IV. Ионийское двенадцатиградье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Милет и рождение греческой философии

Северо-западнее Карии примерно на сто пятьдесят километров протянулась полоса гористого побережья шириной в 30–50 километров, известного в древности как Иония. По словам Геродота, «воздух и климат здесь прекраснейшие в целом свете»[451]. Города Ионии располагались по большей части в устьях рек или в конце дорог, по которым из глубины материка к морю доставлялись товары, вывозившиеся в самые разные страны.

Самый южный из двенадцати ионийских городов — Милет — в шестом веке был самым богатым городом греческого мира. С минойской эпохи на этом месте обитали карийцы, и когда около 1200 года из Аттики сюда пришли ионийцы, они застали здесь эгейскую культуру — пусть и увядающую, — готовую стать высокой отправной точкой их цивилизации. Они не привели с собой в Милет женщин, но просто убили местных мужчин и женились на вдовах[452]; слияние культур началось со смешения крови. Как и большинство ионийских городов, сначала Милет подчинялся царям, предводительствовавшим на войне, затем аристократам, владевшим землей, затем тиранам, представлявшим средний класс. В начале шестого века, при диктаторе Фрасибуле, промышленность и торговля достигли своей вершины, и растущее богатство Милета пышно расцвело в литературе, философии и искусстве. С тучных пастбищ доставлялась шерсть, из которой шили одежду на ткацких фабриках города. Взяв уроки у финикийцев и постепенно совершенствуя полученные навыки, ионийские купцы основали колонии — торговые посты в Египте, Италии, на берегах Пропонтиды и Евксинского моря. У одного Милета было восемьдесят таких колоний, шестьдесят из них — на севере. Из Абидоса, Кизика, Синойы, Ольвии, Трапезунта и Диоскуриады Милет ввозил лен, древесину, плоды и металлы, расплачиваясь за них изделиями своих ремесел. Богатство и роскошь города вошли в пословицу и приобрели скандальную славу по всей Греции. Милетские купцы, получавшие баснословные барыши, вкладывали деньги в самые разные предприятия, в том числе и в родной город. То были Медичи ионийского Ренессанса.

Именно в этой вдохновляющей обстановке Греция принесла миру два своих самобытнейших дара — науку и философию. Торговые перекрестки — это место встречи идей, притирания друг к другу чужеродных обычаев и верований; различия порождают столкновение, сопоставление, мысль; суеверия взаимоуничтожаются, открывая дорогу разуму. Здесь, в Милете, как позднее в Афинах, жили люди из множества стран; торговая конкуренция будила их деятельный ум, а длительные отлучки от родных алтарей и домов освобождали от пут традиции. Милетцы и сами путешествовали в отдаленные города, широко раскрытыми глазами наблюдая цивилизации Лидии, Вавилонии, Финикии и Египта; таким — помимо прочих — путем египетская геометрия и вавилонская астрономия стали частицей греческого духа. Коммерция и математика, заморская торговля и география, навигация и астрономия развивались рука об руку. Тем временем богатство создало досуг; выросла аристократия культуры, чье свободомыслие терпелось потому, что читать могло лишь незначительное меньшинство. Мышление не сковывали ни мощное жречество, ни древний боговдохновенный текст; даже гомеровские поэмы, которым предстояло стать в известном смысле греческой Библией, едва ли приобрели к тому времени определенную форму; и в своей окончательной редакции им предстоит нести на себе отпечаток ионийского скептицизма и веселого сплетничества. Здесь мысль впервые стала светской, ища рациональных и непротиворечивых ответов на вопросы о мире и человеке[453].

И все же, хотя новое растение и было мутантом, у него имелись корни и родословная. Седая мудрость египетских жрецов и персидских магов, возможно, даже индийских провидцев, жреческая наука халдеев, поэтически персонифицированная космогония Гесиода в соединении с врожденным реализмом финикийских и греческих купцов произвели на свет ионийскую философию. Путь для нее вымостила сама греческая религия, говорившая о Мойре, или Судьбе, — повелительнице богов и людей: этот образ заключал в себе идею закона, превосходящего неисповедимую личную волю и обозначившего водораздел между наукой и мифологией, равно как между деспотией и демократией. Человек обрел свободу, когда понял, что подчиняется закону. В том, что греки, насколько мы знаем, были первыми, кто осознал это как в философии, так и в политике, и заключался секрет их свершений и их уникального места в истории.

Поскольку движение жизни основывается не только на изменении, но и на наследственности, не только на экспериментирующем новаторстве, но и на скрепляющем обычае, следовало бы ожидать, что религиозные корни философии будут не только питать, но и формировать ее и что до самого конца в ней сохранится мощный теологический элемент. В истории греческой философии бок о бок бегут два потока: натуралистический и мистический. Основоположником последнего является Пифагор, и через посредничество Парменида, Гераклита, Платона и Клеанфа это течение достигает Плотина и святого Павла. Первым всемирно значимым деятелем натуралистического течения является Фалес, дело которого продолжили Анаксимандр, Ксенофан, Протагор, Гиппократ и Демокрит, а после них Эпикур и Лукреций. Время от времени некоторые великие умы — Сократ, Аристотель, Марк Аврелий — соединяли оба течения, пытаясь воздать должное неопределимой сложности жизни. Но даже в этих людях доминировала тенденция, свойственная для греческой мысли вообще, — любовь и следование разуму.

Фалес родился около 640 года, вероятно, в Милете, предположительно в финикийской семье[454], и большую часть своих знаний почерпнул в Египте и на Ближнем Востоке; он — олицетворение миграции культуры с Востока на Запад. По-видимому, он занимался делами только затем, чтобы обеспечить себя обычными жизненными благами; общеизвестен рассказ о его успешной спекуляции с маслобойными прессами[455]. Все остальное время он посвящал науке, причем с сосредоточенностью, о которой свидетельствует рассказ о его падении в колодец во время наблюдения за звездами. Держась особняком, он тем не менее интересовался делами родного города, был близко знаком с диктатором Фрасибулом и отстаивал перед федерацией ионийских государств идею совместного отпора Лидии и Персии[456].

Перенесение математики и астрономии на греческую почву традиция единодушно приписывает ему. По преданию, он вычислил высоту египетских пирамид, измерив их тень в ту часть суток, когда тень человека равна его росту. Возвратившись в Ионию, Фалес продолжил захватывающее логическое исследование геометрии как дедуктивной науки и доказал несколько теорем, позднее собранных Евклидом[457]. Если эти теоремы заложили основание греческой геометрии, то его астрономические наблюдения завоевали эту науку для западной цивилизации и освободили ее от восточных астрологических напластований. Он проделал несколько второстепенных наблюдений и изумил всю Ионию, успешно предсказав затмение солнца, состоявшееся 28 мая 584 года до н. э.[458], — возможно, опираясь на египетские записи и вавилонские расчеты. В остальном его теория универсума едва ли существенно превосходила современную ему космологию египтян и евреев. Мир, полагал он, представляет собой полусферу, покоящуюся на бесконечных водных просторах, а земля — это плоский диск, плавающий на плоской стороне этой полусферы. Вспоминается замечание Гете: пороки (или ошибки) человека принадлежат его эпохе, но добродетели (или прозрения) — ему самому.

Если некоторые греческие мифы называли отцом всего сотворенного Океана[459], то Фалес провозгласил воду первопричиной всех вещей, их изначальной формой и посмертной судьбой. Возможно, говорит Аристотель, он пришел к этому мнению, приметив, «что пища всех существ — влажная и что семена имеют влажную природу… а то, из чего рождается всякая вещь, и есть ее первоначало»[460]. А может быть, он считал, что вода является простейшей или самой фундаментальной из трех форм — газа, жидкости, твердого тела, — в которые (теоретически) могут быть преобразованы все субстанции. Значение его мысли состояло не в сведении всех вещей к воде, но в сведении всех вещей к одному; то был первый монизм на памяти человечества. Аристотель описывает взгляды Фалеса как материалистические; но Фалес добавляет, что каждая частичка мироздания одушевлена, что материя и жизнь неразделимы и едины, что в растениях и металлах так же, как в животных и людях, присутствует бессмертная «душа»; жизненная сила меняет форму, но никогда не гибнет[461]. Фалес любил говорить, что нет существенной разницы между жизнью и смертью. Когда некто попробовал его уязвить, спросив, почему же тогда он предпочитает жизнь, Фалес отвечал: «Именно потому, что между ними нет никакой разницы»[462].

В старости он с общего согласия получил звание sophos, или мудреца; и когда Греция составляла список своих Семи Мудрецов, она поместила Фалеса первым. На вопрос о том, что самое трудное, он отвечал знаменитой апофтегмой: «Познать себя». Спрошенный, что самое легкое, он отвечал: «Давать советы». Спрашивавшим, что есть Бог, Фалес ответил: «Не имеющее ни начала, ни конца». На вопрос, каким образом люди жили бы наиболее доблестно и справедливо, он сказал: «Если б сами никогда не делали того, что порицают в других»[463]. Он умер, сообщает Диоген Лаэртский[464], «присутствуя в качестве зрителя на гимнастическом состязании, утомленный зноем, жаждой и слабостью, ведь был он очень стар».

По словам Страбона[465], Фалес был первым, кто писал о фисиологии, т. е. науке о природе (physis), или причине бытия и становления вещей. Дело Фалеса было энергично продолжено его учеником Анаксимандром, который — хотя и жил между 611 и 549 г. до н. э. — выдвинул философию, поразительно схожую с тем учением, что Герберт Спенсер, трепеща от собственной оригинальности, обнародовал в 1860 году. Первоначало, говорит Анаксимандр, — это безбрежное Неопределенное-Беспредельное (apeiron), бескрайняя масса, лишенная всяких специфических качеств, благодаря заложенным в ней силам разворачивающая из себя все многообразие вселенной[466]. Это одушевленное и вечное, но безличное и имморальное Беспредельное есть единственный Бог системы Анаксимандра; оно представляет собой неизменное и вечно сущее Единое в отличие от изменчивого преходящего Множества мира вещей. (К Анаксимандру восходит метафизика школы элеатов: действительно только вечное Единое.) Из лишенного всяких свойств Беспредельного рождается бесконечная череда новых миров, бесконечно возвращающихся в него, расцветя и погибнув. В изначальном Беспредельном содержатся все противоположности: горячее и холодное, влажное и сухое, жидкое, твердое и газообразное; по мере развития эти потенциальные качества становятся актуальными и производят различные и определенные вещи; распавшись, противоположности вновь вбираются Беспредельным (предвосхищение как Гераклита, так и Спенсера). При рождении и гибели миров враждуют различные элементы, обрушиваясь друг на друга в силу противоположности своих начал: «а из чего рождаются вещи, в то они и разрешаются после смерти».

Хотя Анаксимандр также не обошелся без астрономических чудачеств, простительных в эпоху, не знавшую приборов, по сравнению с Фалесом он все же сделал шаг вперед, мысля землю цилиндром, свободно висящим в центре вселенной и поддерживаемым на месте только равноудаленностью от всех ее крайних точек[467]. Солнце, луна и звезды, по Анаксимандру, движутся вокруг земли, будучи заключенными в круги. Чтобы проиллюстрировать эту картину, возможно, учитывая вавилонские образцы, Анаксимандр соорудил в Спарте гномон, или солнечные часы, при помощи которого он показывал движение планет, наклонение эклиптики[468] и последовательность солнцестояний, равноденствий и времен года[469]. При содействии своего земляка Гекатея он стал основоположником географии, начертив — по-видимому, на медной доске— первую известную карту обитаемого мира[470].

В своем первоначальном виде земля, по словам Анаксимандра, находилась в жидком состоянии; одна ее часть высохла под действием внешнего тепла и стала землей, другая — испарилась и стала облаками; тепловые различия в образовавшейся таким путем атмосфере обусловливают движения ветра. Живые организмы постепенно возникли из начальной влаги; наземные животные были сначала рыбами и только с образованием суши приобрели свой настоящий вид. Человек тоже был некогда рыбой; он не мог сразу же появиться на свет таким, каков он сейчас, потому что он был бы слишком беспомощен, чтобы добыть себе пропитание, и погиб бы[471].

Менее яркая фигура — ученик Анаксимандра Анаксимен, взявший за первоначало воздух. Остальные элементы происходят из воздуха путем разрежения, как огонь, и сгущения, благодаря которому последовательно образуются ветер, облака, вода, земля и камни. Как душа, являющаяся воздухом, сплачивает человека, так и воздух, или пневма, мира есть всепроникающий дух, дыхание Бога[472]. То была идея, выдержавшая все бури греческой философии и нашедшая пристанище в стоицизме и христианстве.

Расцвет Милета произвел на свет не только первую греческую философию, но и первую греческую прозу и историографию[473]. Поэзия представляется чем-то естественным для отрочества нации, когда воображение богаче знания, а вера олицетворяет природные силы полей, лесов, моря и неба; поэзии нелегко избежать анимизма, а анимизму — поэзии. Проза — это голос знания, освобождающегося от анимизма и веры; это язык светской, земной, «прозаичной» действительности; это эмблема зрелости народа и эпитафия его юности. Вплоть до этого времени (600 г. до н. э.) почти вся греческая литература имела поэтическую форму; традиционное воспитание передавало в стихах мудрость и этику племени; даже такие ранние философы, как Ксенофан, Парменид и Эмпедокл, облачали свои системы в поэтическое платье. Если наука была первоначально формой философии, стремящейся освободиться от общепринятого, спекулятивного, верифицируемого, то и философия представляла собой поначалу разновидность поэзии, пытающейся освободиться от мифологии, анимизма и метафоры.

Поэтому то, что Ферекид и Анаксимандр изложили свои учения прозой, стало событием. Другие деятели той эпохи, которых греки называли логографами — писателями о причинах, прозаическими писателями, — начали создавать анналы своих государств, используя новую форму; так, Кадм (550) составил Милетскую хронику, Евгеон — Самосскую, Ксанф писал о Лидии. В конце столетия Гекатей Милетский продвинул одновременно историю и географию в своих эпохальных трудах — Historiae, или «Расследования», и Ges periodos, или «Обзор Земли». В последнем сочинении Гекатей разделил известную ему планету на два континента — Европу и Азию, относя Египет к Азии; если дошедшие до нас фрагменты подлинны (в чем многие сомневаются), это произведение содержало чрезвычайно богатые сведения о Египте и послужило щедрым источником, откуда, не афишируя этого, черпал Геродот. «Расследования» начинались со скептической пощечины: «Я пишу то, что считаю правдой, ибо греческие предания кажутся мне многочисленными и смехотворными». Гекатей принимал гомеровские поэмы за историю и проглатывал некоторые сказки с закрытыми глазами; тем не менее он предпринял честную попытку отличить факт от мифа, проследить действительные генеалогии и прийти к правдоподобной греческой истории. Греческая историография была уже немолода, когда родился «Отец истории».

Для Гекатея и других логографов, появившихся в эту эпоху в большинстве городов и колоний Эллады, слово historia[474] означало любое исследование фактов любого рода и прилагалось не только к историографии в современном смысле слова, но также к науке и философии. В Ионии этот термин имел скептические коннотации; он подразумевал, что чудесные рассказы о богах и полубожественных героях вытесняются светской регистрацией событий и рациональным истолкованием причин и следствий. У Гекатея этот процесс начинается, у Геродота развивается, у Фукидида достигает своего завершения.

Скудость греческой прозы до Геродота связана с захватом и оскудением Милета, случившимися при жизни того же поколения, которое положило начало прозаической литературе. Как это часто бывает в истории, внутренний кризис расчистил путь для завоевателя. Рост богатства и роскоши породил моду на эпикурейство, тогда как стоицизм и патриотизм казались устаревшими и нелепыми; у греков появилась поговорка «давным давно, когда милетцы были храбрецами»[475]. Конкуренция ради земных благ становилась все острее, тогда как старая вера теряла былую силу, благодаря которой она когда-то смягчала классовую вражду, усовещая сильных и утешая слабых. Богатые, поддерживавшие олигархическую диктатуру, сплотились в единую партию против бедноты, желавшей демократии. Бедняки обеспечили себе контроль над правительством, изгнали богатых, собрали детей изгнанников на току, натравили на них быков, которые и затоптали их до смерти. Богатые возвратились, вернули себе власть, вываляли вожаков демократии в смоле и сожгли их заживо[476]. De nobis fabula narrabitur[477]. Когда около 560 года Крез приступил к подчинению лидийскому царству греческого побережья Малой Азии от Книда до Геллеспонта, Милет сохранил свою независимость, отказавшись помочь братским государствам. Но в 546 году Кир покорил Лидию и без особого труда включил раздираемые раздорами ионийские города в Персидскую империю. Великая эпоха Милета осталась в прошлом. В истории государств наука и философия достигают своих высот, когда упадок уже начался; мудрость — вестница смерти.

2. Поликрат Самосский

В заливе напротив Милета, подле устья Меандра, стоял скромный городок Миунт и более знаменитый город Приена. В шестом веке здесь жил Биант, один из Семи Мудрецов. По словам Гермиппа, Семерых Мудрецов насчитывалось семнадцать, ибо разные греки составляли их список по-разному, чаще всего сходясь на именах Фалеса, Солона, Бианта, Питтака из Митилены, Периандра из Коринфа, Хил она из Спарты и Клеобула из родосского Линда. Греция почитала мудрость так же, как Индия — святость, Италия эпохи Возрождения — художественный гений, юная Америка (что вполне естественно) — экономическую предприимчивость. Героями Греции были не святые, не художники, не миллионеры, но мудрецы, а самыми почитаемыми ее мудрецами были не теоретики, но люди, деятельно осуществлявшие свою мудрость в мире. Изречения этих мужей вошли среди греков в пословицу, а некоторые из них были начертаны в дельфийском храме Аполлона. Народ любил вспоминать, например, замечания Бианта: несчастнейший из людей — тот, кто не научился переносить несчастье; люди должны жить так, как если бы отпущенная им жизнь была одновременно долга и коротка; «мудрость следует пестовать как проводницу от юности к старости, ибо она — долговечнейшее из достояний»[478].

К западу от Приены лежит Самос — второй по величине остров Ионии. Его столица располагалась на юго-восточном побережье острова; войдя в прекрасно укрепленную гавань и проплывая мимо знаменитых красных кораблей самосского флота, путешественник видит перед собой город, как бы ярусами растущий на холме: в самом низу — верфи и мастерские, выше — дома, над ними — твердыня акрополя и величественный храм Геры; над всем этим вздымается череда хребтов и вершин, достигающих высоты полутора тысяч метров. Этот вид не мог не будить патриотических чувств в душе каждого самосца.

Своего зенита Самос достиг в третьей четверти шестого века, при Поликрате. Доходы от загруженного работой порта позволили диктатору покончить с опасным периодом безработицы с помощью программы общественных работ, вызывавшей восхищение у Геродота. Величайшим из его предприятий был горный тоннель длиной в 1370 метров, по которому осуществлялось водоснабжение города; мы получаем известное представление о математическом и инженерном таланте греков, узнав о том, что две начатые с противоположных сторон скважины встретились в центре с пятиметровой погрешностью в направлении и двухметровой — по высоте[479][480].

Самос был культурным центром задолго до Поликрата. Около 590 года здесь жил легендарный Эзоп, раб грека Иадмона. Неподтвержденное предание гласит, что Иадмон отпустил его на волю, Эзоп много путешествовал, встречался с Солоном, жил при дворе Креза, присвоил деньги, которые Крез поручил ему раздать в Дельфах, и встретил насильственную смерть от рук разъяренных дельфийцев[481]. Его басни, заимствованные главным образом из восточных источников, в классическую эпоху были хорошо известны в Афинах; Сократ, по словам Плутарха, переложил их в стихи[482]. Хотя форма этих басен восточная, их философия типично греческая. «Сладостны красоты природы: земля и море, звезды, круги солнца и луны. Но все остальное объято страхом и болью»,[483] тем более для растратчика. Мы по-прежнему встречаем его в Ватикане, где на кубке Перикловой эпохи он изображен с полулысой головой и бородой Ван Дейка; не без пользы для себя он прислушивается к оживленной болтовне лисицы[484].

Великий Пифагор родился на Самосе, однако покинул его в 529 году, чтобы поселиться в италийской Кротоне. С Теоса сюда прибыл Анакреонт воспевать милости Поликрата и быть наставником его сына. Крупнейшей фигурой при дворе тирана был художник Феодор, самосский Леонардо, мастер на все руки, достигший высот во множестве ремесел. Греки приписывали ему — возможно, во избежание дополнительных разысканий — изобретение нивелира, угольника и токарного станка[485]; он был искусным резчиком гемм, работником по металлу, камню и древесине, скульптором и архитектором. Он принял участие в проектировании второго храма Артемиды Эфесской, построил грандиозную скиаду, или павильон, для спартанских народных собраний, способствовал введению в Греции лепки из глины и разделил с Реком честь перенесения из Египта или Ассирии на Самос бронзолитейного искусства[486]. До Феодора греки делали грубые бронзовые статуи, обшивая металлическими пластинами «мост» из древесины[487]; теперь они были готовы к созданию из бронзы таких шедевров, как Дельфийский возничий и Дискобол Мирона. Самос славился также своей керамикой; Плиний положительно отзывается о ее качестве, рассказывая, что жрецы Кибелы для лишения себя мужественности пользуются исключительно самосскими черепками[488].

3. Гераклит Эфесский

Каистрийский залив отделял Самос от самого славного из ионийских городов — Эфеса. Основанный около 1000 года афинскими колонистами, он процветал, контролируя торговлю по Каистру и Меандру. Его население, религия и искусство вобрали в себя мощные восточные элементы; почитаемая здесь Артемида изначально появилась как восточная богиня материнства и плодородия. Ее знаменитый храм многократно погибал и почти столько же раз восставал из мертвых. На месте дважды строившегося и дважды уничтоженного древнего алтаря около 600 года был возведен первый храм, вероятно являвшийся первым значительным строением ионийского стиля. Второй храм был воздвигнут около 540 года, отчасти благодаря щедротам Креза; в его проектировании участвовали Пеоний Эфесский, Феодор Самосский и жрец Деметрий. То был крупнейший из построенных прежде греческих храмов, явившийся, по общему мнению, одним из Семи чудес света[489].

Город был известен не только своим храмом, но и поэтами, философами и женскими нарядами, стоившими целое состояние[490]. Не позднее 690 года до н. э. здесь жил Каллин — первый известный элегический поэт Греции. Куда более велик и менее привлекателен был Гиппонакт, который — около 550 года — сочинял стихотворения, отличавшиеся столь грубой тематикой, непристойным языком, отточенным юмором и изысканной метрикой, что стал предметом пересудов всей Греции и ненависти всего Эфеса. То был тучный коротышка, хромой и безобразный и совершенно несносный. В одном из сохранившихся фрагментов он говорит, что женщина приносит мужчине счастье лишь два раза в жизни: «один — в день свадьбы, а другой — в день выноса тела»[491]. Он был беспощадным сатириком и язвил любого чем-нибудь примечательного эфесца — от самого подлого преступника до верховного жреца храма. Когда два скульптора — Бупал и Афенид — выставили изящную карикатуру на Гиппонакта, он напустился на них в столь уничтожающих стихах, что некоторые строчки оказались долговечнее камня и острее язвящего клыка времени. По-гиппонактовски отточенный отрывок гласит: «Подержи-ка мой плащ: я врежу Бупалу в глаз. Я ловок на обе руки и не знаю промаха»[492] Предание утверждает, что Гиппонакт покончил с собой, но желаемое так часто выдают за действительное!

Самым прославленным сыном Эфеса был Гераклит Темный. Родившийся около 530 года, он принадлежал к знатной семье и считал демократию ошибкой. «Дурных — много, и лишь немногие хороши, — говорил он (111[493]), — и один для меня стоит десяти тысяч, если он — наилучший» (113). Но даже аристократы были ему не по душе. «Многознание, — со свойственным ему добродушием говорит он, — уму не научает; иначе оно научило бы Гесиода, Пифагора, Ксенофана и Гекатея» (16). «Ибо единственная подлинная мудрость — знать идею, которая одна всегда правит всем» (19). Поэтому, словно китайский мудрец, он ушел жить в горы, вынашивая мысль, способную объяснить все. Не снисходя до того, чтобы изложить свои выводы в словах, понятных простонародью, и ища в потаенности жизни и речи спасения от разрушающих личность партий и толп, он выразил свои взгляды в емких и загадочных апофтегмах «О природе», которые отдал на хранение в святилище Артемиды, чем весьма озадачил потомков.

Гераклит изображается в современной литературе как философ, строящий свою систему на понятии изменения; однако сохранившиеся фрагменты едва ли согласуются с этим истолкованием. Как большинство философов, он жаждал найти за Многим Одно, некое единство и строй, на которые мог бы опереться ум среди хаотического мельтешения и многообразия мира. «Все вещи — одно», — утверждал он так же страстно, как Парменид (1); на вопрос: что есть одно? Гераклит отвечал: «Огонь». Возможно, на него оказало влияние персидское огнепоклонство; вероятно, он использовал этот термин как буквально, так и символически, обозначая им не только огонь, но и энергию; фрагменты не позволяют решить этот вопрос однозначно. «Этот мир… не был создан ни Богом, ни человеком, но всегда был, есть и будет вечно живым Огнем, мерно вспыхивающим и мерно угасающим» (20). Все вещи суть формы Огня, то на его «пути вниз», когда он последовательно сгущается во влагу, воду и землю, то на «пути вверх» — от земли к воде, к влаге, к Огню[494][495].

Хотя в вечном Огне Гераклит находит утешительное постоянства, философа смущают его бесчисленные трансформации; вторая его стержневая идея — вечность и вездесущность изменений. Он не находит ничего статического во вселенной, разуме или душе. Ничто не есть, все становится; никакое состояние не пребывает неизменным, даже на кратчайшее мгновение; все перестает быть тем, чем было, и становится тем, чем оно будет. Здесь в философии поднимается новая проблема: в отличие от Фалеса, Гераклит не просто спрашивает, что суть вещи, но, как Анаксимандр, Лукреций и Спенсер, — каким. образом они стали тем, что они суть; и, подобно Аристотелю, он полагает, что исследование второго вопроса — наилучший подход к первому. Сохранившиеся апофтегмы не содержат знаменитой формулы panta rei, ouden menei — «все течет, ничто не остается на месте»; однако античность единодушно приписывает ее Гераклиту[496]. «Нельзя войти в одну и ту же реку, ибо на тебя накатывают все новые и новые воды» (41); «мы есть, и нас нет» (81); здесь, как и у Гегеля, вселенная — это огромное становление. Множественность, различие, изменение столь же реальны, как единство, тождественность, бытие; Многое столь же реально, как и Единое[497]. Многое есть Единое; каждое изменение — это приближение вещей к Огню или их удаление от Огня. Одно есть Многое; в самом сердце Огня таится не ведающее покоя изменение.

Отсюда Гераклит переходит к третьему началу своей философии — единству и взаимозависимости противоположностей, гармонии вражды. «Бог — день и ночь, зима и лето, война и мир, избыток и голод» (36); «доброе и дурное — одно; добро и зло — одно» (57–58); «жизнь и смерть — одно; пробуждение и сон, молодость и старость» (78). Все эти противоположности — стадии колебательного движения, моменты вечно изменяющегося Огня; каждый член пары противоположностей необходим для смысла и существования другого; реальность — это напряжение и взаимодействие, чередование и обмен, единство и гармония противоположностей. «Они не понимают, как разногласящее согласуется с собой. Здесь — слаживание противных натяжений, как в луке и лире» (45). Как напряжение струны, натягиваемой и отпускаемой, создает гармонию колебаний, называемую музыкой или нотой, так чередование и вражда противоположностей творит сущность, смысл и гармонию жизни и изменения. В борьбе организма с организмом, человека с человеком, мужчины с женщиной, поколения с поколением, класса с классом, народа с народом, идеи с идеей, веры с верой сражающиеся противоположности суть основа и уток на ткацком станке жизни, преследующие антагонистические цели и созидающие невидимое единство и тайное согласие целого. «Разногласящих гармония — наилучшая» (46); это поймет каждый влюбленный.

Все три принципа — Огонь, изменение и напряженное единство противоположностей — входят в Гераклитову концепцию души и Бога. Он смеется над теми, «кто тщетно пытается очиститься от кровопролития, оскверняя себя кровью» (130), или теми, «кто возносит молитвы к этим вот истуканам: это все равно что беседовать с домами; ничего не знают они о действительной природе богов» (126). Не допускает он и личного бессмертия: человек, как и все остальное, — изменчивое и прерывистое пламя, «возжигаемое и гаснущее, точно свет в ночи» (77). И все равно человек — это Огонь; душа, или жизненное начало, есть часть вечной энергии, присутствующей во всех вещах, и, как таковая, никогда не умирает. Смерть и рождение — произвольные моменты, выхваченные анализирующим разумом человека из потока становления; однако, с непредвзятой точки зрения, с точки зрения вселенной, это лишь фазы в бесконечном изменении форм. В любое мгновение частичка нас умирает, тогда как целое живет; каждую секунду умирает один из нас, тогда как Жизнь живет. Смерть не только конец, но и начало; рождение не только начало, но и конец. Наши слова, мысли, даже этика суть предрассудки и выражают наши интересы как представителей определенных групп; философия должна видеть вещи в свете целого. «Для Бога все вещи прекрасны и хороши и справедливы; это люди нарекли одно несправедливым, другое — справедливым» (61).

Как душа — преходящий язык непрестанно изменяющегося пламени жизни, так Бог — вечносущий Огонь, неуничтожаемая энергия мира. Он — единство, связующее все противоположности, гармония всех противоборств, конечная цель и смысл любой вражды. Этот Божественный Огонь, как и жизнь (ибо они — повсюду и одно), вечно меняет свою форму, вечно поднимается вверх или нисходит вниз по лестнице изменения, вечно поглощает и восстанавливает вещи; и действительно, в один далекий день «Огонь будет судить все вещи и схватит» (62), уничтожит их, расчистив дорогу для новых форм в день Последнего Суда, или космической катастрофы. Тем не менее действия неумирающего Огня не лишены смысла и строя; если бы люди умели понимать мир как целое, то они увидели бы в нем безмерную нечеловеческую мудрость, Логос, или Разум, или Слово (65), и попытались бы привести свои жизни в согласие с этим путем Природы, этим законом вселенной, этой мудростью, или организованной энергией, которая и есть Бог (91). «Мудро прислушиваться не ко мне, но к Слову» (1), искать и следовать безграничному разуму целого.

Когда Гераклит прилагает четыре основополагающих понятия своей мысли — энергию, изменение, единство противоположностей и разум целого — к этике, он проливает свет на жизнь и поведение человека. Энергия, сопряженная с разумом, обрученная с порядком, является величайшим благом. Изменение — не зло, но благо; «в изменении — успокоение; вечно трудиться над одним и тем же и вечно начинать заново — как это утомительно» (72–73). Взаимная необходимость противоположностей делает понятными, а потому простительными, распри и страдание. «Удостоиться всего, чего желаешь, для человека не лучшее; болезнь сделала приятным здоровье, зло — добро, голод — достаток, труд — отдохновение» (104). Он порицает тех, кто желает, чтобы в мире прекратилась вражда (43); без этой борьбы противоположностей не было бы «созвучия», плетения паутины жизни, развития. Гармония не кладет конца борьбе, она — конфликт, в котором ни один из элементов не одерживает решительной победы, но оба действуют в нерасторжимой зависимости друг от друга (как радикализм юности и консерватизм старости). Борьба за существование необходима для того, чтобы лучшее могло отделиться от худшего и породить наивысшее. «Вражда — отец и царь всему; одних она сделала богами, других — людьми; одних — рабами, других — свободными» (44). В конечном счете «вражда — это справедливость» (62); конкуренция индивидуумов, групп, видов, учреждений и империй есть высший суд природы, и нет апелляции против его вердикта.

В целом философия Гераклита, сконцентрированная в 130 фрагментах, принадлежит к главным творениям греческого разума. Учение о Божественном Огне перешло в стоицизм; идея Последнего Пожара была передана стоицизмом христианству; Логос, или природный разум, стал у Филона и в христианской теологии Божественным Словом, олицетворенной мудростью, с которой, или посредством которой Бог творит и направляет все вещи; в известной мере он подготовил почву для современного понятия природного закона. Добродетель как послушание природе стала лозунгом стоицизма; единство противоположностей с новой силой возродилось у Гегеля; понятие изменения обрело второе дыхание усилиями Бергсона. Концепция всеопределяющей вражды и борьбы подхватывается Дарвином, Спенсером и Ницше, который двадцать два века спустя возобновляет войну Гераклита против демократии.

Мы почти ничего не знаем о жизни Гераклита; о его смерти до нас дошел только не внушающий доверия рассказ Диогена Лаэртского, который, возможно, показывает, к какому прозаическому финалу способна возвратиться наша поэзия:

«Возненавидев людей, он удалился и жил в горах, кормясь быльем и травами. А заболев оттого водянкой, воротился в город и обратился к врачам с такой загадкой: могут ли они обернуть многоводье засухой? Нр те не уразумели, и тогда он закопался в бычьем хлеву, теплотою навоза надеясь испарить дурную влагу. Однако и в этом не обретя облегчения, он скончался, прожив шестьдесят лет»[498].

(Перевод М. Л. Гаспарова)

4. Анакреонт Теосский

Колофон, расположенный несколькими километрами севернее от Эфеса, получил свое название, по-видимому, от холма, на склоне которого он вырос[499]. Антиклерикально настроенный Ксенофан, родившийся в этом городе около 576 года, писал, что колофонцы «носят пурпурные одеяния, гордятся своими роскошными прическами, которые они увлажняют дорогими, сладостно пахнущими маслами»; у суетности богатая история[500]. Здесь и, возможно, в Смирне среди народа, уже зараженного томным пессимизмом Востока, поэт Мимнерм (610) пел меланхоличные оды быстротечной молодости и любви. Он отдал свое сердце Нанно — девушке, сопровождавшей его песни жалобным облигато флейты; а когда она отвергла его любовь (возможно, на том основании, что женатый поэт — мертвый поэт), он обессмертил ее сборником изящных элегических стихов:

В пору обильной цветами весны распускаются быстро

В свете горячих лучей листья на ветках дерев.

Словно те листья, недолго мы тешимся юности цветом,

Не понимая еще, что нам на пользу и вред.

Час роковой настает, и являются черные Керы

К людям: у первой в руках — старости тяжкий удел,

Смерти удел — у другой[501].

(Перевод В. В. Вересаева)

Более знаменитый поэт жил столетие спустя в соседнем городе Теос. Анакреонт много скитался, но родился (563) и умер (478) он в Теосе. Многие дворы искали его расположения, ибо среди современников один Симонид мог поспорить с ним славой. Мы застаем его среди колонистов, переселившихся во фракийские Абдеры, солдатом в одной или двух военных кампаниях, который бросил свой щит сообразно поэтической моде того времени и с тех пор довольствуется литературой; он проводит несколько лет при дворе Поликрата Самосского, откуда его как официальное лицо доставляют на пятидесятивесельной галере услаждать Гиппарха в афинском дворце Писистратидов; наконец, после Персидской войны, он возвращается в Теос, где тешит свою старость песнями и вином. За свои излишества он заплатил долголетием и умер восьмидесяти пяти лет от роду; говорят, он подавился виноградной косточкой[502].

Александрия знала пять книг Анакреонта, до нас же дошли только разрозненные двустишия. Его темами были вино, женщины и мальчики; его поэтическая манера — это изысканный треп в легкостопных ямбах. Для его безукоризненного языка и изысканного стиха нет нечистых и низменных предметов. Вместо вульгарной злобности Гиппонакта или взволнованного трепета Сафо Анакреонт культивировал учтивую болтовню придворного поэта, который готов разыграть Горация перед любым Августом, угодившим его воображению и дающим ему на вино.

Афиней полагает, что его развеселые песни и ветреные романы не более чем поза[503]; возможно, Анакреонт скрывал свою верность, чтобы нравиться женщинам, и прикидывался гулякой, чтобы стяжать вящую славу. Остроумная легенда гласит, что однажды подвыпивший Анакреонт накинулся на мальчика и грубо его отругал и что, влюбившись (в его-то годы) в этого отрока, раскаявшийся поэт восхвалял его до небес[504]. Эрот Анакреонта был мастером на обе руки и беспристрастно влек его как к мужскому, так и к женскому полу; но в пожилые годы поэт галантно отдавал предпочтение женщинам. «Бросил шар свой пурпуровый // Златовласый Эрот в меня // И зовет позабавиться // С девой пестрообутой. // Но, смеяся презрительно // Над седой головой моей, // Лесбиянка прекрасная // На другого глазеет»[505] (перевод В. В. Вересаева]. Остроумец позднейшей эпохи посвятил Анакреонту весьма примечательную эпитафию:

Гроздьев живительных мать, чародейка — лоза винограда!

Ты, что даешь от себя отпрыски ценных ветвей!

Вейся по стеле высокой над Анакреонтом Теосцем,

Свежей зеленью крой низкую надпись земли.

Пусть он, любивший вино и пиры и в чаду опьяненья

Певший на лире всю ночь юношей, милых ему,

Видит, и лежа в земле, над своей головою висящий

В гроздьях, на гибких ветвях целый, прекрасный твой плод;

Пусть окропляются влагой росистой уста, из которых

Слаще, чем влага твоя, некогда песня лилась![506]

(Перевод Л. Блуменау)

5. Хиос, Смирна, Фокея

За Теосом материк вьется среди заливов и мысов на запад, и, преодолев километров пятнадцать по морю, путешественник достигает Хиоса. Быть может, здесь, среди масличных и смоковничных рощ, среди анакреонтических виноградников провел свою юность Гомер. Виноделие являлось на Хиосе важнейшей отраслью экономики, в которой было задействовано много рабов; в 431 году на острове было 30 000 свободных и 100 000 рабов[507]. Хиос превратился в центр работорговли; торговцы выкупали у кредиторов семьи несостоятельных должников и приобретали мальчиков, делая из них евнухов для дворцов Лидии и Персии[508]. В шестом веке Дримах возглавил восстание своих собратьев-рабов, разгромил все армии, направленные против него, укрепился в горной цитадели, обложил данью богатейших граждан посредством избирательного грабежа, на современный манер предложил им «защиту» за соответствующее вознаграждение, запугал их до того, что они стали справедливее к своим рабам, и завещал друзьям свою добровольно отсеченную голову, чтобы те могли потребовать обещанное за нее вознаграждение. На протяжении веков Дримах почитался как бог-покровитель рабов[509] — превосходный эпос для какого-нибудь Спартака пера. Среди роскоши и рабства на Хиосе процветали искусство и литература; здесь обосновались Гомериды — цех и династия бардов; здесь родился драматург и историк Феопомп; около 560 года (гласит традиция) хиосец Главк открыл технику сварки железа; на Хиосе Архерм и его сыновья Бупал и Афенид производили в шестом веке прекраснейшие в Греции статуи.

Вернувшись на материк, путешественник минует Эрифры и Клазомены, где родился учитель и друг Перикла Анаксагор. Восточнее Клазомен, в хорошо защищенном заливе, расположилась Смирна. Заселенная эолийцами уже в 1015 году до н. э.[510], в результате иммиграции и завоевания она превратилась в ионийский город. Славная уже в дни Ахилла, разоренная лидийцем Алиаттом около 600 года, разрушаемая вновь и вновь — последний раз в 1924 году греками, — Смирна, соперничающая в древности с Дамаском, познала все превратности истории[511]. Остатки древнего города свидетельствуют о богатстве и разнообразии его жизни; здесь были раскопаны гимнасий, акрополь, стадион и театр. Улицы города были широки и хорошо вымощены; их украшали дворцы и храмы; главный проспект, называвшийся Золотым, был знаменит на всю Грецию.

Самым северным из городов Ионии была Фокея, носящая ныне название Фокия. Река Герм соединяла ее почти с самими Сардами, обеспечивая ей прибыльное преимущество в торговых сношениях греков с Лидией. В поисках рынков фокейские купцы предпринимали далекие путешествия; именно они принесли греческую культуру на Корсику и основали Марсель.

Таким было ионийское Двенадцатиградье, увиденное как бы с высоты птичьего полета сквозь пространство и время. Хотя ионийские города слишком ревностно конкурировали между собой, чтобы объединиться в оборонительный союз, их граждане признавали некую солидарность происхождения и интересов и периодически собирались на мысе Микале близ Приены на великий праздник Панионий. Фалес уговаривал их создать симполитию, в которой каждый взрослый мужчина стал бы одновременно гражданином родного города и панионийского союза, но коммерческое соперничество зашло слишком далеко и вело скорее к междоусобным войнам, чем к политическому единству. Поэтому во время персидского нашествия (546–545) импровизированный защитный альянс оказался неустойчивым и слабым, и ионийские города подпали под власть Великого царя. И тем не менее дух независимости и соперничества обеспечил ионийские города стимулом конкуренции и внушил им жажду свободы. Именно в этих условиях Иония открыла науку, философию, историю и ионийскую капитель, и в то же время она произвела на свет столько поэтов, что шестой век в Элладе оказался не менее плодотворным, чем пятый. Когда Иония пала, ее города завещали ионийскую культуру Афинам, которые сражались ради их спасения и приняли от них интеллектуальное лидерство в Греции.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК