Вторая встреча в Кремле: согласование документов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вторая встреча в Кремле: согласование документов

Вторая встреча началась в 22 часа. С советской стороны, как и на предыдущей встрече, присутствовали Сталин, Молотов и переводчик Павлов. В начале этого вечернего раунда переговоров Риббентроп сооб­щил о согласии Гитлера передать латвийские порты в сферу интересов СССР. «Атмосфера, которая до тех пор была сугубо официальной и сдержанной, [стала] заметно дружественней»[1227]. Это наблюдение по­зволяет заключить, что Сталин и Молотов при подведении предвари­тельных итогов переговоров, которое, несомненно, имело место у них в перерыве между двумя встречами с германской делегацией, пришли к выводу, что немецкие предложения предпочтительны, а с содержащи­мися в них беспокоящими угрожающими моментами можно совладать. Сталин — как и рассчитывал Гитлер — дал ослепить себя заманчивым блеском немецких предложений и был готов совершить кардинальную ошибку.

В ходе этого второго раунда переговоров Риббентроп, опираясь на помощь Гауса и предъявляя принесенные с собой карты, которые имели отношение к разделу Польши, но которые, впрочем, не отличались точ­ностью, изложил Сталину и Молотову немецкие предложения относи­тельно предлагаемых договоренностей. Эти предложения обсуждались в последовательности составных частей пакта — договора о ненападе­нии и дополнительного протокола.

1. В отношении пакта о ненападении как такового совместная ито­говая редакция текста не представила «никаких трудностей, поскольку Гитлер в принципе уже принял советский проект»[1228]. В некоторых пун­ктах, однако, обращало на себя внимание примечательное расхожде­ние в позициях[1229]: Риббентроп сначала включил в преамбулу переработанного Гаусом советского проекта договора «одну весьма да­леко идущую по содержанию фразу относительно дружественного ха­рактера германо-русских отношений»[1230], в которой «в восторженных и высокопарных выражениях превозносилась только что возникшая гер­мано-русская дружба»[1231]. Сталин отверг эти формулировки, сопрово­див свое возражение замечанием: «Не кажется ли Вам, что мы должны больше считаться с общественным мнением в наших странах? Годами мы поливали грязью друг друга. И теперь вдруг все должно быть забы­то, как будто и не существовало? Подобные вещи не проходят так быст­ро. Мы — и я думаю, что это относится также к германскому правительству, — должны с большей осмотрительностью информиро­вать наши народы о перемене, происшедшей в отношениях между дву­мя нашими странами»[1232].

Риббентроп отказался от цветистой части преамбулы, и сторо­ны сошлись на первоначальном тексте советского предложения с одним характерным отклонением: вместо советской формулировки, гласившей, что правительства двух стран, «руководимые желанием укрепления дела мира между народами...», появились слова: «...ру­ководимые желанием укрепления дел мира между СССР и Герма­нией». Это означало, что обещание укрепить «дело мира между народами» в намечаемом союзе с Россией, создаваемом для войны против Польши и западных держав, превысило способность Риб­бентропа к идеологической мимикрии. Теперь для советской сторо­ны исчезла насущная потребность в сохранении исходной формулы: проект договора возник с учетом предпосылки, что дву­сторонний пакт о ненападении с Германией наряду с системой трехстороннего (военного) пакта мог бы стать средством совмест­ной защиты от агрессии, в том числе и агрессии против малых на­родов. Переговоры показали Сталину, что Германия, с одной стороны, стремилась полностью связать его по рукам, а с другой по-видимому, действительно была готова идти навстречу Советско­му Союзу во всех существенных вопросах, обеспечивающих пол­ную безопасность его границ, и даже принести ему в жертву гораздо больше, чем он вообще мог себе представить. Не исключе­но, что кажущиеся благодеяния, даруемые двусторонним союзом с щедрым агрессором, начали постепенно вытеснять мечты о совме­стном сопротивлении миролюбивых народов агрессору.

Статья I (заявление об отказе от применения силы) германо-советского пакта о ненападении содержала обязательство «воздерживаться от всякого насилия, от всякого агрессивного действия и всякого нападе­ния в отношении друг друга как отдельно, так и совместно с другими державами». По своему содержанию она совпадала со Статьей I советского проекта.

В Статье II (нейтралитет) была принята формулировка, отличная от формулировки советского проекта договора: если в советском проек­те соблюдение нейтралитета имело предпосылкой ситуацию, при кото­рой другая сторона окажется «объектом насилия или нападения со стороны третьей державы», то окончательный текст договора содержит лишь условие, что она должна стать «объектом военных действий со стороны третьей державы». Здесь германской стороне удалось настоять на формулировке, которая игнорировала вопрос о том, кто является инициатором «военных действий», и в которой квалификация любых «действий» других государств как просто «военных» лишала их объек­тивного определения (насильственный акт, нападение) и тем самым передавала такое определение на усмотрение заинтересованной сторо­ны. В этой формулировке особенно явственно отразилась особенность этого «соглашения о нейтралитете», которое должно было действовать независимо от характера войны.

