V. Еврипид

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Пьесы

Как Джотто торил тропу для ранней итальянской живописи, как кроткий дух Рафаэля довел свое искусство до технического совершенства, а Микеланджело завершил его развитие творениями терзаемого мукой гения; как невероятная энергия Баха открыла дорогу современной музыке, Моцарт придал ей законченную форму мелодичности и простоты, а Бетховен завершил ее развитие творениями, исполненными неуравновешенного величия, так Эсхил расчистил путь для греческой драмы и предопределил ее форму своим негибким стихом и суровой философией, Софокл привнес в это искусство размеренную музыку и умиротворенную мудрость, а Еврипид завершил его развитие творениями, исполненными страстного чувства и бурных сомнений. Эсхил был проповедником, отмеченным почти иудейской непреклонностью, Софокл был «классическим» художником, приверженным разбитой вере, Еврипид был романтическим поэтом, который не умел написать совершенную пьесу из-за своей увлеченности философией. То были греческие Исайя, Иов и Экклесиаст.

Еврипид родился в год (некоторые утверждают, в день) Саламинской битвы, возможно, на самом острове, куда, как говорят, бежали его родители, ища убежища от нашествия мидян[1552]. Отец его был человеком состоятельным и занимал видное положение в аттическом городке Фила; мать его происходила из знатной семьи[1553], хотя враждебный Аристофан утверждает, что она держала бакалейную лавку и торговала на улице фруктами и цветами. Впоследствии поэт жил на Саламине, любя его Уединенные холмы и открывающиеся оттуда виды на синее море. Глатон желал быть драматургом, а стал философом; Еврипид желал быть философом, а стал драматургом. Как свидетельствует Страбон, он «прослушал полный курс лекций Анаксагора»[1554]; какое-то время он учился у Продика и был столь близок с Сократом, что некоторые подозревали философа в том, что он приложил свою руку к пьесам поэта[1555]. Воспитание Еврипида целиком и полностью находилось в русле софистического движения, которое в его лице покорило дионисийскую сцену. Он стал Вольтером греческого Просвещения, поклоняясь разуму и отпуская разрушительные намеки посреди пьес, поставленных ради прославления бога.

Летописцы Театра Диониса приписывают ему авторство семидесяти пяти пьес, от «Дочерей Пелия», сыгранных в 455 году, до «Вакханок», поставленных в 406-м; до нас дошли восемнадцать драм и многочисленные фрагменты[1556]. Они вновь пересказывают легенды ранней Греции, но между строк в них слышится поначалу робкий, со временем все более дерзкий скептический протест. «Ион» рисует славного родоначальника ионийского племени поставленным перед деликатной дилеммой: оракул Аполлона объявляет Ксуфа его отцом, но Ион открывает, что он — сын Аполлона, соблазнившего его мать, а затем передавшего ее Ксуфу; возможно ли, спрашивает Ион, чтобы бог был лжецом? В «Геракле» и «Алкестиде» могучий сын Зевса и Алкмены изображается добродушным пьянчугой с аппетитом Гаргантюа и мозгами Людовика XVI. «Алкестида» излагает малопривлекательную историю о том, как боги разрешают Адмету (царю фессалийских Фер) продлить себе жизнь с тем условием, чтобы вместо него согласился умереть кто-нибудь другой. Его жена приносит себя в жертву и обращается к нему с пространным последним «прости», которое он выслушивает, проявляя великодушное терпение. Алкестиду уводят умирать, но в просвете между обычными попойками и пирами в дело вмешивается Геракл: он уговаривает и запугивает Смерть, вынуждая ее отпустить Алкестиду, которая возвращается к мужу целой и невредимой. Эту пьесу можно понять только как тонкую попытку выставить старинное сказание на смех[1557].

«Ипполит» использует тот же метод доведения до абсурда с большим изяществом и совершенством. Миловидный герой пьесы — юный охотник — дает обет Артемиде, девственной богине-охотнице, хранить ей вечную верность, всегда сторониться женщин и искать для себя величайших наслаждений в лесах. Афродита, раздраженная его возмутительным целомудрием, вкладывает в сердце Федры, жены Тесея, безумную страсть к Ипполиту, сыну Тесея от амазонки Антиопы. Перед нами первая любовная трагедия в мировой литературе. Здесь с самого начала описываются симптомы любви и критический момент любовной лихорадки: отвергнутая Ипполитом, Федра никнет и увядает, приближаясь к порогу смерти. Ее кормилица внезапно становится философом и с гамлетовским скептицизмом рассуждает о жизни за гробом:

То другое, что жизни милее земной,

Черным облаком скрыто от наших очей,

И себе же на горе свое бытие

Под сверкающим солнцем любить мы должны,

Потому что не ведаем жизни иной,

И не слышим усопших, и сердце свое

Только сказками праздными тешим[1558].

Кормилица приносит Ипполиту весть, что по нему тоскует ложе Федры; Ипполит приходит в ужас от предложения жены отца и произносит одну из тех речей, которые стяжали Еврипиду репутацию женоненавистника:

Зачем, о Зевс, на горе смертным женщине

Ты место дал под солнцем? Если род людской

Взрастить хотел ты, разве ты без этого

Коварного сословья обойтись не мог?[1559]

Федра умирает; в ее руке муж обнаруживает записку, свидетельствующую, что ее соблазнил Ипполит. Разъяренный, Тесей призывает Посидона убить Ипполита. Юноша защищает свою невиновность, но ему не верят. Тесей изгоняет его из страны, а когда колесница юноши выезжает на морской берег, из волн выныривает лев, бросающийся за ним в погоню; испуганные лошади понесли, колесница переворачивается и тащит запутавшегося в поводьях Ипполита (имя означает «разорванный лошадьми») по камням, увеча его и убивая. И хор выкрикивает слова, которые не могли не потрясти Афины:

Вы, боги, его в ловушку загнавшие,

Вам бросаю в лицо

Ненависть мою и презрение!

В «Медее» Еврипид ненадолго забывает о своей войне с богами и переделывает миф об Аргонавтах в драму, исполненную небывалой мощи. Когда Иасон прибыл в Колхиду, в него влюбилась царевна Медея, которая помогла герою добыть Золотое Руно и, защищая его, обманула отца и убила брата. Иасон приносит ей обет вечной любви и берет ее с собой в Иолк. Здесь дикарка отравляет царя Пелия, чтобы захватить трон, обещанный Пелием Йасону. Так как законы Фессалии запрещают Иасону жениться на чужестранке, он живет с Медеей в «гражданском» браке и имеет от нее двоих детей. Но со временем ему прискучила ее варварская неистовость, и он подыскивает себе законную жену, способную принести ему законного наследника, и предлагает выйти за него дочери Креонта, царя Коринфа. Креонт дает свое согласие и изгоняет Медею. Размышляя о своих обидах, Медея произносит одну из самых знаменитых речей Еврипида в защиту женщины:

Да, между тех, кто дышит и кто мыслит,

Нас, женщин, нет несчастней. За мужей

Мы платим — и не дешево. А купишь,

Так он тебе хозяин, а не раб.

И первого второе горе больше.

А главное — берешь ведь наобум:

Порочен он иль честен, как узнаешь.

А между тем уйти — тебе ж позор,

И удалить супруга ты не смеешь.

И вот жене, вступая в новый мир,

Где чужды ей и нравы и законы,

Приходится гадать, с каким она

Постель созданьем делит. И завиден

Удел жены, когда супруг ярмо

Свое несет покорно. Смерть иначе.

Ведь муж, когда очаг ему постыл,

На стороне любовью сердце тешит,

У них друзья и сверстники, а нам

В глаза глядеть приходится постылым.

Но говорят, что за мужьями мы,

Как за стеной, а им, мол, копья нужны.

Какая ложь! Три раза под щитом

Охотней бы стояла я, чем раз

Один родить…[1560]

За этим следует рассказ о ее страшной мести. В знак мнимого примирения она посылает сопернице дорогие платья; коринфская царевна надевает одно из них, и ее пожирает огонь; пытаясь ее спасти, сгорает и Креонт. Медея убивает собственных детей и уносится от их трупиков на глазах Иасона. Трагедию венчает философская песнь хора:

На Олимпе готовит нам многое Зевс;

Против чаянья, многое боги дают:

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути;

Таково пережитое нами.

(Перевод И. Анненского)

Остальные пьесы в основном вращаются вокруг сказания о Трое. В «Елене» мы сталкиваемся с версией мифа, пересмотренной Стесихором и Геродотом[1561]; спартанская царица не бежала с Парисом в Трою; против своей воли она была увезена в Египет и целомудренно дожидалась там своего господина; по Еврипиду выходит, что вся Греция была проведена сказкой о том, будто Елена находилась в Трое. В «Ифигении в Авлиде» древнее сказание о жертвоприношении Агамемнона окрашивается новой для греческой трагедии чувствительностью и Лукрециевым ужасом перед преступлениями, на которые толкает людей древняя религия. Приезд Клитемнестры и ее дочери Еврипид рисует со свойственной ему нежностью; Орест, «еще бессловесное дитя», будет присутствовать при суеверном убийстве, которое предопределит его судьбу. Девушка, бегущая приветствовать царя, так и светится застенчивостью и счастьем:

Ифигения. Отец, любимый мой, дай раньше мне

Тебя обнять, я вся горю желаньем…

О, милые черты!.. (Обращается к матери) Прости, родная!

(Снова к отцу). Ты говоришь, что рад, а сам печален?

Агамемнон. Заботы, дочь, на то я вождь и царь.

Ифигения. Побудь со мной… ты думать будешь после.

Агамемнон. Да я и так с тобою… весь с тобой…

Ифигения. Зачем же слезы из очей текут?

Агамемнон. Разлука нас, боюсь, надолго ждет.

Ифигения. Я слов твоих не поняла, отец.

Агамемнон. Ты так разумна… и вдвойне мне тяжко.

Ифигения. Ну, неразумной буду! Улыбнись же[1562].

Когда появляется Ахилл, она узнает, что ему ничего не известно об их предполагаемом браке; более того, она выясняет, что войско с нетерпением ждет принесения ее в жертву. Она бросается к ногам Агамемнона и молит о пощаде.

Я первая тебе «отец» сказала,

И ты мне первой — «дочка». Помнишь, я

К тебе взбиралась на колени с лаской?

О, как ты сам тогда меня ласкал!

Ты говорил: «Увижу ли, малютка,

Счастливою женой тебя? Цвети,

Дитя мое, на гордость нам, Атридам!»

А я в ответ, вот как теперь твоих

Касаясь щек: «О, если б дали боги

Тебя, отец, когда ты будешь стар,

В дому своем мне нежить, вспоминая,

Как ты меня, ребенка, утешал».

Все в памяти храню я, все словечки;

А ты забыл, ты рад меня убить[1563].

Клитемнестра осуждает уступку Агамемнона варварскому обряду и произносит угрозу, в которой заключены многие трагедии: «Не вынуждай меня предательницей стать». Она побуждает Ахилла вступиться за девушку, но Ифигения, настроение которой переменилось, отказывается спастись бегством.

О, в душе пережила я много-много, мать. Послушай:

Я умру — не надо спорить, — но пускай по крайней мере

Будет славной смерть царевны, без веревок и без жалоб.

На меня теперь Эллада, вся великая Эллада

Жадно смотрит; в этой жертве беззащитной и бессильной

Все для них: попутный ветер и разрушенная Троя;

За глумленье над Еленой, за нечестие Париса —

В ней и кара для фригийцев, и урок для их потомства,

Чтоб не смел надменный варвар красть замужнюю гречанку[1564].

Когда к ней подступают воины, она запрещает им прикасаться к себе и добровольно вдет на жертвенный костер.

В «Гекубе» война уже позади; Троя взята, и победители делят добычу. Вдова Приама Гекуба отослала своего младшего сына Полвдора к фракийскому царю Полимнестору, другу Приама, снабдив мальчика несметным количеством золота. Но алчный до золота Полимнестор убил ребенка и бросил его труп в море; волны выбрасывают Полвдора на берег Илиона, откуда его приносят Гекубе. Между тем призрак Ахилла удерживает ветры, попутные греческому флоту, желая прежде получить в жертву прекраснейшую из Приамовых дочерей Поликсену. Греческий глашатай Талфибий приходит, чтобы отнять деву у Гекубы. Застав ту, что совсем недавно царствовала в Трое, поверженной, растрепанной и безумной, он произносит строки, проникнутые Еврипидовым сомнением:

О, Зевс! О, что скажу я? Соблюдаешь

Ты точно ль нас? Иль даром ты почтен

От нас такою славой, а поставлен

Над смертными лишь случай?[1565]

Следующий акт этой сложной драмы находит свое воплощение в «Троянках». Эта трагедия была написана в 415 году, вскоре после разрушения афинянами Мелоса (416) и почти накануне похода, целью которого было завоевать для афинской державы Сицилию. Именно в этот момент Еврипид, потрясенный резней на Мелосе и брутальным империализмом инициаторов сиракузской экспедиции, дерзнул решительно выступить в защиту мира, отважно изобразив победу глазами побежденных, и запечатлел «самое смелое осуждение войны во всей античной литературе»[1566]. Он начинает там, где остановился Гомер: Троя пала, троянцы перебиты, а их жены, обезумевшие от горя, покидают разрушенный город, чтобы стать наложницами победителей. Гекуба появляется на сцене со своими дочерьми Андромахой и Кассандрой. Поликсену уже принесли в жертву, и теперь Талфибий приходит затем, чтобы увести Кассандру в шатер Агамемнона. Обессилевшая от скорби Гекуба падает на землю. Андромаха пытается ее утешить, но тоже разражается слезами, прижимая к груди своего маленького царевича Астианакта и думая о его погибшем отце.

Андромаха.

Поставила я целью честь и славу,

Уж к ним близка была — и промахнулась…

Весь женщинам вмененный честный труд

Я выполняла в Гекторовом доме.

Во-первых, — справедливо или нет

Порочат женщин, — но молва дурная

Идет о той, кто дома не сидит.

С собой борясь, я дома оставалась.

К себе и женской болтовни пустой

Не допускала, был мне здравый ум

Наставником — с собой совет держала.

Всегда молчала я, глаза потупив,

При господине: знала, в чем победу

Мне одержать, в чем уступить ему…

Хоть говорят, что ночь одна у женщин

Снимает отвращенье к ложу мужа,

Я презираю всякую, кто, прежний

Забыв союз, другого мужа любит.

И лошадь, если нет в ярме подруги,

С ней вместе евшей, еле тащит воз, —

А родилась животным бессловесным,

Без разума, — ее природа ниже.

О, милый Гектор, всем ты был мне люб —

Рассудком, знатностью, богатством, мощью.

Ты от отца меня невинной взял,

Был первым принят на постель девичью, —

Но ты погиб, а я плыву в Элладу,

Как пленница, под рабское ярмо.

Гекуба, мечтающая об отдаленном отмщении, просит Андромаху нежно принять своего нового господина, чтобы он позволил ей воспитать Астианакта, который, может статься, однажды возродит дом Приама и величие Трои. Но греки подумали и об этом; является Талфибий с вестью, что Астианакт должен умереть: «Они велят, чтоб сброшен был твой мальчик с венца твердыни Трои». Он вырывает ребенка из материнских рук, и Андромаха, последний раз держа Астианакта в объятиях, обливаясь слезами, говорит ему последнее «прости»:

Дитя мое, сыночек мой любимый…

Покинешь мать… Они убьют тебя…

Ты доблестью родителя погублен…

Сокровище бесценное мое!

О, сладкий запах твой! Так понапрасну

Тебя в пеленках грудью я кормила,

Старалась так, что извелась в трудах…

Мать обними в последний раз, прижмись

К родной своей, обвей руками шею

И ротиком прильни ко мне… Ахейцы!

О варвары, искусные в мученьях,

За что казнить невинное дитя?

Хватайте ж, уносите… Казнь так казнь…

Насытьтесь детской плотью!.. От богов

Погибель наша. Сына мне не вырвать У смерти…

Она впадает в бред и теряет сознание; воины уносят ее. Появляется Менелай и приказывает воинам привести к нему Елену. Он поклялся ее убить, и Гекуба утешается мыслью, что кара не минует Елены.

Убить ее похвально… Но страшись

Ее красы — вновь истомишься страстью.

Красою полонит глаза мужские,

Твердыни рушит; города горят От чар ее…

На сцену выходит Елена — невредимая и бесстрашная, гордо сознающая собственную красоту.

Гекуба.

Теперь ты, разрядившись,

К супругу вышла! Воздухом одним

С ним дышишь ты, презренная душа!

А по твоим поступкам подобало б

Тебе стоять в разорванной одежде,

Дрожа от страха, с головой обритой

И скромности бесстыдство подчинить.

Вот, Менелай, чем речь свою закончу:

Почти Элладу, как тебя достойно,

Казни жену — тем утверди закон.

Менелай.

Довольно, старая. С ней кончен счет.

Я прикажу, чтоб слуги отвели

Ее к судам — и поплывет в Элладу.

Гекуба.

Не любит тот, кто любит не навек.

Елена и Менелай уходят. Возвращается Талфибий с мертвым телом Астианакта.

Талфибий.

Пирр отбыл с Андромахой, — много слез

Я пролил, глядя, как, она, стеная,

С родной земли сходила и взывала

К могиле Гектора, Молила Пирра —

И он дозволил Гекторова сына,

Низверженного с башни, схоронить.

И велено похоронить не в кедре,

Не в мраморе, а в том щите и тело

Вручить тебе. Одень и увенчай,

Как можешь ты при скудости своей,

Без матери. (Отдает тело, уходит.)

Гекуба.

О милый мой!

Ужасна смерть твоя…

О руки,

Точь-в-точь отцовские! Суставы все

Раздроблены, О милый рот, меня

Он обманул: в постель ко мне забравшись,

Сулил ты гордо: «Бабушка, я срежу

Красу кудрей, я, сверстников собрав,

На твой могильный холм приду с приветом!»

Не ты меня — тебя я хороню,

Бездомная, бездетная старуха…

Ласкала, баловала, сторожила

Ночь напролет. Напрасно!.. Что поэт

Напишет на твоем надгробном камне?

«Аргивянами мальчик сей убит

Из страха» — стих, постыдный для Эллады.)

Безумен человек, который мнит,

Что счастье постоянно. По природе

Судьба и люди сходны: вверх и вниз,

Туда, сюда… И нет для смертных счастья…

(Заворачивает ребенка в погребальный наряд.)

Дитя, не за победу ты увенчан

В ристанье иль стрельбе, игре любимой

Фригийского народа, — хоть и в меру.

Тебя — младенца — бабка обряжает

Твоим же достоянием былым…[1567]

В «Электре» древняя тема получает новый оборот. Агамемнон мертв, Орест в Фокцде, а Электра выдана матерью замуж за крестьянина, чью скромную верность и преклонение перед ее царским происхождением не может поколебать даже то, что погруженная в свои думы Электра открыто им пренебрегает. К ней, уже не надеющейся на то, что брат когда-нибудь ее найдет, приходит Орест, которому сам Аполлон (Еврипид подчеркивает этот момент) повелел отмстить за смерть Агамемнона. Юноша находит Эгисфа и убивает его, а затем нападает на мать. Клитемнестра изображена здесь подавленной и стареющей женщиной, седоволосой и хрупкой, измученной памятью о своих преступлениях, одновременно любящей и страшащейся родных детей, которые ее ненавидят; она просит, но не умоляет, о прощении и почти смиряется с карой за свои грехи. После совершения убийства Ореста охватывает ужас.

Сестра, набрось лоскут на это тело

И раны ей закрой.

(К трупу.)

Убийц своих носила ты[1568].

Финальным актом этой драмы становится у Еврипида «Ифигения в Тавриде», т. е. Ифигения в стране тавров. Оказывается, на костре в Авлиде Артемида подменила дочь Агамемнона ланью, похитила девушку из огня и сделала ее жрицей своего храма в Крыму — стране полудиких тавров. Тавры ввели обычай приносить богине в жертву любого чужеземца, который без спросу высадится на их берег; Ифигения предстает здесь несчастной, задумчивой служительницей богини, освящающей жертвы. Восемнадцать лет в разлуке с Грецией и любимыми затмили ее разум скорбью. Между тем оракул Аполлона обещает Оресту избавление, если тот похитит у тавров священное изображение Артемиды и доставит его в Аттику. Орест и Пилад садятся на корабль и в конце концов достигают страны тавров, которые радостно встречают их как принесенные морем дары Артемиде и спешат заколоть их на ее алтаре. Обессилевшего Ореста разбивает эпилептический припадок у ног Ифигении; и хотя она не узнает его, ее охватывает жалость при виде двух друзей, обреченных на смерть в прекраснейшем цвете лет.

Ифигения.

Кто может знать, не скоро ль и ему

Судьбу такую испытать придется.

Богов во мраке крадется решенье,

И если зло готовится кому, —

Завешено оно от взора жертвы:

Пути впотьмах не различает ум.

Откуда вы, несчастные? В далекий

Собрались путь вы от родного края…

Кто ваша мать, о гости, что когда-то

Носила вас? Отец, сестра — коль жребий

Вам дал сестру? Каких она теперь

Цветущих потеряет братьев сразу

Двоих, и одинокой станет!..

Орест.

Увы! Зачем похоронить сестре

Мой бедный прах вы не даете, боги?

Ифигения.

Напрасная мольба, печальный гость,

Кто б ни был ты… Твоей сестре, конечно,

Иное небо светит. Но тебе

Я ни в одной не откажу услуге:

Ты в Аргосе родился. Я для гроба

Украшу, гость, тебя, златой елей

Я разолью тебе на тело, горной

Златой пчелы цветочный дар тебе

Я на костер пролью рукою щедрой…

Ифигения обещает спасти их, если они доставят в Аргос послание, которое она велит им сохранить в своей памяти:

Ифигения.

«Сын Агамемнона, Орест! Тебе

Шлет свой привет закланная в Авлиде

Твоя сестра Ифигения. Здесь

Она живет — у вас слывет погибшей…»

Орест.

Стой! Где она? Вернулась из могилы?

Ифигения.

Здесь, пред тобой, перебивать не надо.

«Верни меня в отчизну, милый брат,

Не дай мне жизнь окончить на чужбине»

Орест хочет заключить ее в объятия, но сделать это ему не позволяют прислужники: ни один мужчина не вправе дотронуться до жрицы Артемиды. Он открывает свое имя, но Ифигения ему не верит. Он убеждает ее, вспомнив истории, которые рассказывала им Ифигения.

Ифигения.

Диво дивное душу радует.

О, не растай в эфире голубом!

О Киклоповы стены крепкие,

О древний град Микены дорогой!

Ты родил его, ты вскормил его,

О, да будешь ты счастлив, что брата мне дал,

Свет Атридову дому древнему[1569].

Они предлагают ей бежать, а она помогает им похитить кумир Артемиды. Благодаря ее хитрым уловкам они благополучно пробираются на корабль и перевозят статую в Браврон; здесь Ифигения становится жрицей, и здесь после смерти ее почитают как божество. Орест получает избавление от ярости Фурий и несколько лет живет в мире. Боги утолили свою жажду, и драма «Дети Тантала» подошла к концу.

2. Драматург

Мы должны согласиться с Аристотелем в том, что, с точки зрения драматического мастерства, эти пьесы не отвечают нормам, установленным Эсхилом и Софоклом[1570]. «Медея», «Ипполит» и «Вакханки» имеют хорошую композицию, но даже они не способны сравниться со структурной цельностью «Орестеи» или сложным единством «Царя Эдипа». Вместо немедленного погружения в действие, планомерного и естественного изложения его предпосылок по ходу развертывания сюжета Еврипид пользуется искусственным приемом дидактического пролога и — что еще хуже — иногда вкладывает его в уста бога. Вместо того чтобы изображать действие непосредственно (таково главное назначение драмы), для рассказа о событиях он слишком часто вводит вестника, причем даже тогда, когда в них не замешано насилие. Вместо того чтобы сделать хор частью действия, он превращает его в персонаж, отпускающий философские реплики «про себя», или использует его, чтобы прерывать нарастание событий лирическими партиями — всегда прекрасными, но часто не имеющими отношения к делу. Вместо того чтобы выражать идеи с помощью действия, он иногда заменяет действие идеями и превращает сцену в школу умозрения, риторики и спора. Слишком часто его сюжеты зависят от совпадений и «узнавания», хотя они хорошо организованы и драматически поданы. Большинство его пьес (как немногие пьесы его предшественников) завершаются вмешательством бога из машины — приспособления, простительного лишь при том допущении, что для Еврипида подлинная драма заканчивается прежде этого богоявления, и бог спускается на сцену только затем, чтобы снабдить ортодоксального верующего благопристойным финалом, без которого спектакль окончился он скандалом[1571]. Благодаря прологам и эпилогам великий гуманист завоевал привилегию выводить на сцену свои ереси.

Содержание его пьес, подобно их форме, представляет собой разнородное смешение гения и изобретательности. Еврипиду присуща прежде всего чуткость, без которой немыслим ни один поэт; он напряженно чувствует проблемы, стоящие перед человечеством, и дает им страстное выражение; он самый трагичный и самый человечный из драматургов. Но его чувства слишком часто оборачиваются чувствительностью; «потоки жарких слез» струятся у него слишком легко[1572]; он не упускает случая показать расставание матери с детьми и выжимает весь возможный пафос из любой ситуации. Эти сцены всегда трогательны и иногда написаны с силой, которая была и остается непревзойденной; но порой они соскальзывают в мелодраматизм или чрезмерное насилие и ужас, подобно концовке «Медеи». Еврипид — это греческий Байрон, Шелли и Гюго, все романтическое движение Греции в одном лице,

Еврипид далеко превосходит своих соперников в обрисовке характера. У него еще в большей степени, чем у Софокла, психологический анализ вытесняет рок как движущую силу; он не устает исследовать мораль и мотивы человеческого поведения. Он изучает самых разнообразных людей — от крестьянина, мужа Электры, до царей Греции и Трои; ни один другой драматург не обрисовал столько типов женщин, да еще и с таким сочувствием; его интересуют все оттенки порока и доблести, которые он запечатлевает весьма реалистично. Эсхил и Софокл были слишком поглощены вечным и вселенским, чтобы, ясно различать временное и частное; они создали глубокие типы, но Еврипид создает живых индивидуумов; так, ни один из старших драматургов не ощутил характера Электры столь живо. В этих пьесах драма как конфликт с судьбой все более и более отступает перед драмой ситуации и характера, подготавливая условия, при которых на греческой сцене четвертого века будет царить комедия нравов Филемона и Менандра.

3. Философ

Но было бы глупо судить Еврипида исключительно как драматурга; его занимает не столько техника драмы, сколько философское исследование и политическая реформа. Он — сын софистов, поэт Просвещения, представитель радикального младшего поколения, смеющегося над старыми мифами, заигрывающего с социализмом и призывающего к новому общественному порядку, где будет меньше эксплуатации человека человеком, женщины мужчиной и народа государством. Сочинения Еврипида адресованы именно этим мятежным душам; именно для них он вводит свои скептические намеки и вставляет тысячи ересей между строк религиозных по видимости пьес. Он заметает следы с помощью благочестивых речей и патриотических од; он излагает священный миф столь буквально, что становится очевидной его нелепость, тогда как никто не может упрекнуть автора в отступлении от правоверия; он целиком и полностью отдает свои пьесы сомнению, но первое и последнее слово уступает богам. Его утонченность и блеск, подобно утонченности и блеску французских энциклопедистов, в известной мере порождены необходимостью выражать свои мысли так, чтобы не поплатиться головой.

Его тема — это тема Лукреция: Tantum religio potuit suadere malorum (вот на какое зло смогла подвигнуть людей религия) — оракулы, которые подпитывают насилие насилием, мифы, которые на примере богов превозносят бессмертие и оказывают религиозную поддержку бесчестности, прелюбодеянию, воровству, человеческим жертвоприношениям и войне. Он описывает предсказателя как человека, говорящего «немного правды и в избытке лжи»[1573]; он называет «чистым безумием» предсказания будущего по внутренностям птиц[1574]; он осуждает весь институт оракулов и гадания[1575]. Прежде всего Еврипида возмущают безнравственные следствия, вытекающие из сказаний:

Когда злодейство праведность затмит,

Узнают люди: в небесах ни света,

Ни бога нет…

К тому же я не верил и не верю,

Чтоб бог вкушал запретного плода,

Чтоб на руках у бога были узы

И бог один повелевал другим…

Нет, не верю и тому я,

Чтоб угощал богов ребенком Тантал

И боги наслаждались. Грубый вкус

Перенесли туземцы на богиню…

При чем она! Да разве могут быть

Порочные среди богов бессмертных?..

Нет, божество само себе довлеет…

Все это бредни дерзкие певцов…[1576]

Иногда такие речи смягчены гимнами к Дионису или псалмами политеистического благочестия, но случается, что Еврипидов персонаж бросает тень сомнения на всех богов:

Что, говорят, над нами в небе боги?

Их нет, их нет. Пусть ни один глупец

Вас не обманет отарой сказкой лживой.

Вещам внимайте, а моим словам

Не придавайте черезмерной веры.

Я утверждаю, что славны цари

Убийствами, разбоем, вероломством

И что они куда счастливей тех,

Кто жизнь свою живет благочестиво[1577].

Его утраченная для нас «Меланиппа» открывалась словами:

О, Зевс, когда ты есть, — ведь о тебе

Я знаю лишь по слухам…

Услышав эти слова, публика в гневе повскакивала с мест. А Орест заключает:

Пусть так. Но боги, мудростью средь смертных

Прославленные, — те летучих снов

Порою лживей. И не только здесь

Царит смятенье — и в небесном мире

Его найдешь. И огорчен одним

Несчастный: что не собственным безумьем,

А от доверья к божьему вещанью

Погиб… как знает знающий его[1578].

Человеческие судьбы, полагает Еврипид, направляются стечением естественных причин или игрой бесцельного случая; они не являются творением разумных сверхъестественных существ[1579]. Он предлагает рациональное объяснение мнимых чудес; так, Алкестида не умерла, но живой была отправлена на собственные похороны; Геракл настиг ее прежде, чем она успела умереть[1580]. Поэт не говорит, во что же верит он сам, возможно, потому, что понимает: существующие свидетельства не допускают ясной веры; однако наиболее характерен для него тот смутный пантеизм, который в эту эпоху вытесняет среди образованных греков политеизм:

О ты, всего основа, царь земли,

Кто бы ни был ты, непостижимый, — Зевс,

Необходимость или смертных ум, —

Тебя молю, — движеньем неприметным

Ты правильно ведешь судьбу людей[1581].

Другая тема его песен — социальная справедливость; как все полные сострадания души, он тоскует по времени, когда сильные будут более рыцарственными по отношению к слабым и не будет больше ни страдания, ни вражды[1582]. В самый разгар войны, со всей ее патриотической непримиримостью, он рисует несчастья и ужасы войны с беспощадным реализмом:

Глуп человек: он рушит города,

Он храмы жжет, священные гробницы,

И вот — опустошитель — гибнет сам[1583].

Его сердце терзает зрелище полувековой вражды афинян со спартанцами: одни порабощают других, и обе стороны убивают лучших; в одной из поздних пьес он выступает с трогательным обращением к миру:

«О Мир, ты подаешь изобилие, словно из глубокого источника; нет красы, подобной твоей, нет и среди самих блаженных богов. Сердце мое тоскует, ибо ты медлишь; я старею, а ты все не возвращаешься. Неужели усталость затуманит мой взор прежде, чем я увижу твое цветение и твою прелесть? Неужели милые песни хора, неужели топот венценосцев зазвучат не прежде, чем седина и скорбь сведут меня в могилу? Вернись, святой, в наш город; живи рядом с нами, усмиряющий гнев. Вражда и злоба удалятся, если ты будешь с нами; безумие и лезвие меча убегут от наших дверей»[1584].

