XXIV

XXIV

На кургане, на степном просторе, на выезде из притаившегося в балке хутора стояли три ветряные мельницы, — три креста на снежной Русской Голгофе.

Кругом волновалась громадная, в несколько тысяч человек толпа. Все население хутора Кошкина, все красноармейцы Стрелкового полка собрались на зрелище. Несколько конных разъезжали в толпе для порядка. Они очистили, разгоняя нагайками народ, проезд для тройки, и Ершов, Андрей Андреевич, Гольдфарб и ординарец вышли на чистое место, оставленное подле мельниц.

Там, скрученные вооруженными красноармейцами, уже стояли четыре старых казака со связанными назад руками.

Со степи дул ровный, сильный, восточный ветер и, казалось, нес в неостывший еще мороз свежее дуновение весны, оттепелей и далеких туманов. Вечеревшее небо темнело на горизонте. Ветер свистал в неподвижных ветряках, где на крыльях суетились люди, натягивая паруса. У якорей стояли казаки, готовые отвязать и поставить мельницы к ветру. Подле мельницы два молодых, здоровых, точно пьяных казака спорили с красноармейцами.

— Всех четырех ежели на один ветряк вязать, нипочем не выдержит.

— Започему? — спрашивал красноармеец, с веревками в руках. — Всех на одну куды складнее.

— Не выдержит. Он, ветряк-от, старый. Крылья обломятся… Прогнимши…

— А ежели по одному?

— Не завертит. Ты его привяжешь, в ём пять пудов, он отвесом держать будет. А вот по два в самый раз, — настоящий размах будет.

Этот спор заставил Андрея Андреевича улыбнуться.

«Ну, и русский народ, — подумал он. — О казни своих близких, казни страшной и небывалой, они говорят так деловито и спокойно, точно весь вопрос в том, поскольку камней вязать на крылья мельницы, чтобы сильнее шла».

Он обратился к Ершову:

— Товарищ начдив, поскольку врагов народа прикажете вязать на каждую мельницу?

Ершов не ответил.

— Товарищи! — громко сказал Андрей Андреевич. — Начдив Ершов приказал вязать по два на мельницу. Своего родного деда велел в первую очередь. Так расправляется народная власть со своими врагами не считаясь родством.

Толпа ахнула и сейчас же оживленно зашумела.

Три старых казака дали привязать себя без сопротивления, но крепкий дед Мануил боролся изо всех сил. Наконец, его повалили на снег, скрутили ему за спину руки и связали ноги. На правой мельнице на одном крыле казак висел головою кверху, на другом головою книзу. Лицо висевшего головой вниз распухло и залилось кровью. Он тяжело и мучительно хрипел.

Молодая казачка, стоявшая в обнимку с молодым казаком с красными бантами на полушубке, спокойными и любопытными глазами смотрела на привязанных.

— Баржуи… — протянула она, сплевывая семечки и пожимаясь на холодном ветру. — Энто что же за казнь! На манер перекидных качелей на ярмарке.

— Погоди, на смерть закачает, — ответил казак.

— Нюжли на смерть? А я думала так: побаловацца, вроде как шутка.

— Какие шутки! — оглянулся на них высокий чернявый еврей. — Это совершается народное правосудие, это народ казнит контрреволюцию.

Казачка скосила на него свои темные, красивые, блестящие, спокойные, как у молодого теленка, глаза и сказала, толкая соседа в бок:

— Отродясь на Дону жидов не видала. И откуда только ноне понабрались… А дедушку Мануила жалко. Хороший был старик.

— Потише вы, Марья Карповна. Разве можно так выражаться?

— Ты-то, миленок, хорош! Червоный казак! А кому служишь? Митрий Ершов — кацап с Тарасовки, тот очкастый — неведомо откуда, чистый дьявол, а округ их жиды.

— Да тише вы, Марья Карповна… Будя! Услышит кто!.. Беды наживешь!..

В толпе шли разговоры.

— Сказывали, Цыкунова да Маринку стрелять будут. Дознались, что на святках транспорт с патронами возили. А Агашу Цирульникову забрали в комитет, пытать будут. Она, вишь ты, никого выдавать не желает.

— Дура девчонка. Все одно их сила. Поклониться надобно силе-то.

— Глянь, повесили-таки и Мануила Кискенкиныча… Увязали…

Толпа притихла и надвинулась к мельницам. Сумерки густели, и сильнее, порывами, дул ветер со степи.

Ершов стоял, опустив голову. Его рука то сжимала рукоятку сабли, то снова выпускала ее. Андрей Андреевич подошел к нему.

— Ведите себя приличнее… Вы на виду у всех, — прошептал он. — Вам надо сказать что-нибудь подходящее, показать к преступникам ненависть.

Ершов не шелохнулся.

С высоты крыльев мельницы пронесся хриплый, захлебывающийся, страшный голос. Это кричал дед Мануил.

— Митенька! Внук! Али и ты? Господи, видишь ли? Господи!.. Спаси… Русь… и Дон…

Гольдфарб и с ним два красноармейца побежали к казакам, державшим якоря.

— Пускайте мельницы! — крикнул Гольдфарб.

— Пущать, штоль? — переспросил бородатый казак.

— Да, говору вам, пускайте, — сорвался на жаргон Гольдфарб.

— Вывязывай, братцы, поаккуратней! Станови к ветру. Крылья с привязанными казаками повернулись, точно отошли от толпы и стали ближе к Ершову, стоявшему сбоку. Ветер заиграл полотном парусов, надул старые, серые тряпки, вал со скрипом повернулся. Застонала старая мельница. Дед Мануил качнулся и медленно поплыл набок, вот он точно лег в воздухе над Ершовым. Он был совсем близко. Лицо его было налито кровью. Глаза вышучены… Мануил увидал Ершова. Старое лицо скривилось в гримасу гнева. Дед собрался с вилами и плюнул в лицо Ершову…

— Арештант!.. — прохрипел Мануил и поплыл кверху, все быстрее и быстрее.

— Axти, грех какой! — воскликнул круглорожий ординарец и услужливо кинулся вытирать платком лицо начдива.

Мельница все скорее вертела крыльями, и было уже трудно разобрать, где был дед Мануил, наверху или внизу.

— Как он вас, однако! — говорил, идя с Ершовым, Андрей Андреевич. — Ну, и ядовитый старичишка. Давно бы его прикончить. Вот негодяй. Все они, донские старики, такие. Всех их надо вывести. Товарищ Гольдфарб, вы какого мнения?

— Ленин сказал: «казаков истребить», и надо их истребить.

— Да… да… А с ними еще миндальничают. Вот товарищу Троцкому оренбургские казаки поднесли звание почетного казака. Он и растаял.

— Вы посмотрите на них. Ведь дрянь народ!

— Ну, что вы хотите с них требовать? Их учили при царском режиме.

Ершов молча сел в сани. Они шагом проехали через толпу, и, когда выбрались на хуторскую улицу, Ершов диким голосом крикнул:

— В Тарасовку! Вали по всем по трем!

Шум мельниц и говор толпы остались позади.