Статья III советского проекта (вопрос о консультациях) была по желанию германской стороны[1233] разделена на две статьи —III и V. Первая из них была больше соотнесена с ситуацией войны, а вторая—с ситуацией мира: Статья III пакта о ненападении определяла, что «Пра­вительства обеих Договаривающихся Сторон останутся в будущем в контакте друг с другом для консультации, чтобы информировать друг друга о вопросах, затрагивающих их общие интересы». Консультации здесь не ограничивались, как это предлагалось в советском проекте, случаями «споров или конфликтов». Они должны были быть постоян­ными и потому служить предотвращению взаимного ущемления инте­ресов в момент военной экспансии.

Статья эта учитывала также (и прежде всего) пожелание Гит­лера, чтобы Советский Союз ни под каким видом — например, на основании своих прежних договорных обязательств в отношении Польши или Франции — не оказался втянутым в той или иной форме в предстоящий конфликт. Ему нужен был инструмент для оказания перманентного воздействия на своего нового союзника, в вассальной верности которого он еще не был уверен, и при необхо­димости установления мелочной опеки над ним. (Выражением этой заинтересованности Гитлера явились упорное настаивание герман­ской стороны на направлении в Берлин советской военной миссии и на аккредитации нового советского полпреда в Германии Шкварцева в последние дни перед нападением на Польшу. Во время польской кампании эта возможность постоянных консультаций принесла Гитлеру свои самые благоприятные плоды: одним из ре­зультатов было дружественное, лишенное всяких трений соприкос­новение соединений вермахта и Советской Армии в центре Польши. В ходе дальнейшей германской экспансии, в частности на Балканах, обязательство консультироваться — о чем неустанно за­являло Москве германское посольство — стало все чаще нарушать­ся и в конце концов полностью игнорироваться.)

Учреждение арбитражных комиссий, предусматривавшееся совет­ским проектом пакта о ненападении для устранения споров и конфлик­тов, применительно к случаю, который для Гитлера был единственно определяющим при принятии им решения пойти на заключение этого пакта, а именно к casus belli, представлялось слишком громоздким и не­рациональным с точки зрения затрат времени методом. Поэтому дан­ное предложение нашло отражение в Статье V и было явно предусмотрено для решения таких «споров или конфликтов», которые не поддавались разрешению в рамках текущих консультаций, но не­посредственно не мешали желательному ходу (военных) событий. На деле статья эта так и осталась «неработающей».

Новой была Статья IV. В ней нашло свое воплощение стремление германской стороны нейтрализовать СССР[1234]. Статья эта определяла, что ни одна из договаривающихся сторон «не будет участвовать в ка­кой-нибудь группировке держав, которая прямо или косвенно направ­лена против другой стороны». Формально она представляла собой дублирование содержащегося в Статье I заявления об отказе от при­менения силы. В «200-процентной безопасности», жажда которой сквозила в данной статье, на сей раз была заинтересована германская сторона: за этим стремлением добиться недвусмысленно односторон­ней советской ориентации стояла неуверенность Гитлера и Риббент­ропа в том, что Советское правительство, как неоднократно заявлялось, не рассматривает подготовленный к подписанию договор всего лишь как двусторонний оборонительный союз, как один из ком­понентов глобальной стратегии безопасности, которая включала бы также другие концепции, а именно концепции, предполагающие су­ществование и многосторонних оборонительных союзов. Гитлер пола­гал, что, заручившись подписью под этой статьей Молотова, он обеспечит прорыв любого кольца «окружения» вокруг Германии, — кольца, к числу создателей которого прямо или косвенно принадлежал бы и Советский Союз.

В двух аспектах эта статья не принесла Гитлеру никакой выгоды. С одной стороны, содержавшееся в ней определение окончательно нало­жило на Германию ограничения в ее отношениях с Японией — ее союзником и инструментом окружения СССР с востока. Антикоминтерновский пакт как группировка, непосредственно направленная против Совет­ского Союза, утратил свою сил у и, как заметил с веселой расслабленностью во время последовавшего за подписанием пакта обмена тостами Сталин, растаял вопреки стараниям лондонского Сити. С другой сторо­ны, советское представление о чисто оборонительном характере потен­циальных антигитлеровских союзов, несмотря на чрезвычайно широкое формулирование этой статьи, в сомнительном случае могло выдержать упрек в косвенной или прямой конфронтации с Германией. Правда, Советское правительство, учитывая особый характер психоло­гического состояния и военно-политической ориентации своего опасного партнера, на протяжении всего периода существования этого пакта сознательно не прибегало к подобной интерпретации. (Так, например, советско-югославский договор о дружбе от апреля 1941 г.не означал— как подчеркивал германский посол в Москве в докладе Гитлеру[1235] — со­здания направленной против Германии группировки, а представлял со­бой форму декларирования советских интересов на Балканах, к которой Советский Союз прибег при соблюдении предусмотренного в пакте о ненападении обязательства относительно проведения консультаций.)

С учетом указанных пробелов в пакте следует исходить из того, что Риббентроп в ходе этих переговоров потребовал от Сталина и устного обещания отказаться от заключения трехстороннего союза. В соответствии с директивами, полученными для предыдущих зондирующих пе­реговоров, Риббентроп, несомненно, указал Сталину на то, что принятие Советским Союзом на себя любых других обязательств кате­горически исключается. На то, что Риббентропу удалось получить со­гласие Сталина, указывает среди прочего тот факт, что в Статье IV пакта о ненападении отсутствует обычная в договорах такого рода (на­пример, Статья 4 в польско-советском пакте о ненападении от 1932 г.) оговорка о том, что обязательства, вытекающие из ранее подписанных договоров, остаются в силе.

О том, как достигались эти устные договоренности, воспоминания Риббентропа дают лишь искаженную картину. Когда он, по его собст­венному рассказу, в ходе этих переговоров спросил Сталина относи­тельно дальнейшего пребывания западных военных миссий, тот якобы «ответил, что с ними вежливо распрощаются»[1236]. В действительности Риббентроп, по всей вероятности, принял на себя роль, которую он при ознакомлении с телеграммой Брауна фон Штумма в германском по­сольстве приписал послу: он в ходе переговоров настаивал перед Стали­ным на удалении западных военных миссий. В ответ Сталин, вероятно, не без колебаний дал свое принципиальное согласие. Ибо Риббентроп будто бы вынес впечатление, что Сталин не собирался выполнять свое обещание[1237].

Наряду с этим Риббентроп — опять-таки согласно его собственному изложению событий — обратился к Сталину с вопросом о том, «как со­гласуется наш пакт с русско-французским договором от 1936 (в дейст­вительности 1935-го. — Я.Ф.) года». Сталин якобы ответил, что над всем превалируют русские интересы[1238]. И здесь тоже уместно предпо­ложить, что неотъемлемой составной частью немецких предложений и пожеланий было намерение добиться, чтобы СССР счел договор о нена­падении с Францией утратившим силу. Тем самым для Германии был бы открыт путь не только в Польшу, но и во Францию.

Далее — опять-таки по желанию германской стороны — в Статье VI срок действия пакта был определен на 10 лет (с автоматическим про­длением на следующие пять лет, если за год до истечения срока действия договор не будет денонсирован одной из сторон), а не, как предусматривал советский проект, на пять лет. Наконец, Статья VII договора предписывала вступление его в силу «немедленно после его подписания», в то время как советский проект предусматривал вступ­ление его в силу лишь после ратификации. Что же касается сроков ра­тификации, то и проект и сам договор предписывали сделать это «в возможно короткий срок». Тем самым советская сторона уступила дав­лению цейтнота, испытывавшегося Германией в сфере военного плани­рования.

От содержавшегося в советском проекте постскриптума («Настоя­щий пакт действителен лишь при одновременном подписании особого протокола... Протокол составляет органическую часть пакта») в самом договоре стороны бескомпенсационно отказались. В этом вопросе еще раз нашел свое отражение весь масштаб различий в исходных позициях обоих союзников: Советское правительство при составлении проекта исходило из опыта своих переговоров по заключению пактов с западны­ми державами, надеясь таким образом обратить внимание Гитлера на неизвестный протокол и тем самым способствовать росту его неуверен­ности и устрашения. Не подлежавший опубликованию протокол, на который в договоре должен был указывать постскриптум, содержал пе­речень как стран, защиту которых от агрессии совместно гарантирова­ли державы — участницы пакта, так и мероприятий, которые они намеревались сообща предпринимать. Напротив, для Гитлера преце­дентом был антикоминтерновский пакт, то есть агрессивный союз, а по­тому он, вполне понятно, не был склонен привлекать внимание мира к существованию дополнительного протокола — сердцевины пакта, в ко­торой поименно названы жертвы этого «военного союза» и описаны ме­тоды и способы их порабощения.

В глазах Сталина и Молотова теперь, после того как они получили представление о характере этого дополнительного протокола и дали на него свое согласие, судьба предложенного ими постскриптума уже перестала выглядеть важной, поскольку они ведь, поставив советскую под­пись, косвенным образом поддержали германские планы «территориториально-политического переустройства», характер, мас­штабы и последствия которого были им еще неведомы. Сверх того шок, вызванный в мире подписанием пакта, был достаточно сильным, и обуреваемые мрачными предчувствиями массы людей, особенно в лимитрофах, ужена протяжении многих дней жаждали узнать о секретных территориальных сделках со всеми вытекающими отсюда нарушениями международно-правовых норм[1239]. В таких условиях подписавшие пакт стороны не хотел и дополнительно накалять атмосферу. На деле же от­каз от постскриптума явился устранением правовой основы договора[1240].

2. В результате секретный дополнительный протокол принял фор­му отдельного договорного текста, который, хотя и имел в преамбуле указания на его соотнесенность с пактом о ненападении, с точки зрения содержания и права не был связан с последним. В нем лишь значилось, что нижеподписавшиеся уполномоченные обеих сторон «при подписа­нии договора о ненападении... обсудили в строго конфиденциальном порядке вопрос о разграничении сфер обоюдных интересов в Восточной Европе. Это обсуждение привело к нижеследующему результату...» В такой формулировке секретный дополнительный протокол не стал, как того желала советская сторона, «органической» или «составной час­тью» договора, а явился приложением к специально подписанному для данной цели соглашению, содержавшим директивы относительно третьих стран и представлявшим, таким образом, угрозу суверенитету свободных государств, что заключало в себе корни его недействитель­ности. Вследствие этого его справедливо называют «юридически непра­вовой акцией», «акцией, обусловленной не правом», а «по форме и су­ществу акцией, обусловленной силой» правящих[1241].

Этот факт, возможно, явился причиной того, что Сталин, как изве­стно, не познакомил с этим документом ни членов Политбюро, ни кого-то из народных комиссаров либо партийных и государственных функционеров, не подумав также о его ратификации. Секретный до­полнительный протокол в отличие от пакта о ненападении не обсуж­дался ни Верховным Советом, ни правительством. Он никогда не был ратифицирован и уже по этой конституционно-правовой причине оста­вался недействительным. Его международно-правовая, а также в уз­ком смысле юридическая беспочвенность вытекает также из характера приведения его в действие. «Наряду с пактом о ненападении, — заявил на Нюрнбергском процессе Фридрих Гауе, ретроспективно приоткры­вая завесу над этой до тех пор неизвестной частью комплекса договоренностей, — длительное время велись переговоры об особом секретном документе... содержанием которого явилось разграничение сфер интересов двух держав в расположенной между ними части европейской территории»[1242]. Как автор текста этого секретного документа Гаус мог в особой степени помочь в его реконструкции[1243].

Если пакт о ненападении, несмотря на определенные отклоне­ния, еще не выходил за рамки традиционных договоров такого ро­да, то секретный дополнительный протокол носил характер, явно противоречащий пакту Келлога — Бриана. Всякий, кому довелось увидеть этот документ, должен был в полной мере осознавать его характер. Так, статс-секретарь фон Вайцзеккер осознал, что речь шла «об очень важном и далеко идущем секретном дополнитель­ном протоколе к заключенному тогда пакту о ненападении. Значе­ние этого документа было потому столь велико, что он касался разграничения сфер интересов, проводя черту между теми террито­риями, которые при данных обстоятельствах должны принадлежать к советско-русской сфере, и теми регионами, которые в таком слу­чае должны были войти в германскую сферу»[1244]. Этими обстоя­тельствами в представлении германской стороны были война, порабощение и разрушение традиционного, основанного на вер­сальской системе политического, территориально-административно­го и даже социального и этнического строя в расположенных «между Балтийским и Черным морями» государствах Северной, Восточной и Юго-Восточной Европы.

В преамбуле этого секретного дополнительного протокола обе сто­роны проигнорировали существовавший политический порядок в Цен­тральной Европе, присвоив себе право покушаться на суверенитет борющихся за сохранение своей независимости государств. Эта часть протокола констатировала, что уполномоченные представители двух договаривающихся сторон обсудили вопрос о разграничении сфер обо­юдных интересов. Это обсуждение привело к нижеследующему ре­зультату:

«В случае территориально-политического переустройства обла­стей, входящих в состав Прибалтийских государств (Финляндия, Эсто­ния, Латвия, Литва), северная граница Литвы одновременно является границей сфер интересов Германии и СССР. При этом интересы Литвы по отношению Виленской области признаются обеими сторонами».

По мнению даже отчасти посвященных в закулисную сторону собы­тий немецких наблюдателей уже эти «особенно одиозные в тогдашней политической ситуации вводные слова»[1245] недвусмысленно указывали на то, что в данном случае речь шла о заключении «союза для войны». Согласованное таким образом «территориально-политическое пере­устройство» могло наступить либо в ходе военных столкновений, либо вследствие захвата и применения силы. Если для реальных германских планов такое выражение было эвфемизмом, то в отношении толкова­ния этого текста советской стороной подобный вывод сразу делать нель­зя, поскольку территориально-политическое переустройство в Польше, на которую в первую очередь были направлены интересы Гер­мании, могло произойти и вследствие невоенного удовлетворения гер­манских требований, а именно путем принятия Польшей германского ультиматума, касающегося Данцига и «коридора», на что, собственно, и надеялись дипломаты германского посольства в Москве. Так как гер­манские карты были раскрыты не полностью, допустима возможность различных толкований. Правительства Великобритании и Италии в тот момент также делали ставку на мирный исход кризиса путем усту­пок германской стороне. Какие надежды с понятием «переустройство» связывали Сталин и Молотов, есть и остается предметом споров.

Во исполнение неоднократно дававшихся в ходе зондирующих пе­реговоров обещаний о том, что все существующие между Германией и Россией вопросы на территории «от Балтийского до Черного моря» мо­гут решаться на основе согласия, с подписанием секретного дополни­тельного протокола и начался этот основанный на консенсусе раздел Восточной Европы. Начался он на севере континента. Финляндию, входившую до конца первой мировой войны в состав Российской импе­рии, решили, не спрося ее, передать Советскому Союзу. (На все запро­сы финского правительства, как и на последующие просьбы о помощи правительств Прибалтийских государств, в Берлине давался отрица­тельный ответ.) Не подлежит сомнению, что с немецкой стороны это делалось на основе существенной — увязываемой с более длительной перспективой — reservatio mentalis: Гитлер сознавал ценность сырье­вых ресурсов Финляндии, особенно петсамского никеля, для герман­ской военной промышленности и в период действия пакта дал достаточно свидетельств своей заинтересованности в такой Финлян­дии, которую Германия могла бы не только эксплуатировать экономи­чески, но и использовать в военном плане — не в последнюю очередь с учетом перспективы заключительной и величайшей конфронтации — нападения на СССР[1246].

Для Сталина и Молотова с передачей Финляндии в советскую сфе­ру интересов свалилась гора с плеч: они в течение многих месяцев опа­сались, что Германия сможет утвердиться на Аландских островах, перебросив туда свои войска, и пытались не допустить этого сначала в ходе переговоров с западными державами, затем в переговорах с фин­ляндским правительством о передаче Аландских островов и острова Ханко Советскому Союзу в аренду и, наконец, в ходе московских воен­ных переговоров, на которых советская сторона ставила вопрос о вре­менном занятии и использовании о-ва Ханко и Аландов. И вот теперь сверх Аландских о-вов и стратегически выдвинутого о-ва Ханко в сфе­ру советских интересов была включена вся финская территория. О по­добном повороте дела Сталин мог столь же мало мечтать, сколь мало Советское правительство политически, а Красная Армия в военном плане были подготовлены к практической реализации такой догово­ренности.

Развитие советско-финляндских отношений в период реализации пакта наглядно показывает, в сколь малой степени Советское прави­тельство готово было к осуществлению действительного включения признанных за ним территорий в «сферу своих интересов». У него, как это продемонстрировали начатые 12 октября 1939 г. в Москве советско-финляндские переговоры, не было последовательных политических планов реального присоединения прилегающих к СССР районов Фин­ляндии. Вдобавок и имевшиеся военные силы, как красноречиво под­твердила неудача Красной Армии в зимней кампании 1939/40 г., были недостаточными для военного завоевания стратегически важных пози­ций на юге Финляндии, не говоря уже об оккупации всей страны.

Поэтому не приходится удивляться тому, что и в предпринимав­шихся правительством СССР в первый период действия пакта попыт­ках вовлечения Финляндии в сферу советских интересов доминировала ориентация на те — более ограниченные — интересы безопасности, ко­торые уже до этого определяли политические и особенно военные пере­говоры Советского Союза с западными державами: во главу угла советской позиции на политических переговорах и военных соображе­ний советского Генерального штаба во время зимней войны между СССР и Финляндией ставилась защита Ленинграда[1247].

Аналогично обстояло дело и с договоренностями о странах Прибал­тики. После того, как Риббентроп с самого начала предложил совет­ским партнерам территории вплоть до рубежа Западной Двины, а потом уступил и западные территории, включая доминирующие над польским и германским побережьем Балтийского моря порты Виндаву и Либаву, Сталин счел, что на случай войны гарантированы не только нейтралитет Советского Союза и использование им той группы остро­вов, за которую боролся на военных переговорах с западными державами Ворошилов, а именно: Моонзундского архипелага с островами Эзель, Даго и Вормс и портами Пернов, Гапсель, Гайнаш и Либава. Од­новременно ему были обещаны весь Рижский залив и западное побе­режье Латвии, и он тем самым получал в свое распоряжение выгоднейшие стратегические позиции в бассейне Балтийского моря.

Лишь одно пожелание в рамках этой темы переговоров Сталин, как кажется, высказал вопреки ожиданиям — недостаточно настойчиво — пожелание относительно Виленского коридора, то есть южной части Литвы, в отношении которой Ворошилов во время переговоров с запад­ными миссиями тоже требовал, хотя и менее энергично, чем применительно к соответствующим территориям Польши и Румынии, права на проход советских войск. Проход по Виленскому коридору значительно сокращал путь дивизиям Красной Армии, которые должны были в слу­чае войны продвигаться из Центральной России или Белоруссии в на­правлении Восточной Пруссии, и тем самым играл важную роль в системе советской обороны на северном фланге.

Гитлер во время переговоров относительно пакта о ненападении претендовал на включение всей Литвы в сферу германских интересов и не был готов уступить южную ее оконечность. Причины германской заинтересованности в районе Вильно, так называемом литовском вы­ступе, предположительно тоже были стратегического свойства[1248]. С одной стороны, Гитлер мог взять Польшу в клещи, атакуя ее из Литвы и уже находившейся в немецких руках Мемельской области, то есть с во­стока, а с другой — он не исключал возможности перенесения военных действий и в прибалтийский регион. В этом случае Литва была бы пер­вой жертвой.

О лицемерном характере ведения переговоров немецкой стороной свидетельствует то, что район Вильно в статье 1 секретного дополни­тельного протокола был отнесен к сфере интересов Литвы.

В действительности Гитлер, желая сохранить себе весь свой литов­ский тыл для военной кампании против Польши, не хотел раскрывать вынашиваемые планы. Для их маскировки Риббентроп как раз и апел­лировал к химерическим «интересам» самой Литвы, которую никто, однако, не удосужился спросить об этом. За кажущимся признанием литовских интересов — в 1920 г. Литва была вынуждена отдать Польше свою историческую столицу — скрывалась, с одной стороны, возмож­ность обострить литовско-польские противоречия, с другой — вся Лит­ва, за исключением приграничных восточнопольских областей, переходила поначалу к сфере интересов Германии. Германия же, как показала бесцеремонность, с которой она провела переговоры по вопро­су о Мемельской области, была мало склонна считаться с интересами Литвы. Отдельные обстоятельства позволяют заключить, что Риббент­роп просто хотел использовать Литву в качестве пособника: так, 9 сен­тября он дал указание сообщить литовскому правительству, что «Литве необходимо срочно овладеть Вильно»[1249]. Так же бесцеремонно Литва была затем включена в сферу интересов СССР, а договор о границе и дружбе от 28 сентября 1939 г. окончательно утвердил это.

Этот факт был способен посеять в восприятии советского руковод­ства еще большую неясность относительно понятия «сфера интересов», чем она существовала до сих пор. Он должен был и дальше держать Ста­лина в неопределенности относительно германских намерений в Литве, особенно в ее стратегически важном южном выступе. Лишь после того, как германская военная кампания против Польши завершилась и при этом дело не дошло до перенесения военных действий вермахта на тер­риторию Литвы, Сталин позволил себе распорядиться, чтобы Красная Армия при своем вступлении широким фронтом в Восточную Польшу (начиная с 17 сентября) временно заняла стратегически важные рай­оны Южной Литвы. Тем самым он осмелился также засвидетельствовать таким путем неотъемлемое практическое значение этого коридора для крупных перемещений войск с востока на запад. Тем самым совет­ский Генеральный штаб задним числом на практике подтвердил военный смысл требования, отстаивавшегося маршалом Ворошиловым на военных переговорах в Москве.

На переговорах, состоявшихся в Москве 28 сентября 1939 г., вслед за ликвидацией Польши, и завершившихся подписанием в тот же день договора о границе и дружбе, Сталин, как и следовало ожидать, выдви­нул вопрос о включении Литвы в сферу советских интересов, предло­жив взамен часть Центральной и Восточной Польши. Риббентроп по согласованию с Гитлером тут же согласился удовлетворить это пожела­ние[1250]. К тому времени Литва выполнила свою роль фактора изоляции Польши с востока, и у германской стороны на тот момент не было наме­рения настаивать на заинтересованности в ней: она могла быть (вре­менно) уступлена Советскому Союзу. Но и при этой переуступке поначалу остался неохваченным район южнее Вильно. Указанную территорию Советское правительство благополучно приобрело лишь год спустя путем покупки. Оно заполучило ее — и это еще одно подтверж­дение растущей стратегической заинтересованности советской сторо­ны в Виленском коридоре — в результате подписания 10 января 1941 г. секретного протокола к германо-советскому пакту, где был зафиксиро­ван беспрецедентный факт покупки указанной полосы литовской тер­ритории за 31,5 миллиона золотых марок» Тем самым оно примерно за полгода до германского нападения на СССР твердо держало в своих ру­ках все те прибалтийские территории, на временном военном использо­вании которых в случае германского нападения оно тщетно настаивало во время переговоров с западными державами[1251].

Статья 2 секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г. предписывала четвертый раздел Польши. Она определяла:

«В случае территориально-политического переустройства обла­стей, входящих в состав Польского государства, граница сфер интере­сов Германии и СССР будет приблизительно проходить по линии рек Нарева, Вислы и Сана.

Вопрос, является ли в обоюдных интересах желательным сохране­ние независимого Польского государства и каковы будут границы этого государства, может быть окончательно выяснен только в течение даль­нейшего политического развития.

Во всяком случае, оба правительства будут решать этот вопрос в по­рядке дружественного обоюдного согласия». Тем самым секретный про­токол, как видно было даже невооруженным глазом, заключал в себе «полную трансформацию польской судьбы»[1252].

Линия раздела, которая была проведена по территории Польши вдоль рек (Писса[1253]), Нарев, Висла и Сан, не повторяла линии Керзо­на, проходившей восточнее, и не учитывала западной границы Россий­ской империи. Она не имела политического и исторического обоснования, а была продиктована исключительно военными сообра­жениями. При этом отошедшая к сфере интересов СССР часть Польши германской стороной точно определена не была. Наряду с Восточной Польшей она охватывала также районы центральнопольского Варшав­ского воеводства: благодаря этому, по мнению Гитлера, в случае вме­шательства западных держав в конфликт на стороне Польши возрастали шансы на то, что дело дойдет до конфликтов между Россией и западными державами и Сталин неизбежно окажется втянутым в войну[1254].

Несмотря на интенсивные настояния немецкой стороны, ради кото­рых германскому послу и военному атташе пришлось неоднократно де­лать представления в Кремле, чтобы побудить Москву к предписанному в секретном протоколе «овладению» своей сферой ин­тересов[1255], Сталин лишь две с лишним недели спустя (утром 17 сентяб­ря 1939 г.) отдал Красной Армии приказ о переходе западной границы СССР. Он предпринял этот свой шаг только после падения Варшавы, бегства польского правительства в Румынию и, следовательно, факти­ческого краха польского государства. Его медлительность требовала большого терпения от германской стороны. Причину подобных отсро­чек найти легче, чем объяснить запоздалое принятие решительных мер, — она кроется прежде всего в том, что Сталин боялся военного конфликта как с Германией, так и с западными державами.

При этом на первом месте в ряду предопределивших такое решение Сталина соображений стоял, по оценке германского посольства[1256], учет возможной реакции мировой общественности. На втором месте было, надо полагать, стремление исключить всякую случайность конф­ликта с западными державами и сверх того получить возможность вы­движения убедительных оснований для вторжения в Польшу[1257]. На третьем и, конечно, не последнем месте фигурировала недостаточная готовность Красной Армии, в значительной своей части скованной на востоке, к быстрому развертыванию военных действий на западе. Это доказывает, с одной стороны, что для Сталина угроза понести — из-за взаимно не отрегулированного, противоречащего договоренностям продвижения германских войск в Польше — определенный урон в раз­мерах признанных за ним польских территорий не шла ни в какое сравнение с риском, связанным с тем, что западные державы после объявления ими войны Германии (3 сентября 1939 г.) все-таки пере­шли бы — вопреки ожиданиям — к стратегии эффективной поддержки Польши на ее территории и сочли бы неприемлемым советское военное присутствие в этой стране. Он приказал своей армии вступить в Поль­шу только после того, как подобный риск был устранен.

С другой стороны, это подтверждает, что Советское правительство и военное руководство, несмотря на соответствующие заверения не­мецкой стороны, все-таки, очевидно, не рассчитывали на столь быст­рый и сенсационный успех германского вермахта. Они чувствовали себя, как сказал Молотов в беседе с Шуленбургом, «полностью ошелом­ленными»[1258]. Как можно заключить на основании заявлений Молото­ва, Красная Армия не имела в отношении Польши не только никаких планов, основанных на наступательной стратегии, но и — даже к этому моменту — никаких эффективных планов в рамках оборонительной стратегии, которые позволили бы ей вступить на польскую территорию ранее, чем на 17-й день. Лишь после многочисленных немецких демар­шей Сталин в ночь с 16 на 17 сентября смог заявить представителям Германии о готовности Красной Армии к вступлению в Восточную Польшу. Попутно Красная Армия, вопреки зафиксированной в статье 1 секретного дополнительного протокола договоренности, вре­менно заняла литовскую столицу Вильно и прилегающий район — Ви­ленский коридор, которые, однако, в дальнейшем на основании договора о границе и дружбе от 28 сентября (снова) были уступлены Германии.

В договоре о границе и дружбе советской стороне по ее настоянию было обещано выпрямление линии фронта, которое показывало, что Советское правительство ставило гарантированные к этому времени стратегические оборонительные позиции выше территориальных при­обретений и экспансии на запад: обменом значительных территорий из состава своей польской «сферы интересов» — части Варшавского и все­го Люблинского воеводств — на Литву оно доказало, что Прибалтика (страны первого стратегического порядка) играет в его концепции без­опасности несравненно большую роль, чем Польша (которая принадле­жала к странам второго стратегического порядка). Тем самым в Польше Красная Армия фактически отошла на линию Керзона. Одно­временно таким своим подходом Советское правительство формально подтвердило приоритет национального принципа над территориаль­ным, в основном ограничившись присоединением к СССР славянских «братских народов» — украинцев и белорусов, проживавших на поль­ской территории «чужаками»[1259]. Под эвфемистической формулиров­кой, констатировавшей факт «распада прежнего польского государства», в так называемом договоре о границе и дружбе от 28 сен­тября 1939 г. было без обиняков декларировано то территориально-политическое преобразование, которое предусматривалось статьей 2 секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г.[1260]

Когда в ходе переговоров 23-24 августа 1939 г. Финляндия, зна­чительная часть Прибалтики и Восточной Польши были признаны принадлежащими к советской «сфере интересов», то это, надо пола­гать, оказало глубокое психологическое воздействие на Сталина и его наркома иностранных дел. Только этим можно объяснить тот факт, что о советских притязаниях в Юго-Восточной Европе Сталин и Мо­лотов заявляли без особой энергии и настойчивости. В отличие от упо­минавшихся выше территорий Бессарабия не была однозначно причислена к советской сфере интересов. Вместо этого в статье 3 сек­ретного дополнительного протокола было заявлено: «Касательно юго-востока Европы с советской стороны подчеркивается интерес СССР к Бессарабии. С германской стороны заявляется о ее полной политиче­ской незаинтересованности в этих областях». Риббентроп в рамках как общих директив, которые были даны Гитлером для переговоров по проблемам Юго-Восточной Европы, так и особого указания, получен­ного им вечером 22 августа 1939 г., был уполномочен заявить о не­заинтересованности германской стороны во всей «Юго-Восточной Европе» — какой бы смысл ни вкладывался в это понятие — и сверх того на пространстве вплоть до Константинополя и Проливов. Сталин эту последнюю возможность не признал реальной и не принял к све­дению. Как писал впоследствии Риббентроп, «последнее» во время пе­реговоров «не затрагивалось»[1261]. Согласно его свидетельству, лишь когда при разграничении сфер интересов двух держав в Восточной Ев­ропе был упомянут юго-восток Европы, «советская сторона подчерк­нула свою заинтересованность в Бессарабии». Риббентроп, по его словам, сделал в связи с этим устное заявление «о незаинтересован­ности в бессарабском вопросе». Вместе с тем полученные Риббентро­пом директивы предусматривали, что Германия должна заявить о своей экономической заинтересованности в Румынии: наряду с ру­мынской сельскохозяйственной продукцией Гитлера привлекала прежде всего тамошняя нефть, в которой он нуждался не в последнюю очередь для завоевания Кавказа — этапа на пути продвижения гер­манского вермахта к Индии. В соответствии с этим и Риббентроп «со всей определенностью указал на экономическую заинтересованность Германии в этих юго-восточно-европейских областях».