Едва ли не единственный среди великих писателей своего времени, он осмеливается нападать на рабство; во время Пелопоннесской войны стало очевидно, что большинство рабов таковы не по природе, а по несчастливому стечению обстоятельств. Он не признает никакой природной аристократии; человека создает не наследственность, а среда. В его драмах рабы играют важные роли и часто произносят самые достойные строки. Он относится к женщинам с чутким состраданием поэта. Ему известны недостатки этого пола, которые выводятся им на свет с таким реализмом, что Аристофан смог изобразить его женоненавистником; но он сделал больше, чем любой другой драматург античности, чтобы осветить ситуацию с женской точки зрения и поддержать только-только зарождающееся движение за эмансипацию. Некоторые из его пьес почти современны; это как бы постибсеновские исследования вопросов пола, даже сексуального извращения[1585]. Он описывает мужчин как реалист, а женщин — как кавалер; грозная Медея вызывает у него больше сострадания, чем героический, но неверный Иасон. Он первый драматург, положивший в основу пьесы любовь; его знаменитая ода Эроту в утраченной «Андромеде» была на устах у тысяч молодых греков:

Владыка смертных и бессмертных, Эрос,

Иль не учи красою обольщаться,

Иль помоги любовникам несчастным,

Которых лепишь ты, как будто глину,

В трудах и муках счастия достичь[1586].

Еврипид, разумеется, пессимист, так как всякий романтик становится пессимистом, когда его романтизм входит в столкновение с реальностью. «Жизнь, — говорил Гораций Уолпол, — это комедия для тех, кто мыслит, трагедия для тех, кто чувствует»[1587].

Да, наша жизнь лишь тень: не в первый раз

Я в этом убеждаюсь. Не боюсь

Добавить я еще, что, кто считает

Иль мудрецом себя, или глубоко

Проникшим тайну жизни, заслужил

Название безумца. Счастлив смертный

Не может быть…[1588]

Он поражается алчности и жестокости человека, изобретательности зла и бесстыдной неразборчивости смерти. В начале «Алкестиды» Смерть спрашивает: «Разве не мое назначение — похищать обреченных?» «Нет, — отвечает Аполлон, — но распоряжаться теми, кто дожил до преклонной старости». Когда смерть приходит в конце жизни, прожитой сполна, она естественна и не оскорбляет наших чувств. «Мы не должны оплакивать свою участь, если, подобно урожаям, которые следуют друг за другом в беге лет, одно поколение за другим цветет, увядает и отходит. Таков ход природы; и не нам страшиться неизбежности, диктуемой ее законами»[1589]. Его вывод — стоицизм: «Терпи, как подобает мужу, и не трепещи»[1590]. Время от времени, следуя Анаксимену и предвосхищая стоиков, он утешается мыслью о том, что человеческий дух есть частица божественного Воздуха, или пневмы, и будет жить после смерти в Мировой Душе[1591].

Кто знает: может, то, что мы зовем

Кончиной, есть начало новой жизни,

А жизнь есть смерть? Хотя бы потому,

Что человек, когда живет, несчастен,

А только лишь дыханье отлетит,

Нет для него ни горести, ни скорби[1592].

4. Изгнание

Человек, чей портрет мы нарисовали, исходя из этих пьес, достаточно похож на сидящую статую в Лувре и бюсты в Неаполе, чтобы мы могли верить в то, что имеем дело с верными копиями аутентичных греческих оригиналов. Бородатое лицо миловидно, погружено в напряженную думу, а черты его смягчает кроткая меланхолия. Друзья Еврипида были согласны с его врагами в том, что он был мрачен, почти угрюм, не расположен к общительности и веселью и последние годы провел в уединении на своей островной родине. У него было трое сыновей, детство которых подарило ему толику счастья[1593]. Он находил утешение в книгах и, насколько нам известно, был первым частным лицом в Греции, собравшим приличную библиотеку[1594][1595]. У него были превосходные друзья, в их числе Протагор и Сократ; последний, пренебрегавший другими драмами, говорил, что смотреть пьесу Еврипида он отправился бы даже в Пирей — нелегкое предприятие для тучного философа. Младшее поколение свободных душ взирало на Еврипида как на своего вождя. Но врагов у него было больше, чем у любого другого писателя в греческой истории. Судьи, которые, по-видимому, считали своим долгом охранять религию и нравственность от его стрел, присудили победу лишь пяти выступлениям Еврипцда; и все равно допустить так много Еврипидовых пьес на религиозную сцену было проявлением либерализма со стороны архонта-басилея. Консерваторы всех мастей считали драматурга вместе с Сократом ответственным за неверие афинской молодежи. Аристофан объявил ему войну с самого начала — еще в «Ахарнянах», нарисовал веселую карикатуру на него в «Женщинах на празднике Фесмофорий» и, на следующий год после смерти поэта, продолжил свою атаку в «Лягушках»; впрочем, говорят, что трагик и комедиограф до самого конца оставались на дружеской ноге[1596]. Что касается публики, то она осуждала его ереси и толпилась на его пьесах. Когда на 612-й строке «Ипполита» молодой охотник сказал: «Язык поклялся, разум же не связан», толпа так шумно возмутилась против фразы, показавшейся ей оскорбительной и безнравственной, что Еврипиду пришлось встать со своего места и успокоить зрителей заверениями, что в назидание до конца пьесы Ипполит претерпит заслуженную кару, — обещание, легко выполнимое почти для каждого героя греческой трагедии.

