XLVII
XLVII
После ухода Тверской Морозов остался сидеть на постели. Про рану и про боли, еще этою ночью мучившие его, он позабыл. На том стуле, где сидела она, едва помещаясь на нем, разлегся Бурашка. С одного боку свесил вниз передние лапы, с другого пушистый лисий хвост. Маленькими черными глазками смотрел на Морозова, а ушами прислушивался, что делается на дворе, не возвратился ли полк.
— Ты понимаешь, Бурашка, кто у меня был? Буран вилял хвостом и открывал пасть. Обнажались острые зубы, розовый язык лежал между клыков. Буран морщил темную серую кожу под блестящим носом, улыбался по-собачьи и точно отвечал Морозову: «Да знаю же! Я все знаю».
— Вот, Буранчик, какие дела! Я влюблен в нее. Я в ней душу увидал! Да, Буран, тебе можно сказать, ты верный пес, ты никому не расскажешь. Это, Буран, не Нина Белянкина, не Варвара Павловна, не деревенский дичок Евгения. Это не тело, это душа!.. Тут, Буран, стоит постараться. Ты понимаешь: это на всю жизнь. Это как Валентина Петровна у Платона Алексеевича… Жена!
Буран закрыл рот и перестал улыбаться. Стало его собачье лицо серьезно, точно хотел сказать:
— А она-то пойдет?
— Белый, румяный, молодой — да холостой!.. Это, Буранчик, понимать надо, как она пела…
Но Бурану уже было не до Морозова. Он вскочил, бросился к двери, лапой раскрыл ее и юркнул на кухню. С улицы доносились звуки военной музыки. Полк возвращался с похорон.
Прямо с полкового двора, в сапогах с брызгами грязи, не снимая пальто и амуниции, зашли к Морозову полковник Работников, Петренко, Окунев и Эльтеков и, как всегда, когда повидаешь высшее начальство, принесли массу новостей: при полку будет конно-пулеметная команда, штабс-ротмистр Волков и корнет Мандр командируются в Ораниенбаум для изучения пулеметов, командир корпуса выхлопотал забвение и прощение всей дуэльной истории.
Пришел полковой врач и разнес офицеров за то, что пришли к больному с уличною грязью.
— Да, какой он больной! — воскликнул Петренко. — Вы на его рожу-то посмотрите. Точно именинник! А и правда, нет ли какого Сергея в апреле?
Врач прогнал офицеров, разбинтовал грудь Морозову, призвал фельдшера и покачал головою.
— Ну-ну, — сказал он, — смотри-ка, Анохин, шутить его благородие изволит. За одни сутки последний рубец сошел и нагноения никакого. Экий вы богатырь! Точно живою водою вас опрыснули. Забинтую для порядка, и, если хотите, можете одеться и посидеть в кресле.
В этот день у Морозова был и точно праздник на душе. Он прошелся по комнате. Странно знакомо, напоминая что-то прошлое, пахло духами в кабинете. Не ее духами. Он открыл форточку. Так славно ворвался в комнату весенний шум, грохот колес, гудки пароходов, лязг железа и звон колоколов. «Пасха! Пасха Господня. А я у заутрени не был. Христос воскресе из мертвых! И мне жизнь даровал. Как прекрасен мир!»
Голова кружилась. Морозов сел в кресло. Взял книгу и не мог читать. Строки прыгали перед глазами, мысли путались в голове. Он сидел в кресле и думал. Русалка… Буран… и она на концерте, царица зала, властительница над толпой.
Хорошо!
Смеркалось. Весенний сумрак прикрывал углы, и комната, теряя очертания, казалась больше. Проносились часы, одно ощущение оставалось — хорошо!
Петр, денщик, заглянул в кабинет.
— Ваше благородие, огонь зажечь не прикажете?
— Я пойду в спальню. Сяду в кресле. Зажги там да засвети у образа лампадку.
Морозов перешел в спальню и сел в кресле, там, где сидел Андрей Андреевич, подле постели. Денщик зажег лампу.
— Еще чего не прикажете?
— Нет… или вот что… Дай мне кишу… Ту, что лежит в кабинете.
— Тургенева, ваше благородие?
— Да… Тургенева… И сходи в собрание. Принеси мне чего-нибудь поесть… И вина…
— Может, обед принести прикажете?
— Ладно, принеси обед… Да побольше.
— Слушаюсь.
Морозов взял книгу, но мысли его уносились далеко. Да… хороша жизнь!..