел в казарму.
На натоптанной по снегу дорожке приветливо сверкал розовый булыжник, омытый струями воды, и точно говорил: «Вот и я… Здравствуйте! Давно не видались».
Снег прилипал к подошве и отставал ее отпечатком, с черным следом шпорного ремня и блестящими оттисками гвоздей.
На широкой старинной лестнице с низкими ступенями, выбитыми в ямки подле перил, пахло кислой капустой, свежевыпеченным хлебом и солдатом. По ступеням были насыпаны мокрые опилки.
Поднимаясь по лестнице, Морозов смотрел на выбитые в ступенях солдатскими сапогами углубления и думал: «Кто-кто не бегал по ней со свистом и уханьем, сбегая в конюшни седлать лошадей, собираясь на ученье или по тревоге?
…Сбегали когда-то по этой лестнице солдаты Александра II в тяжелых шапках. Подбородки бритые, усы с бакенбардами на две стороны ярко нафабрены, все — как один. Знали они Забалканский поход, поля Тунджи и Марицы, Долину Роз и белые домики болгар, пережили и страшное 1 марта с сиянием свежей в намете на месте покушения, покрытом бесчисленными цветами… В тот грозный день, когда взрыв во втором часу дня потряс окна казарм, сбегали, чтобы седлать и скакать по тревоге к Зимнему дворцу, где в потоках крови умирал Царь-Освободитель.
…Еще раньше стучали по этой лестнице тяжелые ботфорты солдат с бритыми лицами, затянутых в белые лосины. Бежали тревожно на Сенатскую площадь, где их ждал молодой Государь Николай Павлович.
…А еще раньше тяжело поднимались по ней, новой и чистой, пахнущей краской, известкой и замазкой, талые солдаты, только что вернувшиеся из Парижа. За их плечами остались тысячи верст, чужие города и широкие дороги в своде зеленых деревьев.
Пришли и ушли. Растворились где-то…
В четвертом измерении?..
…И ни одного моего шага, уже сделанного вверх, я не могу возвратить, потому что он уже пройден. А если вершусь и сделаю снова, он уже будет не тот, а другой. Время идет, и нельзя остановить его. Нельзя подойти к юности, к беспечному детству и шагнуть в свое небытие». Тяжелая на блоке с гирею дверь, скрипя, растворилась, и Морозов прошел в столовую. На столах стояли белые кружки от чая и валялись хлебные корки и крошки.
За столовой был эскадрон. В мутном сумраке туманного утра четырьмя длинными рядами тянулись койки, накрытые серыми одеялами, одинаково застланные. Над каждой на шесте был металлический лист с номером и фамилией. Под ним на крюках фуражки и полотенца. Между коек стояли маленькие шкапики, покрашенные желтою охрою.
По боковым стенам были ружейные пирамиды. Тускло блестели насаленные сизые штыки. Белые погонные ремни свесились разнообразно, нарушая четкую симметрию ружей.
На другой половине, вдоль окон, спинами к Морозову выстраивался эскадрон.
Впереди Морозова шел вахмистр Семен Андреевич Солдатов. Морозов видел под околышем фуражки его седеющий затылок, тугой белый пояс, стягивавший живот, и толстые, крепкие ноги в узких рейтузах. Громыхали тяжелые шпоры по полу.
В правой руке у вахмистра была палочка — стик с ременным кольцом.
В тишине казармы раздавался негромкий расчет взводных.
— Первый, второй, третий… Ермилов, стань в затылок, дурной. Здесь глухой ряд будет.
Вахмистр кому-то, быстро поднявшемуся с койки, стал выговаривать.
— Ты это чаво, Сонин, не при одеже? Морозов услыхал быстрый ответ:
— Чавой-то недужится, господин вахмистр.
— Недужится?.. А в приемный записан?
— Я и так отлежусь.
— Ишь, лентяи! Маловеры! И в церкву ему лень пойтить… Отлежусь… Лоб перекрестить не охота!.. Ну, пошел, шалый! Становись в строй!..
Вахмистр шел дальше, скрипел сапогами и постукивал стиком по железным задкам, накрытым синими полотняными накроватниками.
Громко ворчал:
— Образованные очень стали.
И от этих слов стало больно и жутко Морозову. Он сопоставил их с тем, что говорил ему ночью Андрей Андреевич.
«Образованные стали! Да куда же ведет образование?»
И, точно боясь, что вахмистр увидит его и задаст ему вопрос, кто сделал такими «образованными» этих людей, Морозов повернулся и тихонько вышел из эскадрона на двор.
Над крышами несся медленный великопостный перезвон. Не смолкала водяная капель — песня весенняя, звонкая.
Морозов вспомнил, как еще мальчиком ездил с матерью в Черкасск помолиться чудотворной иконе Аксайской Божией Матери. Народом несли ее из Аксайской станицы шестнадцать верст. Служили в степи молебны.
Исцелялись под нею больные. Слабые и немощные становились сильными.
Перед тем как отвезти его в корпус, возил его отец еще в Воронеж: Митрофану Воронежскому поклониться.
Отец и мать верили, — он нет? Сам не знал: не то верил, не то нет. Все чего-то стыдился.
Вспомнил Морозов, как пришли новобранцы и в полку служили молебен. Жаром пылали свечи перед иконами. Шли к ним люди, еще в своей деревенской, вольной одёже. Лица масляные, волосы по-мужицки в скобку стрижены. Громыхались на колени, стояли долго, лбом в пол били, крестились, волосами мотали.
Боялись службы военной. У Бога заступы просили, как учили их отцы и матери. Матушке Царице Небесной Скоропослушнице, Заступнице молились. Николая Угодника просили, Серафима Саровского, да Ивана Воина!
Они верили.
Они алкали Бога и Церкви.
Почему же теперь их надо чуть не силой загонять в церковь?
Кто виноват?
«Образованные очень стали!» — встали в его голове слова вахмистра. И в них он почувствовал почему-то упрек себе.