Немцы обороняются только на Востоке
Немцы обороняются только на Востоке
Первые тучи над победой появились еще до того, как она была завоевана, когда она была, как говорится, на расстоянии протянутой руки. Гитлер был обречен, однако политический итог войны, несмотря на только что заключенные соглашения, был еще не вполне ясен. Во многих отношениях Ялтинские соглашения носили определяющий характер, но оставались в них и немаловажные пробелы. Самый серьезный из них заключался в том, что соглашения не устанавливали окончательно судьбы Германии. С разгромом гитлеризма антифашистская коалиция теряла того «общего врага», который, по выражению Черчилля, «был, в общем-то, единственной нитью, связывавшей союз»[1]. К этой объективной причине ослабления коалиции добавлялся еще один фактор, так сказать, субъективно-конъюнктурного свойства. Предсмертные попытки немецких руководителей внести рознь в ряды противников и завязать с ними сепаратные переговоры не могли спасти то, что еще оставалось от гитлеровской Германии, но давали пищу новым подозрениям в отношениях между тремя великими державами.
Как признают все специалисты по военной истории, с марта 1945 г. сопротивление немцев англо-американским войскам постепенно угасало, сохраняя вместе с тем прежнее упорство перед советскими войсками. Берлинские главари все более оголяли Западный фронт и бросали на Восточный все, что еще могли наскрести[2]. Исследователи не раз ставили перед собой вопрос, что же побуждало руководителей рейха вести это последнее сражение в условиях практически безнадежных, когда армии противника действовали уже на территории самой Германии. Ответственность за продолжение войны при этом чаще всего возлагалась на бесноватого одиночку — Гитлера. Однако более убедительный ответ, как указывают некоторые авторы, следует искать в «мистической вере» многих политических, экономических, военных руководителей нацистского рейха в то, что «им удастся в известном смысле предвосхитить будущую НАТО и вместе с западными державами повернуть войну на Восток»[3]. В тот момент подобные расчеты были абсурдом, но, как покажут дальнейшие события, их нельзя было назвать абсолютно немыслимыми. Например, один из членов «большой тройки», Черчилль, который превосходно сознавал, на что возлагают свои надежды немцы, позже признавался, что главнейшей его заботой в те месяцы было остановить продвижение советских войск, или, как он выражался, «обменяться с русскими рукопожатием возможно восточнее». Политическая слабость подобных замыслов заключалась в их непопулярности: человечество присутствовало наконец при издыхании фашизма и знало, какой колоссальный вклад в достижение победы /230/ внес советский народ. Черчилль признает, что в ту пору он чувствовал себя среди ликующих толп изолированным и непонятым. Кстати говоря, он тщательно остерегался публично провозглашать то, что думал про себя или говорил в частных беседах[4].
Дело было не только в разной степени сопротивления немцев на Восточном и Западном фронтах. Советских руководителей встревожил также один эпизод, который не мог не выглядеть подозрительным в их глазах. В конце февраля — начале марта командующий войсками СС в Италии генерал Вольф установил контакт с руководителем американской разведки в Швейцарии Алленом Даллесом с целью обсудить условия капитуляции немецких войск на Апеннинском полуострове. Вольф действовал, разумеется, не по свой инициативе, и тайная цель его демарша, как обнаружилось позже, состояла в том, чтобы гитлеровским частям, сложившим оружие в Италии, было разрешено отойти в Германию. Союзники информировали Москву об этих контактах, когда советские руководители уже получили сведения о них по своим собственным каналам; они не выдвинули возражений, но потребовали, чтобы в переговорах участвовал их представитель. Союзники ответили отказом, заявив, что речь идет о сугубо предварительных беседах и что подлинные переговоры будут происходить в штаб-квартире англо-американских войск в Казерте, где будет присутствовать и советский офицер. Отказ заставил советских руководителей думать, что за их спиной готовится заключение соглашения, по которому немцы распахнут двери перед наступающими англо-американскими армиями, но будут по-прежнему удерживать на расстоянии советские войска. Вследствие этого в конце марта — начале апреля между Сталиным и Рузвельтом состоялся обмен самыми жесткими посланиями, какие только они посылали друг другу на протяжении всей войны. Кончилось это тем, что они взаимно обвинили друг друга в получении неверной информации от собственных сотрудников[5].
Миссия Вольфа окончилась ничем. Американцы неизменно заявляют в этой связи, что вели себя честно, и на самом деле нет никаких данных, которые бы доказывали противоположное. Но после того как советское руководство было отстранено таким образом от ведения общих дел, оно решило, что может основываться лишь на информации от собственных разведывательных служб[6]. Сведения, добываемые таким путем, могли быть неточными или преувеличенными, но ведь они, как подчеркивал Сталин, совпадали с практическим поведением немцев на полях сражений. Нервозность Москвы поэтому была вполне объяснимой.
С помощью все той же зарубежной агентуры советские руководители были введены в курс дискуссий, развернувшихся в англо-американском командовании по вопросу о стратегических задачах последних недель войны. В центре споров стояло завоевание Берлина. Город находился далеко в глубине будущей Советской зоны оккупации Германии. Поэтому генерал Эйзенхауэр решил, что после /231/ форсирования Рейна англо-американские войска продолжат наступление не на столицу, а на Лейпциг, с тем чтобы соединиться с Красной Армией на Эльбе и рассечь Германию на две части. Об этом своем решении он информировал непосредственно Сталина. Черчилль же и британские генералы стремились любой ценой достичь Берлина прежде, чем туда придут русские, и не соглашались с планом американского верховного главнокомандующего. В начале апреля, таким образом, в руках у Сталина оказались два взаимно исключающих документа: послание Эйзенхауэра и донесение советской разведки, утверждавшее, что войска Монтгомери готовятся нанести удар по Берлину[7]. Сталин высоко оценил лояльность Эйзенхауэра, но все же решил прибегнуть к хитрости. В ответе американскому генералу он одобрил его планы и одновременно заверил его, что Берлин утратил свое «прежнее стратегическое значение» и что советские войска в связи с этим направят для взятия города лишь второстепенную группировку сил[8]. В действительности же он только что подписал директиву о проведении последнего крупного наступления в этой войне — на столицу Германии.
В глазах советских людей взятие Берлина должно было служить необходимым увенчанием их победы. Дело было не только в престиже. Берлин в их руках означал гарантию того, что СССР сможет заставить других считаться со своим мнением при решении вопроса о судьбах Германии. Лишь
«при взятии Берлина, — писал потом Жуков, — получили окончательное решение важнейшие военно-политические вопросы, от которых во многом зависело послевоенное устройство Германии и ее место в политической жизни Европы».
Участь германской столицы, по мнению того же маршала, с которым соглашаются и западные мемуаристы, была окончательно решена в тот момент, когда советские армии пошли в наступление с плацдарма на Одере[9]. Пожалуй, опасения, что союзники придут в Берлин раньше советских войск, были тогда чрезмерными; причем примечательно, что среди военных они были распространены больше, чем среди политических деятелей[10]. Однако в нагромождении слухов, сопровождавших крах гитлеровского рейха, то были не совсем безосновательные опасения.
Упорство, с каким немцы продолжали сражаться против русских, одновременно прекращая сопротивление на Западе, объяснялось не только политическими расчетами их предводителей. Действовал и владеющий населением страх, который частично был следствием многолетней антикоммунистической пропаганды, но в еще большей мере был продиктован ожиданием возмездия за содеянные немцами преступления в России. С другой стороны, у советских бойцов было объяснимое желание мести: многие из них по собственному опыту знали, что такое немецкая оккупация. «Да, смерть — за смерть, да, кровь — за кровь; за горе — горе...» — писал незадолго до того поэт Твардовский[11]. Эренбург заявлял:
«Возмездие началось. Оно будет доведено до конца... А для меня — для советского гражданина, /232/ для русского писателя, для человека, который видел Мадрид, Париж, Орел, Смоленск, — для меня величайшее счастье топтать эту землю злодеев и знать: не случай, не фортуна, не речи и не статьи спасли мир от фашизма, а наш народ, наша армия, наше сердце, наш Сталин»[12].
Однако же именно Эренбург был избран Сталиным мишенью для критики, косвенной целью которой было дать знать немцам, что, одержав победу, СССР сумеет проявить великодушие и что его политика по отношению к ним будет продиктована не одним лишь стремлением к расплате за всё. Это было в тот момент, когда Москва только что отказалась от планов расчленения Германии. Накануне наступления на Берлин, 14 апреля, «Правда» опубликовала пространную статью одного из новых партийных деятелей, Александрова, который обвинял Эренбурга в «упрощениях». Обвинений, по сути дела, было два. Первое — что немцы изображались им как «единая колоссальная шайка»; этот тезис помогал гитлеровцам удерживать соотечественников под своим влиянием и побуждать их к отчаянному сопротивлению. Второе же заключалось в том, что, по словам Эренбурга, немцы оголяли Западный фронт и усиливали Восточный именно из страха расплаты за свои преступления: этому факту, утверждал Александров, «нужно дать совсем другое объяснение»[13].
Целью статьи было дать понять не только врагу, но и советским солдатам, что теперь, несмотря на всё прошлое, необходимо проводить различие между немцами и нацистами. В этом же направлении была развернута и пропагандистская работа в армии. Но газетная полемика выглядела малосущественной деталью на фоне действительности военного времени. Выпад против Эренбурга был неблагородным не столько потому, что в статье «Правды» неточно был отражен дух его выступлений (кстати говоря, аналогичных тем, которые публиковали многие советские газеты), сколько потому, что он всегда служил излюбленной мишенью для гитлеровской пропаганды[I]. Но статья Александрова была не только неблагородной, а и неэффективной. Слишком ясно всем было, комментировал впоследствии сам Эренбург, что «реки крови не бутылка чернил»: для устранения ненависти, накопившейся в Восточной Европе по вине Гитлера, требовалось нечто куда более серьезное[14].