Неясно, что побудило Сталина согласиться с ним в этом и почему он не настоял, чтобы Бессарабия по аналогии с другими отошедшими к со­ветской сфере интересов территориями тоже была объявлена принад­лежащей к ней. Этот отказ явился предзнаменованием неизбежных конфликтов, которые и в самом деле возникли со вступлением совет­ских войск в Бессарабию (28 июня 1940 г.). Итак, советская сторона ограничилась декларированием своей «заинтересованности в Бессарабии» в ситуации, когда она ведь могла бы без труда добиться безусловного признания за нею права на эту территорию. Определяю­щим здесь был среди прочего фактор времени: Риббентроп задал пере­говорам стремительный темп, поскольку ему хотелось как можно скорее заручиться русской подписью и вернуться домой. Поэтому-то дело так и не дошло до детального обсуждения этих вопросов, в резуль­тате чего у германской стороны по этим вопросам остались существен­ные расхождения во мнениях. В то время как у Гауса из воспоминаний о переговорах сохранилось, что Риббентроп «в отношении Балканских стран» заявил «лишь об экономических интересах» Германии[1262], в кан­целярии рейхсминистра иностранных дел еще тогда возникло впечат­ление, что Советский Союз из всего региона Юго-Восточной Европы проявил интерес только к Бессарабии, «тогда как Германия деклариро­вала свою полную незаинтересованность в этой территории». В осталь­ном, как свидетельствовал тогдашний руководитель канцелярии рейхсминистра иностранных дел, «... на основании хода переговоров можно было заключить, что обе страны не преследовали на Балканах никаких территориальных целей и что они обязались решать все свя­занные с Балканами вопросы только после предварительно достигнуто­го взаимопонимания»[1263].

Это различие в интерпретации показывает, что на самих перегово­рах возникло другое впечатление по сравнению с тем, о котором задним числом, по возвращении в Берлин, говорил Риббентроп, что, другими словами, уже в непосредственном временном контексте подписания до­говора существовали различные немецкие толкования происходящего. Такая ситуация объясняется, с одной стороны, неопределенностью ин­струкций Риббентропа (и его географических представлений), а с дру­гой — тем обстоятельством, что вопросы, имеющие отношение к Юго-Восточной Европе, обсуждались в ходе переговоров без достаточ­ной точности. Наконец, вероятно, и на этих переговорах — как и до это­го на большинстве предварительных встреч — их ведение «галопом» навязывалось германской стороной. В том, что столь важные для совет­ских интересов балканские проблемы не дискутировались, следует ус­матривать еще одно доказательство того, что Сталин и Молотов пошли на эти переговоры, не имея ясных и масштабных политических пред­ставлений, и лишь в ходе самих переговоров постепенно прониклись со­знанием исключительности характера подлежащих принятию решений.

Сам Риббентроп, вполне понятно, остерегался обращать внимание обоих советских государственных деятелей на полную открытость по­зиции Германии на этих переговорах в вопросах, касающихся Юго-Восточной Европы и тем более Высокой Порты и Проливов. Ведь чем меньше «русские» требовали, тем больше из того, что намечалось по­сулить, мог он привезти обратно «своему фюреру». Естественно, он ис­пытывал лишь удовлетворение, почувствовав недостаточную твердость в настаивании советской стороны на своей заинтересован­ности в Бессарабии. В записке, которую он по памяти написал для Гит­лера позже, после возникновения в «бессарабском вопросе» конфликта, он дал следующее разъяснение: «Дабы, однако, из-за воз­можности раскрытия наших карт, с которой тогда при еще совершенно неясном характере германо-советских отношений приходилось серь­езно считаться, избежать четкого письменного признания русского притязания на Бессарабию, я избрал для протокола формулировку весьма общего свойства. Это выразилось в том, что при обсуждении юго-восточно-европейских вопросов я в самой общей форме заявил, что Германия в «этих территориях», то есть в юго-востоке Европы, политически не заинтересована»[1264].

Давало ли поведение Сталина и Молотова уже в то время, когда еще существовала соединяющая обе стороны совместная заинтересован­ность в поделенных странах, Риббентропу повод испытывать столь ма­лую уверенность в надежности советской стороны, что он опасался, как бы за передачу Бессарабии не оказаться пригвожденным к позорному столбу перед лицом мировой общественности? Несомненно. По этой причине он в конце статьи 4 потребовал от своего будущего союзника соблюдать особую секретность: он подчеркнул, что протокол «будет... сохраняться обеими сторонами в строгом секрете».

Советское правительство до последнего момента выполняло это обещание. Что его к этому побуждало? Если обратиться к обстоятельствам, в которых тогда принимались решения и которые, естественно, не были тайной и для людей, находившихся в те дни в германском посоль­стве в Москве, то ответ на этот вопрос представляется нетрудным: наря­ду с (последующим) желанием советских руководителей удержать в своих руках те будущие союзные республики, которые достались Со­ветскому Союзу во исполнение вытекавших из секретного протокола возможностей, а также наряду со стремлением сохранить выгодные стратегические позиции на пространстве от Балтийского до Черного моря, которые им этот договор предоставил, прежде всего глубокий стыд помешал им в открытую декларировать свою причастность к этим дополнительным статьям договора. Ибо если Сталин уже в дни, непос­редственно предшествовавшие приезду Риббентропа, был побуждаем все более далеко идущим характером германских предложений к со­блазнительным намерениям, то в течение этих и последующих перего­воров его первоначальная трезвость еще больше изменяла ему: он в значительной мере (хотя, видимо, и не полностью) находился в плену иллюзии, внушенной ему беспрецедентным предложением Риббентро­па о восстановлении государственного величия, и все глубже и глубже погрязал в тине сообщничества с экспансионистским гитлеровским рейхом.

В конечном счете он от предельно сдержанной позиции перешел на ложный путь готовности к противоречившей всем международно-правовым нормам экспансии. В этой его эволюции прослеживаются три по­следовательных этапа.