VII. Историки
В пору расцвета драматической поэзии не была полностью забыта и проза. К риторике, которую поощряли демократия и судопроизводство, питала слабость вся Греция. Еще в 466 году Коракс из Сиракуз написал трактат Techne Logon («Искусство речей»), призванный служить руководством для тех граждан, которые желали обратиться с речью к народному собранию или судьям; уже здесь мы нашли бы традиционное деление речи на вступление, рассказ, доказательство, вспомогательные замечания и заключение. Горгий перенес это искусство в Афины, а Антифонт воспользовался нарядным слогом Горгия в речах и памфлетах, посвященных олигархической пропаганде. В лице Лисия греческая риторика становится более естественной и яркой, но только в речах величайших политиков, подобных Фемистоклу и Периклу, оратору удавалось возвыситься над искусственностью и добиться действенности неприкрашенного слова. Новое оружие было отточено софистами и с таким усердием эксплуатировалось их учениками, что когда в 404 году олигархия пришла к власти, она запретила дальнейшее преподавание риторики[1616].
Великим свершением классической прозы явилась история. В каком-то смысле честь открытия прошлого принадлежит именно пятому столетию, которое сознательно стремилось увидеть человека во временной перспективе. Геродот олицетворяет обаяние и силу юной историографии; пятьдесят лет спустя в лице Фукидида она достигнет зрелости, превзойти которую потомки уже не смогут. Двух историков разделяет и отличает друг от друга их отношение к философии софистов. Геродот был проще, возможно — добрее, несомненно — оптимистичнее. Он родился около 484 года в Галикарнасе и происходил из семьи, занимавшей положение достаточно высокое, чтобы участвовать в политических интригах; из-за выходок своего дяди в возрасте тридцати двух лет он был отправлен в изгнание и отправился в те далекие странствия, которые заложили фундамент его «Истории». Из Финикии он проник в Египет, пройдя на юг до Элефантины; к западу от Египта он побывал в Кирене, к востоку — в Сузах, к северу — в греческих городах Причерноморья. Где бы ни оказался Геродот, он наблюдал глазами ученого и расспрашивал с любопытством ребенка; и когда около 447 года историк поселился в Афинах, он был вооружен богатыми и разнообразными заметками по географии, истории и этнографии средиземноморских стран. С помощью этих записок и некоторого плагиата из Гекатея и других своих предшественников он составил самое знаменитое из всех исторических произведений, в котором описал жизнь и историю Египта, Ближнего Востока и Греции от их легендарных истоков до самого конца Персидской войны. Античное предание гласит, что в Афинах и в Олимпии он публично читал отрывки из своей книги, которые так понравились афинянам описанием войны и их подвигов, что они наградили его двенадцатью талантами (60 000 долларов), — но любой историк скажет, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой[1617].
Вступление объявляет о задаче книги величавым слогом:
«Это — изложение изысканий (historiae) Геродота, который провел их затем, чтобы время не стерло из памяти великие и дивные деяния эллинов и варваров, а прежде всего затем, чтобы не забылись причины, из-за которых они вступили в войну друг с другом».
Так как повествованием охвачены все народы Восточного Средиземноморья, книга Геродота — это своего рода «всемирная история», гораздо более масштабная, чем узкая тема Фукидида. Неосознанным стержнем сюжета является противопоставление варварского деспотизма и греческой демократии; рассказ движется — пусть с запинками и путаными отступлениями — к заранее намеченному эпическому финалу Саламинского сражения. Задача книги — запечатлеть «дивные деяния и войны»[1618], а повествование нередко вызывает в памяти прискорбное непонимание истории, свойственное Гиббону, который считал ее «не чем иным, как каталогом преступлений, безумств и несчастий человечества»[1619]. Тем не менее Геродот, чьи сообщения о литературе, науке, философии и искусстве характеризуются беспорядочностью и отрывочностью, находит место для огромного числа интересных зарисовок одежд, манер, нравов и верований тех обществ, которые он описывает. Он рассказывает о египетских кошках, прыгающих в огонь, о скифах, опьяняющих себя дымом, о постройке стен Вавилона, о массагетах, поедающих своих родителей, и о педасийской жрице Афины, у которой вырастает густая борода. Он знакомит читателя не только с царями и царицами, но с людьми всех сословий, а женщины, о которых у Фукидида ни слуху ни духу, оживляют его страницы своими сварами, красотой, жестокостями и очарованием.
Как говорит Страбон, «много бессмыслицы найдешь у Геродота»[1620]; но, подобно Аристотелю, наш историк охватывает широчайшие горизонты и имеет немало поводов ошибаться. Его невежество столь же обширно, как и его ученость, его доверчивость столь же велика, как и его мудрость. Он думает, что семя эфиопов — черное[1621], разделяет мнение о том, что лакедемоняне побеждали в сражениях потому, что перенесли останки Ореста в Спарту[1622], и приводит неправдоподобные цифры относительно численности Ксерксова войска, персидских потерь и почти бескровных побед греков. Им движет патриотизм, но и справедливость; он приводит мнение обеих сторон в большинстве политических споров[1623], отмечает героизм агрессоров и свидетельствует о порядочности и рыцарственности персов. Там, где Геродот зависит от иностранных информаторов, он совершает грубейшие из своих ошибок; так, он полагает, что Навуходоносор был женщиной, что Альпы — это река и что Хеопс правил после Рамсеса III. Но когда он имеет дело с предметами, которые наблюдал лично, он более надежен, а по мере роста наших знаний находит подтверждение все большее число его сообщений.
Он не подвергает сомнению множество суеверий, свидетельствует о чудесах, благочестиво пересказывает оракулы и омрачает свои страницы знамениями и предсказаниями; он указывает время жизни Семелы, Диониса и Геракла и, словно греческий Боссюэ, видит в истории драму Божественного Провидения, которое вознаграждает человеческие добродетели и карает за грехи, преступления и спесивую гордыню. Но у него встречаются и проблески рационализма, объясняемые, возможно, тем, что на склоне лет он познакомился с софистами: он высказывает предположение, что имя и облик олимпийцам дали Гомер и Гесиод, что веру предопределяет обычай и что о богах один человек знает не больше другого[1624]; приняв Провидение за высшего судию истории, он оставляет его в стороне и ищет естественные причины; он по-ученому сравнивает мифы о Дионисе и Осирисе, терпимо посмеивается над некоторыми преданиями о божественном вмешательстве в человеческие дела и предлагает правдоподобные естественные объяснения[1625], наконец, не без хитринки в глазах, о своем общем методе он говорит так: «Я обязан передавать все, что сообщают, но не обязан этому верить; и это правило относится ко всем рассказам в моей истории»[1626]. Геродот — первый греческий историк, чьи труды сохранились, и в этом смысле Цицерона, назвавшего его Отцом Истории, можно понять. Лукиан, как и большинство древних, ставил его выше Фукидида[1627].
Тем не менее дух Геродота и дух Фукидида отличаются друг от друга почти так же, как юность отличается от зрелости. Фукидид — одно из главных явлений греческого Просвещения, отпрыск софистов, как Гиббон — духовный племянник Бейля и Вольтера. Его отцом был богатый афинянин, владевший во Фракии золотыми рудниками, матерью — знатная фракиянка. Он получил все образование, доступное жителю Афин, и вырос в атмосфере скептицизма. Когда разразилась Пелопоннесская война, он стал вести о ней ежедневные записи. В 430 году он переболел чумой. В 424 году, в возрасте тридцати шести (или сорока) лет он был избран одним из двух полководцев, возглавивших морскую экспедицию во Фракию. Не подоспев на помощь осажденному Амфиполю, он был изгнан из Афин. Следующие двадцать лет жизни он провел путешествуя, прежде всего по Пелопоннесу; именно прямому знакомству Фукидида с противником обязаны мы впечатляющей беспристрастностью, которой отличается его произведение. Олигархический переворот 404 года положил конец его изгнанию, и историк возвратился в Афины. Он умер — некоторые утверждают, был убит — не позднее 396 года, оставив «Историю Пелопоннесской войны» незавершенной.
Он начинает просто:
«Фукидид, афинянин, описал войну между пелопоннесцами и афинянами с самого ее начала, полагая, что она будет важной и более достопамятной, чем все ей предшествовавшее».
Он приступает к вводному повествованию там, где заканчивается труд Геродота, — с завершения Персидской войны. Как жаль, что гений величайшего из греческих историков не видел в жизни Греции ничего более достославного, чем ее войны. Геродот писал отчасти ради развлечения своего образованного читателя; Фукидид пишет, чтобы снабдить сведениями будущих историков и дать руководство будущим политикам. Геродот писал вольным и легким слогом, быть может, черпая вдохновение из беспорядочною эпоса Гомера; Фукидид, как человек, слушавший философов, ораторов и драматургов, пишет слогом часто запутанным и темным, так как стремится быть одновременно кратким, точным и глубоким, слогом, который иногда страдает горгианской риторикой и украшательством, но который порой столь же выразителен и ярок, как слог Тацита, а в самые критические моменты возвышается до напряженной драматической мощи, не уступая самому Еврипиду; ни одно творение драматургов не способно превзойти те страницы, что описывают сицилийскую экспедицию, колебания Никия и ужасы, последовавшие за его разгромом. Геродот перескакивает с места на место и из эпохи в эпоху; Фукидид вводит свою историю в строгое хронологическое русло сезонов и лет, жертвуя связностью повествования. Геродот писал скорее о личностях, чем о процессах; признавая роль исключительных личностей в истории и время от времени оживляя свою тему портретами Перикла, Алкивиада или Никия, Фукидид склоняется скорее к безличной летописи и рассмотрению причин, процессов и результатов. В большинстве случаев Геродот писал об отдаленных событиях, располагая сведениями из вторых или даже третьих рук; Фукидид часто говорит как очевидец или на основании бесед с очевидцами и ознакомления с документами; в нескольких местах он приводит относящиеся к делу документы. Ему присуще постоянное стремление к аккуратности; достоверными оказываются даже приводимые им географические подробности. Он редко выносит моралистические суждения относительно людей или событий; его патрицианское презрение к афинской демократии вредит его портрету Клеона, но по большей части он держится в стороне от своего повествования, излагает факты, не становясь на позицию ни одной из сторон, и рассказывает о короткой военной карьере Фукидида так, словно никогда его не знал и уж тем более не является этим человеком. Он — отец научного исторического метода и гордится тщательностью и трудолюбием, присущими его работе. «В целом, — говорит он, оглядываясь на Геродота, — …по моему мнению, можно уверенно опереться на выводы, сделанные из приведенных доказательств. Вне всяких сомнений, они не отягощены ни вымыслом поэта, преувеличивающего, как свойственно его ремеслу, ни выдумками летописцев, увлекательными ценой правды, так как излагаемые ими темы не могут быть подкреплены свидетельствами, а время лишило большинство из них всякой исторической ценности, поместив их в область мифа. Отворачиваясь от них, мы довольствуемся тем, что исходим из неопровержимых данных и делаем выводы настолько точные, насколько можно ожидать в делах такой древности… Я боюсь, что недостаток занимательности несколько повредит интересу к моей истории; но если ее сочтут полезной те, что ищут точного знания о прошлом ради постижения будущею, которое в ходе человеческих дел походит на прошлое, пусть и не являясь точным его отражением, — я буду доволен. В конце концов, я написал свой труд не затем, чтобы удостоиться сиюминутной похвалы, но чтобы он стал достоянием веков»[1628].
Тем не менее Фукидид жертвует точностью ради увлекательности в одном моменте: он питает слабость к изящным речам, вкладываемым в уста его персонажей. Он открыто признает, что большинство этих речей вымышлено, но они помогают ему объяснить и оживить людей, идеи и события. Он утверждает, что приводимые им речи передают основное содержание речей, произнесенных в действительности; если это так, то все греческие политики и полководцы должны были пройти школу горгианской риторики, софистической философии, Фрасимаховой этики. Все речи написаны одним слогом, отличаются одинаковой утонченностью и реалистичностью взгляда; в изображении Фукидида лаконичные лаконцы столь же словоохотливы, как и воспитанные софистами афиняне. Он вкладывает в уста дипломатов самые недипломатичные доводы[1629], а его полководцев ничто не компрометирует так сильно, как их прямота. «Надгробная речь» Перикла — это превосходный очерк афинской доблести, вышедший из-под изящною пера изгнанника; но речи Перикла славились скорее простотой, чем риторичностью, а Плутарх развеивает все сомнения, сообщая, что от Перикла не осталось ни строчки и не сохранилось ни одного изречения[1630].
Достоинствам Фукидида соответствуют его недостатки. Он суров, как фракиец, — ему недостает афинской живости и остроумия; в его книге нет ни капли юмора. Он так поглощен «войной, история которой освещена Фукидидом» (эта гордая фраза повторяется в его книге не раз), что видит только политические и военные события. Он заполняет страницы подробностями сражений, но не упоминает ни единого художника, ни одного произведения искусства. Он прилежно доискивается причин, но редко обращает внимание на экономические факторы, предопределившие политические события. Хотя Фукидид пишет для будущих поколений, он ничего не сообщает об устройстве греческих государств, городской жизни, общественных установлениях. В его повествовании нет места ни богам, ни женщинам, а галантный Перикл, рискнувший своим положением ради куртизанки, защитницы женской свободы, говорит у него, что «лучшая слава для женщины — когда мужчины говорят о ней как можно меньше, неважно, в порицание или в похвалу»[1631]. Находясь лицом к лицу с величайшей эпохой в истории культуры, он погружается в псевдологику военных побед и поражений, не сказав ни слова о насыщенной жизни афинского разума. Он остается полководцем, даже превратившись в историка.
И все же мы благодарны Фукидиду и не должны слишком пенять ему на то, что он не писал о том, о чем и не думал писать. Здесь перед нами исторический метод, почтение к правде, острота наблюдений, беспристрастность суждений, летучий блеск языка и увлекательность слога; здесь перед нами ум одновременно острый и глубокий, чей безжалостный реализм тонизирует наши по природе романтичные души. Здесь нет ни легенд, ни мифов, ни чудес. Фукидид принимает сказания о героях, но пытается дать им естественное объяснение. Что касается богов, то в этом отношении он сокрушительно безмолвен; в его истории им нет места. Он саркастичен по отношению к оракулам и их осмотрительной уклончивости[1632]; он высмеивает глупость Никия, полагающегося на оракулы, а не на знание. Он не признает верховного Провидения, божественного замысла или даже «прогресса»; в его глазах жизнь и история — это трагедия, одновременно грязная и благородная, то здесь, то там искупаемая величием личности, но всегда соскальзывающая в суеверие и войну. В труде Фукидида конфликт между религией и философией находит свое разрешение, и философия одерживает верх.
Плутарх и Афиней ссылаются на тысячи греческих историков. Почти все историки Золотого века, за исключением Геродота и Фукидида, занесены илом времени, а от позднейших историков до нас дошли только разрозненные цитаты Схожим образом обстоит дело и с другими жанрами греческой литературы. От сотен трагиков, удостоенных награды на Дионисиях, сохранилось несколько пьес всего трех авторов; из множества комедиографов мы располагаем пьесами только одного; уцелели сочинения лишь двух великих философов. В целом от литературы Греции пятого века сохранилось не более одной двадцатой части, а от литературы предшествующего и последующего периодов и того меньше[1633]. Большинство дошедших до нас произведений созданы в Афинах; другие города, судя по философам, которых они посылали в Афины, тоже были богаты гениями, но их культура раньше была затоплена внешним и внутренним варварством, а их рукописи погибли в смуте войн и переворотов. Мы вынуждены судить о целом по осколкам части.
И все равно это — богатое наследие, пусть не количественно (но кто освоил его все целиком?), зато с точки зрения формы. Форма и порядок — сущность классического стиля как в литературе, так и в искусстве: типичный греческий писатель, подобно греческому художнику, никогда не довольствуется одной выразительностью, но стремится придать своему материалу стройность и красоту. Он излагает его кратко и ясно, придавая ему сложную простоту; он всегда прям и редко темен; он чуждается преувеличений и предвзятости, и, даже будучи романтиком в душе, он стремится мыслить логически. Упорное стремление подчинить воображение разуму — преобладающее свойство греческого духа, даже греческой поэзии. Поэтому греческая литература «нова» или, скорее, современна; нам трудно понимать Данте или Мильтона, но Еврипид и Фукидид — наши духовные родичи и принадлежат к нашей эпохе. И это потому, что, хотя мифы могут различаться, разум остается тем же, а приверженцы разума — братья, где бы и когда бы они ни жили.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК