XX

XX

Война сначала понравилась Русалке. Было в войне что-то, что напомнило ей свободу родных степей. Ночлеги под открытым небом у коновязного кола или ночлеги в громадном стодоле, где пахло по родному скотом, где была вязкая под соломой навозная жижа и куда приносил Тесов овес целыми немолотыми снопками, — все это возбуждало неясные воспоминания о жизни на заводе. Но скоро Русалка узнала и оборотную сторону войны. Хозяин стал надолго оставлять ее без езды. Он куда-то уходил на целые дни, и она оставалась одна с вестовым. Неправильно и не вовремя получала она корм, нудилась целыми сутками под седлом, и опухала сподпруженная под животом кожа.

А когда однажды прибежал, жалобно повизгивая, с подбитой пулею лапой Буран и стал под ногами Русалки рыть тупою медвежьей мордою землю и завывать от боли, стала Русалка кое-что сознавать. Она теперь настораживалась, когда кругом посвистывали пули, и вздрагивала, когда где-нибудь близко взрывался снаряд. Она начала понимать ужасное значение людской игры, когда увидала поле, покрытое телами людей и лошадей, и услышала пресный и сладкий запах гниющего лошадиного трупа.

Хозяин, — она боготворила его по-прежнему, — был ласков с нею, но уже не всегда приносил он в кармане рейтуз кусок сахару, и не могла не видеть Русалка постоянной печали в его глазах. Ах, если б только могла она спросить его, почему он не скачет на ней, почему не прыгает препятствий, куда девались Зорянко и его хёнтер с облезлым коротким хвостом и почему больше не носится она перед эскадроном, палашом (Палаш — абсолютно прямое длинное клинковое холодное оружие; при атаке тяжелой кавалерии палаши держались прямо, строго параллельно земле) откинув хвост и пожирая прыжками пространство? И почему нет теплых конюшен и чистых манежей, а приходится брести по колено в грязи среди усталых и голодных лошадей эскадрона?

Бежит сбоку колонны Бурашка, ковыляет на трех лапах, ведет счет эскадронам, старается никого не обидеть, сегодня при первом, завтра при втором, по-всегдашнему ласково улыбается солдатам и виляет хвостом. Но и у него печаль и недоумение в умных черных глазах. То ли гнетет его то, что калека он на всю жизнь, то ли страшно ему, что видит он стольких друзей неподвижными и мертвыми?

Видела Русалка, как хоронили Эльтекова и Мандра и как в стороне сидел Бурашка и, подняв морду, смотрел в самое небо, точно там спрашивал что-то, чего сам уразуметь не мог.

Приметила еще. Русалка, что вдруг стал Бурашка смущаться своей раны, своего убожества, точно заметил, что его солдаты не столько любят, сколько жалеют. На одном большом переходе, когда он стал уставать и отставать, Морозов приказал вестовому поймать его и везти на руках в седле. Буран отбивался и визжал. Казалось, ему совестно было обременять собою людей, которым он был всегда радостью и забавой. На другой день Бурана везли на артельной повозке, а на третий — Буран пропал с бивака. Был он с вечера печальный и скучный. Припадая на раненую ногу, обходил все эскадроны, точно хотел попрощаться со всеми.

Он долго сидел в стодоле, где стояла Русалка, лизал руки Тесову, а тот щекотал его за мягкими, стоячими, черного бархата ушами и говорил ему жалостливо:

— Ах, Бурашка, горемычный ты Буран! Поди, тяжело тебе «ветеринаром»-то быть? Хуть бы медаль тебе какую навесили.

Заходил Буран и к вахмистру Солдатову. Тот ласкал его тяжелой, заскорузлой рукой и говорил:

— Знаешь, Буран, что надумали мы? Отправим-ка мы тебя в Петроград, к полковому лазарету. Намучился ты на войне, да и нам возиться с тобою некогда. Куда ж тебе, калеке, за нами поспевать!

Буран повизгивал, сконфуженно терся о голенище сапога, точно был он не собака, а кот, и смотрел в глаза вахмистру. Печальный и тусклый был его собачий взгляд.

— Уж не болен ли ты, Бурашка? Ишь, какой невеселый. Не болит ли что внутри у тебя? Нос-то горячий. Пойдем «в ветеринарный лазарет. Емпературу тебе смерить надо.

Но Буран не пошел в ветеринарный лазарет. Он зарылся в солому подле Русалки и лежал тихо до, утра. А утром, когда Русалка встала, она уж не нашла подле себя черного мохнатого комочка Бурашки.

Когда седлали, Русалка слышала, как Тесов говорил вахмистру:

— Господин вахмистр, а что, быват, Бурашка не у вас?

— Нету.

— Что за чудеса! Ночью пришел к Русалу, в солому закопался, лежал, будто больной какой. А к утру, вишь, и ушел.

Когда строились эскадроны на деревенской улице, хлестал мокрый снег, ложился белыми пятнами на гривы и на крупы и тут же таял. Ветер шумел голыми ветвями садовых деревьев, грязная и тяжелая ожидала дорога. Мы отступали, и в осеннем утре, печальном и сыром, где-то недалеко двоили неприятельские ружейные выстрелы.

Немцы наседали на наши заставы.

Русалка стояла перед эскадроном, поджимала от ветра хвост, косила ушами, забитыми снегом, и тяжело вздыхала. Она слышала, как командир полка спрашивал по эскадронам, где Бурашка.

Кто-то, в шестом, крайнем, видел, как под утро вышел Буран из деревни и тихо пошел к лесу.

— Не иначе, как на заставы пошел, ваше превосходительство. Он чуткий, знает, где наши, не ошибется.

— Тяжело ему без лапы.

— Это точно.

Вот подошли и заставы. Еще издали спрашивали:

— Бурана не видали?

— Что Бурашка к вам не прибегал?

— Не с вами Буранчик?

— Был, был… Лесом проходил. Только скучный какой-то.

— Видать, не больной ли?

— Не помирать ли пошел?

— Буран, он великатный. Уйдет помирать, так запрячется.

Близки были выстрелы. Посвистывали над стальными пиками пули. Было не до поисков Бурана. Надо было уходить.

Приняли штандарт в мокром чернокожаном чехле. Голова полка потянулась по дороге, задымила паром от лошадей, закуталась в осенних холодных туманах.

Арьергардный эскадрон выслал по топким полям заставы, занавесился дозорами и зашлепал по растоптанной прошедшим полком дороге.

Бурана не было… Буран ушел навсегда.