Около 410 года он был обвинен в нечестии; вскоре после этого Гигиаойнон затеял против него еще один процесс, касавшийся значительной части состояния поэта, и в доказательство Еврипидовой нечестности привел слова Ипполита. Оба обвинения провалились, но волна общественного негодования, которым были встречены «Троянки», заставила Еврипида почувствовать, что в Афинах у него, пожалуй, не осталось больше друзей. Говорят, что за неспособность разделить воинственный пыл сограждан от него отвернулась даже жена. В 408 году в возрасте семидесяти двух лет он принял приглашение царя Архелая посетить столицу Македонии. В Пелле, под покровительством македонского Фридриха, который не опасался за правоверие своих подданных, Еврипид нашел мир и покой; здесь он написал почти идиллическую «Йфигению в Авлиде» и глубокую релизигозную драму «Вакханки». Через восемнадцать месяцев после своего прибытия он скончался; по словам благочестивых греков, его загнали и растерзали царские псы[1597].

Годом позже его сын поставил две эти драмы на городских Дионисиях, и судьи отдали им первый приз. Даже современные ученые полагают, что «Вакханки» представляют собой апологию греческой религии[1598]; но может быть, пьеса была задумана как горькая аллегория, намекающая на отношение к Еврипиду афинской публики. Это рассказ о том, как фиванский царь Пенфей был разорван на куски толпой вакханок, предводительствуемых его матерью Агавой, что стало расплатой за его осуждение этого дикого суеверия и противодействие дионисийским оргиям. Сказание не было выдумкой, оно принадлежало религиозной традиции; расчленение и принесение в жертву животного или человека, осмелившегося присутствовать при церемонии, были частью дионисийского обряда, и своим возвращением к преданию о Дионисе эта сильная драма связала расцвет греческой трагедии с ее рождением. Пьеса была написана среди Македонских гор, описываемых в лирических партиях хора с неослабевающей мощью. Возможно, она предназначалась для постановки в Пелле, где вакхический культ был особенно силен. С поразительной чуткостью Еврипид проникается настроением религиозного неистовства и влагает в уста вакханок псалмы страстного преклонения; возможно, что престарелый поэт в самом деле дошел до границ рационализма и преодолел их, признав хрупкость разума и насущность эмоциональных потребностей мужчин и женщин. Но хвала, воздаваемая в пьесе дионисийской религии, весьма двусмысленна; ее темой вновь становятся несчастья, приносимые суеверием.

Бог Дионис посещает Фивы в образе Вакха, или собственной ипостаси, и проповедует собственный культ. Дочери Кадма отвергают его призыв; он завораживает их, повергая в благочестивый экстаз, и они убегают в горы, чтобы почтить его неистовыми плясками. Они облачаются в шкуры животных, препоясываются змеями, увенчиваются плющом и кормят грудью волчат и оленят. Фиванский царь Пенфей противится этому культу из-за его враждебности разуму, морали и порядку и заключает в темницу проповедника, который переносит наказание с христианской кротостью. Но в лице проповедника свои права защищает бог: стены темницы рушатся, а молодой владыка подпадает под могучие чары Диониса. По его совету Пенфей одевается женщиной, карабкается по горам и присоединяется к оргии. Женщины обнаруживают, что среди них мужчина, и разрывают его на части; сама Агава, опьяненная «одержимостью», несет в руках оторванную голову сына, думая, что это голова льва, и поет над ней торжествующую песнь. Когда она приходит в себя и видит, что это голова Пенфея, она восстает против культа, помутившего ее разум; и когда Дионис говорит: «Вы надо мной, над богом, посмеялись, и вот расплата», она отвечает: «Пристал ли богу гнев, как гордецу?» Последний урок утверждает то же, что и первый; даже в своей предсмертной пьесе поэт остается самим собой.

После смерти Еврипид стал популярен даже в Афинах. Идеи, которые он отстаивал, стали властителями дум последующих столетий, и эллинистическая эпоха видела в нем и Сократе величайших умственных вдохновителей, каких только знала Греция. Его занимали живые проблемы, а не «мертвые выдумки певцов», и античный мир помнил его долго. Пьесы его предшественников пришли в забвение, тогда как пьесы Еврипида повторялись из года в год повсюду, где только имелся греческий театр. Когда после предсказанного в «Троянках» катастрофического исхода экспедиции против Сиракуз (415) пленные афиняне лицом к лицу столкнулись с угрозой быть погребенными заживо в сицилийских каменоломнях, свободу получали те из них (сообщает Плутарх), кто знал наизусть отрывки из пьес Еврипида[1599]. Новая Комедия вырастала из его драм; один из ее зачинателей, Полемон, говорил: «Если бы мертвые обладали сознанием, я бы повесился, лишь бы повидать Еврипида»[1600]. Возрождение скептицизма, либерализма и гуманизма в восемнадцатом и девятнадцатом веках сделало Еврипида более современным, чем Шекспир, который единственный был ему ровней; Гете, впрочем, так не думал. «Произвели ли все народы мира после Еврипида хоть одного драматурга, достойного подавать ему туфлю?» — спрашивал Гете у Эккермана[1601]. В лучшем случае, только одного.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК