III. Литература

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Литература, как и религия, разделяла и объединяла Грецию. Поэты часто пели на своих местных диалектах о том, что происходило у них на родине; но вся Эллада прислушивалась к самым звонким голосам, вдохновляя их на более широкие темы. Время и предубеждение уничтожили слишком большую часть этой ранней литературы, чтобы мы могли ощутить ее богатство и размах, прославленную мощь ее речи и законченность формы; путешествуя по греческим городам и островам шестого века, мы с растущим изумлением ощущаем, сколь щедра и замечательна была греческая литература доперикловой эпохи. Лирическая поэзия отображала жизнь аристократии, чьи чувства, мысли и нравы пользовались свободой до тех пор, пока подчинялись условностям благородного общества; этот стиль светского и отшлифованного стиха был близок к исчезновению в век демократии. Он обладал богатой строфикой и метрикой, но редко сковывал себя рифмой; для греков поэзия была образным и ритмическим выражением чувства[735].

Если лирические певцы настраивали свои лиры на мотивы любви и войны, то странствующие барды в палатах сильных мира сего пели эпическим размером о героических деяниях народа. Поколения рапсодов[736] составили цикл баллад, центром которых были осада Фив и Трои и возвращение воинов домой. Песня была этими менестрелями обобществлена; каждый, складывал свое сказание из более ранних фрагментов, и никто не притязал на авторство всего цикла преданий. Род хиосских рапсодов звал себя гомеридами и заявлял о своем происхождении от поэта Гомера, который, по их словам, был автором эпических поэм, декламируемых ими по всей Восточной Греции[737]. Возможно, этот слепой бард был всего лишь эпонимом, воображаемым родоначальником племени или группы, как Эллин, Дор или Ион[738]. Греки шестого века приписывали Гомеру не только «Илиаду» и «Одиссею», но и все существовавшие тогда эпические поэмы. Гомеровские поэмы — древнейшие образцы эпоса из известных нам; но само их совершенство, как и множество упоминаний в них бардов-предшественников, заставляет думать, что дошедший до нас эпос завершал длительный процесс перерастания простых баллад в большие песни. В шестом веке в Афинах — возможно, при Солоне[739], вероятнее, при Писистрате — правительственная комиссия отобрала или свела воедино из эпической литературы предшествующих веков «Илиаду» и «Одиссею», объявила их автором Гомера и придала им (может статься, посредством «склейки») их настоящую форму[740].

То, что поэмы столь сложного происхождения стали в конечном счете образцом художественности, — одно из чудес литературы. Нельзя отрицать, что как язык, так и композиция «Илиады» заметно не дотягивают до совершенства: эолийские и ионийские формы смешаны здесь, словно в речи какого-нибудь полиглота из Смирны, а размер требует то одного, то другого диалекта; сюжету поэмы вредит несогласованность, смена плана и эмфазы и противоречивая трактовка персонажей; одних и тех же героев убивают по ходу сказания дважды, а то и трижды; исходная тема — гнев Ахилла и его последствия — прерывается и затемняется сотнями эпизодов, очевидно, заимствованных из других песен и вплетаемых в ткань эпоса на каждом шагу. Однако в главных чертах рассказ сохраняет единство, его язык живой и исполненный силы, а сама поэма в целом — «величайшее из того, что когда-либо произносили человеческие уста»[741]. За такой эпос могли взяться только греки в пору своей деятельной и буйной юности, и только они могли его довершить, достигнув своей творческой зрелости. Почти все его персонажи — воины или их женщины; даже философы, как Нестор, дерутся поразительно хорошо. Герои «Илиады» обрисованы глубоко и с симпатией; возможно, в греческой литературе нет ничего прекраснее той беспристрастности, с какой нам внушается сочувствие то Гектору, то Ахиллу. В своем шатре Ахилл — совершенно негероическая и не вызывающая симпатий фигура: он жалуется матери на то, что его судьба не соответствует его полубожественности и что Агамемнон похитил его добычу — несчастную Брисеиду; он ест, дуется, спит на корабле или в шатре, позволяя гибнуть тысячам греков; он посылает Патрокла на верную смерть, а затем оглашает воздух малодушными причитаниями. Когда наконец он вступает в битву, его вдохновляет не патриотизм, но безумная скорбь о гибели друга. В ярости он забывает обо всех приличиях и унижается до дикой свирепости с Ликаоном и Гектором. По правде говоря, дух его не развит, неустойчив, неуправляем и помрачен предсказанной ему смертью. «Так, мой любезный, умри! — говорит он сраженному Ликаону, молящему о пощаде. — И о чем ты столько рыдаешь?

Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный!

Видишь, каков я и сам, и красив, и величествен видом;

Сын отца знаменитого, матерь имею богиню;

Но и мне на земле от могучей судьбы не избегнуть;

Смерть придет и ко мне поутру, ввечеру или в полдень,

Быстро, лишь враг и мою на сражениях душу исторгнет…»[742]

(Перевод Н. И. Гнедича)

Он пронзает шею не сопротивляющегося Ликаона, швыряет его тело в реку и произносит одну из тех величавых речей, которые украшают бойню в «Илиаде» и закладывают основы греческой риторики. Пол-Эллады почитало Ахилла как бога[743]; мы принимаем и прощаем его, как ребенка. В худшем случае он одно из величественнейших творений поэтического духа.

Читателя «Илиады» — не ученого и не переводчика — увлекают не просто словесные образы, столь многочисленные и несхожие, не просто течение и смятение рассказа, но порывистое великолепие стиха. Допустим, ошибаются и великие: Гомер повторяется; он сознательно из раза в раз вызывает в памяти одни и те же эпитеты и строки, как если бы то был припев; так, он любит повторять Emos d’ erigeneia phane rhododaktylos Eos — «Когда появилась дочь утра, розоперстая Эос»[744]. Но если это и погрешности, то они растворяются в блеске языка и богатстве сравнений, которые посреди ужасов войны то и дело утешают нас кроткой красой мирных полей. «Словно как мух неисчетных рои собираясь густые // В сельской пастушеской куще, по ней беспрестанно кружатся // В вешние дни, как млеко изобильно струится в сосуды, — // Так неисчетны противу троян браноносцы данайцы // В поле стояли и, боем дыша, истребить их горели»[745]. Или:

Словно как страшный пожар по глубоким свирепствует дебрям,

Окрест сухой горы, и пылает лес беспредельный;

Ветер, бушуя кругом, развевает погибельный пламень, —

Так он, свирепствуя пикой, кругом устремлялся, как демон;

Гнал, поражал; заструилося черное кровию поле…[746]

(Перевод Н. И. Гнедича)

«Одиссея» настолько отлична от всего этого, что с самого начала подозреваешь ее принадлежность другому автору. В пользу этой мысли высказывались даже некоторые александрийские ученые, и только весь критический авторитет Аристарха заставил спорщиков замолчать[747]. «Одиссея» согласна с «Илиадой» в некоторых стандартных оборотах: «совоокая Афина», «длинноволосые ахейцы», «виноцветное море», «розоперстая Эос»; возможно, они почерпнуты из одного источника — той поэтической традиции, в которую погрзокали свои перья авторы «Илиады». Но «Одиссея» содержит множество слов, которые, очевидно, были введены в оборот уже после составления «Илиады»[748]. Во втором эпосе нередко упоминается железо там, где первый говорил о бронзе; мы слышим здесь о письменности, частной собственности на землю, вольноотпущенниках и эмансипации — обо всем этом в «Илиаде» нет ни слова; изменились сами боги и их функции[749]. Размер «Одиссеи» — тот же дактилический гекзаметр, что и во всех греческих эпических поэмах; однако слог, дух и материал столь далеки от «Илиады», что, если поэмы принадлежат одному автору, то этот автор — образец сложности и художник на все руки. Новый поэт более литературен и философичен, менее неистов и воинствен, чем старый; он обладает более высоким самосознанием, более склонен к раздумьям, неспешен и цивилизован; он столь нежен, что Бентли полагал, будто автор «Одиссеи» обращался прежде всего к женщинам[750].

Имеем ли мы здесь дело с одним или несколькими поэтами, сказать труднее, чем в случае с «Илиадой». Здесь тоже заметны швы, но это «шитье» представляется более искусным, чем в древнейшем эпосе; при всех своих отступлениях в конце поэмы сюжет предстает поразительно последовательным, почти достойным современных романистов. Уже в самом начале мы находим предвосхищение развязки, которую приближает каждый новый эпизод и с наступлением которой все песни связываются в единое целое. Вероятно, эпос был возведен на фундаменте предшествовавших ему отдельных песен, как это было и с «Илиадой», однако работа по приданию им единства зашла здесь значительно дальше. Мы вправе сделать в высшей степени осторожный вывод, что «Одиссея» на столетие младше «Илиады» и в основном является произведением одного автора.

Ее персонажи обрисованы менее мощно и живо, чем персонажи «Илиады». Пенелопа все время пребывает в тени, и ее смутные очертания приобретают внятность только в самом конце, когда по возвращении супруга тень сомнения, возможно, даже сожаления, омрачает ее чело. Фигура Елены более отчетлива и своеобразна; та, ради которой вышла в поход тысяча кораблей и пали тысячи воинов, предстает здесь по-прежнему «богиней среди жен», прелестной в своей зрелости, более кроткой и умиротворенной, нежели в прошлом, но столь же горделивой, как всегда, грациозно принимающей все знаки внимания, оказываемые ей как царице[751]. Навсикая — это очаровательный набросок, отражение мужского понимания женщины; трудно ожидать от грека столь изящной и романтичной зарисовки. Телемах очерчен смутно; он заражен нерешительностью и как бы осенен тенью гамлетизма; но Одиссей — это самый законченный и сложный портрет из оставленных греческой поэзией. В целом «Одиссея» представляет собой увлекательный роман, написанный Обворожительными стихами, исполненный нежного чувствования и удивительных приключений; невоинственной и постаревшей душе он более интересен, чем величественная и кровавая «Илиада».

Эти поэмы — все, что осталось от обширного эпического цикла, — стали самым драгоценным элементом литературного наследия Греции. Гомер был основой греческого воспитания, сокровищницей греческого мифа, источником тысяч драматических произведений, опорой нравственной подготовки и (что поразительнее всего) Священным писанием ортодоксальной теологии. Геродот говорит (возможно, несколько преувеличивая), что именно Гомер и Гесиод придали ясный и человеческий облик олимпийцам и упорядочили небесное священноначалие[752]. Гомеровские боги исполнены немалого величия; нашу любовь вызывают даже сами их недостатки; однако ученые давно уже показали, что изобразившие их поэты были бесшабашными скептиками, а скептицизм не то свойство, которое подобает создателям национальной Библии. Эти божества бранятся, словно родственники, угрюмо распутничают и разделяют с человечеством те свойства, которые Александр считал стигматами смертности, — потребность в любви и сне; они человечны во всем, разве что не испытывают голода и не умирают. Ни один из них не сравнится в рассудительности с Одиссеем, в героизме с Гектором, в нежности с Андромахой, в величавости с Нестором. Только поэт шестого столетия, привычный к ионийскому сомнению, мог изобразить богов такими шутами[753]. Одна из насмешек истории заключается в том, что поэмы, где сцены с олимпийцами исполняют в сущности роль комического дивертисмента, почитались по всей Элладе опорой благопристойности, нравственности и веры. В итоге этот парадокс привел к взрыву: юмор разрушил веру, и нравственное развитие человечества восстало против устарелой нравственности богов.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК