XVII

XVII

Девушка гибким движением поднялась со стула навстречу Саблину с Морозовым.

Низкая бархатная шляпка-берет была надета набок. Просторное в плечах и груди и стянутое к ногам пальто темного бархата, отороченное дорогим серым мехом, — скрывало ее стан. Она была такого же высокого роста, как Морозов, тонкая и вместе изящная, с той нежной пропорцией тела, какою отличаются русские девушки. Пальто, раскрытое наверху, показывало шею с дорогим темным ожерельем. Большие светло-карие глаза смотрели прямо. В них, сквозь лучившийся молодой блеск, показывавший здоровье, сквозила какая-то печаль, точно смутная тревожная забота владела ею.

Лицо девушки — тонкая прелесть фарфора и нежная красота волнуемой кровью кожи — было породисто и красиво.

Морозов впился в нее глазами.

— Вот видите, Надежда Алексеевна, опять я прав, — сказал Саблин. — Ваша прабабушка была-таки русалкою. Как на кого посмотрите, так и заколдуете.

— Полноте, милый Александр Николаевич, — сказала девушка.

Она говорила тихо, но каждая буква красивого русского языка звучала у нее полно и четко, и музыкой казалась пустая фраза.

«Как она должна петь!» — подумал Морозов.

— Вы простите меня, Сергей Николаевич, что я так бесцеремонно просила нашего соседа по имению и старинного друга познакомить вас с нами. Я страстная лошадница и влюбилась в вашу лошадь.

— Вы знаете, Морозов, — сказал Саблин, — Надежда Алексеевна чудно ездит. А ее Львица… Обидно, Надежда Алексеевна, что вы не пустите ее на скачки. Подумайте, Морозов, — Лазаревского завода чистокровная лошадь, три года всегда имевшая первое или второе место в Москве, стоит у Надежды Алексеевны, ради ее прихоти, для прогулок по Опольским лесам.

— Мне ее жаль.

— Почему жаль? Такой лошади скакать — это все равно, что вам на концерте петь.

— А вы думаете, я не страдаю на концертах?

— Незаметно. А если и волнуетесь, самое волнение вам должно быть приятно.

— Надя так волнуется, — сказал студент, — что ничего в этот день не ест и уж задолго до концерта сама не своя.

— Я этого и не скрываю. И я видела, как волновалась ваша лошадь. А тут эта ужасная афиша.

— Вы знаете, как ее определил мой вестовой? Междометие!

— Верно, — сказал студент, — метнулась между лошадью и препятствием, вот и междометие.

— Но ты не объяснила, Надя, — сказала ее мать, — зачем ты побеспокоила Сергея Николаевича. Моя дочь, Сергей Николаевич, очень хотела поближе посмотреть вашу лошадь.

— Вы позволите? — сказала Тверская. — У вас нет таких примет, чтобы женская рука не трогала лошади. Может быть, после скачки можно? Меня поразило сходство вашей лошади с моею. Можно сказать — две сестры. Только моя Львица меньше и чуть шире. И так же без отметин. А по кровям они не могут быть родными. От кого ваша Русалка?

— От Рубина и Корделии.

— А Рубин?

— Рубин сын Рогдая, правнук Регента, сына Дир-Боя…

— Нет ничего общего. И родились: одна в Варшавской губернии, другая в харьковских степях.

— Все равно, Надежда Алексеевна, — сказал Саблин, — в одной России.

— Хотите, — сказал Морозов, — пройдемте в паддок? Я надеюсь, Русалку еще не увели.

— Сергей Николаевич, вы не знаете, что с тем офицером, который так ужасно упал? — спросил отец Тверской.

— Сотрясение мозга и сломана рука.

— Но жив будет? — спросила мать Тверской. Морозов знал, что ничего нет серьезного, но, рисуясь перед девушкой, посмотрел на нее и сказал:

— Будем надеяться.

— Я хотела бы так умереть. Последнее ощущение — сидишь на лошади. И дальше ничего. Небытие. Потом новая жизнь.

— Вы говорите так, точно вы это испытали, — сказал Саблин.

Тверская твердо посмотрела ему в глаза и тихо, уверенно сказала:

— Я знаю… Это так и будет! — Она вздохнула, улыбнулась и сказала: — Ну, идемте. Представьте меня вашей чудной красавице. Боби, пойдем с нами?

— Идем, Надя.

Они вышли из ложи. Впереди Морозов с Тверской, за ними студент, брат Надежды Алексеевны.

Начиналась следующая скачка на охотничий приз, и рабочие заканчивали установку препятствий. Публика расходилась по местам, в проходах между ложами и трибунами пустело.

Валентина Петровна, жена адъютанта Заслонского, в громадной серой шляпе с длинными страусовыми перьями и в пепельно-серой, тисненной узором накидке, увидав Морозова из ложи, сделала движение к нему, но, заметив Тверскую, тихонько покачала головой, точно говорила: «Поздравляю… вдвойне поздравляю…»

Тверскую знали в свете по ее изящной красоте, по концертам и портретам, выставленным в магазинах.

… «Тверская… Морозов»… — слышал Морозов шепот позади.

«Тверская… Ну, конечно… та самая… А с нею?.. Морозов, что первый приз взял… Две знаменитости».

«Афиши не напрасно были рядом, — думал Морозов. — Как странно свела нас судьба. На скачке!»

Он хотел рассказать Тверской про афишу на углу Литейного и Невского, про Бурашку и про барышню со шпицем, но смутился и вместо этого спросил:

— Когда ваш концерт?

— В этот четверг.

— Я могу на нем быть? Я достану еще билеты?

— Я вам пришлю. Все места в магазинах проданы. У меня еще осталось несколько почетных кресел.

— За что же мне почет?

— За вашу милую Русалку… Скажите вашему солдату, чтобы он подождал одну минуту.

После толкотни в проходах манежа в предманежнике казалось пусто. Какой-то джентльмен в черном, бархатном, Жокейском картузе, в красном фраке, белых лосинах и сапогах с желтыми отворотами ездил по маленькому кругу на тощей лошади. У самых ворот Тесов оправлял попону на Русалке, собираясь ее выводить. Несколько офицеров стояли у входа на арену и следили за кем-то, уже выехавшим в манеж.

— Тесов, раскрой Русалку и дай ее сюда, — приказал Морозов.

Русалка услыхала голос хозяина и повернула голову. Большие томные глаза ее были усталы. Казалось, у нее после возбуждения скачки наступила тихая истома.

— Прелестна! К ней нельзя придраться. Как я хотела бы, чтобы вы посмотрели мою Львицу! Точно родная сестра. И масть такая же светло-рыжая. Только у вашей маленькая звездочка во лбу. Говорят, это Бог метит лошадь. И не потемнела с годами. Вашей сколько лет?

— Шесть лет.

— Молоденькая. А моей уже все девять.

— Где стоит ваша Львица?

— О, далеко отсюда. В имении Ополье. Вот ты какая, Русалочка! Можно тебя поласкать? Ты не сердитая? Не капризница?

Тверская приложилась щекою к ноздрям лошади и ласкала ее рукою.

— Ты чувствуешь, что я люблю лошадей. Ах! — вздохнула она, отрываясь от Русалки. — Музыка и лошади — это все что мне позволено.

Тесов достал из кармана рейтуз кусок сахара и протянул его Тверской.

— Барышня, вы ей сахару дайте. Она сахар любит. В глазах Тверской Морозов прочел восхищение. Она смотрела на него, и Морозов смутился. Кем любовалась она?

Им? Или Русалкой?..

Но сейчас же ее глаза померкли. Точно в ясный солнечный день нашли на небо тучи и затмили свет. Выражение какой-то печальной обреченности сменило ее восторг. Она будто сама испугалась своего восхищения.

Морозов хотел проверить свое наблюдение и посмотрел на Тверскую, но ее глаз не увидел. Она повернулась лицом к морде лошади и, давая ей сахар, целовала ее между ноздрей.

— Милая, славная, добрая Русалочка, — говорила она, — ну, прощай. Прости, что задержала. Тебе бай-бай пора после скачки…

Когда она шла, потом по манежу и когда прощалась с Морозовым у ложи, она не смотрела на него. Были глаза ее закрыты темным завесом длинных ресниц, и не мог проверить Морозов того, что увидал он в них тогда, когда ласкала она лошадь. Но было у него ощущение: точно толкнуло их друг к другу какою-то неведомою силою, и вот вдруг непроницаемая стала между ними стена и от нее провеяло смертным холодом.

Морозов долго не мог забыть этого впечатления. Он потом старался его объяснить тем, что Тесов открыл дверь манежа и с улицы потянуло холодом. Но что-то внутри говорило ему, что не такой холод охватил его и не от этого холода была эта обреченность в ее глазах.