Хрущев и идеологи
Хрущев и идеологи
Нельзя сказать, что Хрущев удовлетворялся этим положением. Если, с одной стороны, оно служило ему средством управления, то, с другой — противилось его новаторским мероприятиям. Он был всегда критически настроен по отношению к бюрократическим тенденциям и методам аппарата. (Сталин бывал таким только в кризисные моменты.) Хрущев призывал к большей инициативе, более активному участию каждого и всех в общественной жизни. По крайней мере он постоянно об этом говорил[27]. Однако он предпочитал обвинять отдельных руководителей, а не организацию государства. Нет сомнений в его искренности, когда он говорил: «Мы должны научиться жить демократически»[28]. Однако это была его плата за эклектизм — ему всегда недоставало оригинальной концепции демократического Советского государства, достаточно емкой, чтобы противопоставить ее сталинской. Даже предложив разработать новую конституцию, он не смог сформулировать основное направление действительных перемен[29], поэтому его предложения похожи на недостаточно продуманные импровизации. Сталинское государство, напротив, имело мощное средство самообороны — защиту официальной идеологии. Эту функцию ему придал Сталин.
Мы видели, что при Сталине в послевоенный период у партии в государстве были две главные функции: вмешательство в экономику путем мобилизации имеющихся людских ресурсов и защита государственной идеологии. Хрущев выделял первую и пренебрегал второй. Под его руководством экономическая роль партии несравнимо возросла. По его мнению, партия должна была посвятить себя «совершенно конкретным задачам», а ее успехи определялись прежде всего производственными результатами. Он даже тщетно предлагал, чтобы оплата партийных руководителей зависела от экономических успехов подчиненных им работников. Он дал низовым организациям более широкие права контролировать деятельность предприятий[30]. Идеологическую работу партии он, по его собственному выражению, «подчинил» экономический, потому что идеалы коммунизма можно осуществить только при изобилии материальных и духовных благ[31]. В этом вопросе он столкнулся в партии и в ее аппарате со скрытым, но непрекращающимся противодействием. Он был вынужден бороться с ним все время. Тем, кто обвинял его, будто он просто «хороший практик» и пренебрегает особым и самым важным аспектом «партийной работы», Хрущев ответил в 1956 г. на XX съезде. Тогда обвиняли его, вероятно, Молотов и другие оппоненты. Однако это же обвинение было ему предъявлено и три /501/ года спустя, когда он уже победил оппозицию в Президиуме ЦК. Тон его выступлений становился все более горьким и презрительным. В этом его упрекали и после смещения. Один из критиков вспоминал в 1965 г., что он называл защитников идеологии людьми, которые «не сеют и не жнут, а только хлеб жуют»[32].
Хрущев недооценил проблему, не будучи готовым решить ее. Группа стражей идеологии была значительной частью партии и государства. При Сталине она завоевала сильное влияние. От нее зависела оставшаяся нетронутой широкая сеть партийных школ, через которые проходила большая часть руководителей. Под ее контролем находились вся пресса, культурная жизнь, среднее и высшее образование, сама цензура. Даже Хрущев должен был считаться с ней, заявляя, что «чистота марксистско-ленинского учения... закон для нашей партии»[33]. Однако гарантами «чистоты» являлись они, «работники идеологического фронта», которые могли обвинять Хрущева в обострении всех политических проблем сначала критикой Сталина, затем — презрением к их работе. После XX съезда они осторожно, но упорно защищали Сталина, его деятельность, основные мысли. Кое-что знают об этом историки, пытавшиеся исследовать прошлое[34]. Новые официальные учебники истории партии, призванные заменить сталинский «краткий курс», почти не расходились со старыми установками и до того искажали выступления Хрущева на съездах, что делали их безвредными.
Сила идеологической ортодоксии состояла не только во власти ее работников, но и в сознании или, лучше сказать, «ложном сознании» всего руководящего слоя советского общества. Она нашла своего непреклонного выразителя в Суслове, вероятно, самом необычном из важнейших руководителей СССР. Защитник идеологической преемственности, он всегда сохранял свое положение в верхах партии{i}. Он самый долговечный лидер, который, как известно, никогда не стремился на первые роли. Идеология Советского государства всегда называлась марксизмом-ленинизмом. Этот официальный термин сделался, как никогда, точным, потому что любое упоминание о «гениальном» вкладе Сталина было вычеркнуто. Но она оставалась сталинской по всем характеристикам: по происхождению марксистско-ленинская, она была достаточно далека от подлинных идей Маркса и Ленина[35]. Сравнение ее с идеями классиков, ставшее возможным благодаря поздним публикациям их работ, создавало много проблем для защитников ортодоксии.
Отправным пунктом советской доктрины было сталинское положение об «уже построенном» в СССР социализме. Эту формулу в 1959 г. Хрущев дополнил заявлением, что победа социализма не только полная, но и окончательная[36]. Оставалось лишь идти к коммунизму /502/ — обществу, в котором каждый мог бы удовлетворять свои потребности, работая не больше, чем пожелает, ибо принуждения не будет. Однако советская действительность была далека от того, что говорили Маркс и Ленин о социализме и коммунизме. Если общество было действительно таким передовым, то почему государство и его репрессивный аппарат, исчезновение которого предусматривали Маркс и Ленин, постоянно находились на страже? Со своей изощренной диалектикой Сталин отвечал, что государство исчезает, усиливаясь. Хрущев и идеологи утверждали в 1961 г., что, напротив, исчезновение — «весьма длительный процесс». По их мнению, Советское государство уже «не является диктатурой какого-либо одного класса», так как «для строительства коммунизма уже не требуется диктатура пролетариата», а «общенародным государством» (одновременно компартия стала считаться «партией всего народа»)[37]. Этот тезис в марксизме означал прежде всего большую демократию, поскольку ставил целью «общественное самоуправление»[38]. Однако под ней понимали рост мощи государства. Ни о каком самоуправлении не могло быть и речи, если даже простейшее культурное или политическое действие требовало цензурного разрешения.
За этими теоретическими упражнениями стояла фундаментальная концепция социалистического общества, «монолитного» по сталинской формуле, «морально-политического единства всего советского общества»[39]. Она делала незаконным не только покушение на общество, но и любое проявление несогласия. Не менее монолитной должна быть и партия — руководящая сила страны. По ритуалу на каждом съезде ее называли, «как никогда, единой», даже если внимательный наблюдатель мог заметить некоторые трещины в этом декларируемом единстве[40]. Несмотря на обещания расширить «внутрипартийную демократию», антифракционные правила и оговорки, не допускающие общей дискуссии в рядах партии, сформулированные в Уставе 1961 г., оказались не менее жесткими, чем в уставах партии сталинского периода. «Всякое проявление фракционности, или духа групповщины» объявлялось «несовместимым» с членством в партии[41].
И эти принципы, и концепция государственной идеологии защищали основные тезисы сталинской теории. Ждановские речи и революции 40-х гг., направленные против культуры, никогда не опровергались (частичное исключение было сделано для музыки), потому что культуре предназначалась пропагандистско-воспитательная функция. Никогда не критиковали и сталинский национализм, потому что считалось необходимым восхвалять советский патриотизм, а не просто русский. Защита идеологической чистоты распространялась на все и доходила до настоящего ханжества, не щадящего даже безобидных сторон существования советского гражданина: его частную жизнь, привычки, развлечения[42]. /503/