«Доктрина Трумэна» и «план Маршалла»
«Доктрина Трумэна» и «план Маршалла»
Дипломатическая инициатива в Европе была в руках американцев. Создание «Бизонии» стало первым шагом в целой серии мероприятий, призванных создавать для СССР растущие трудности. Осуществление новой политики, провозглашенной Вашингтоном в период проведения конференции министров иностранных дел по Германии, было только начато, но ситуация сразу же приобрела драматический /277/ характер. Эта политика касалась не только Германии, но мира в целом.
В торжественной речи, произнесенной перед обеими палатами американского конгресса, президент Трумэн объявил, что Соединенные Штаты намерены занять место ослабленной Англии в деле поддержки правительств Греции и Турции. Ситуация в этих двух странах складывалась по-разному: в Греции возобновилась гражданская война, подавленная на время англичанами в 1944 г., в то время как в Турции сохранялось относительное внутреннее спокойствие, но она находилась в распре с СССР из-за проливов (хотя в тот момент отношения были не слишком обострены). Американское решение, таким образом, носило в равной мере контрреволюционный и антисоветский характер; оно должно было означать, по выражению Трумэна, «ответ Америки на волну экспансионизма, имеющего целью установление коммунистического господства»[31]. Но американский президент пошел гораздо дальше, определяя свой жест как реализацию генеральной политической линии: было введено понятие «доктрина», чтобы вызвать ассоциации и подчеркнуть связь (и различия) с «доктриной Монро», которая в прошлом веке провозглашала особые интересы Соединенных Штатов в Западном полушарии[32]. Трумэн избрал идеологическим фундаментом своей политики положение, выдвинутое Черчиллем в Фултоне. Мир представлялся ему сценой, на которой разворачивался конфликт между силами добра и зла, то есть между «свободными обществами» и «обществами угнетения». Америка должна повсеместно в противоборстве с «обществами угнетения» поддерживать «свободные общества»[33]. Это было не просто провозглашением политической линии, это было объявлением начала крестового похода.
По правде сказать, и Грецию, и Турцию очень трудно было втиснуть в понятие «свободное общество». Но несколькими днями ранее американский президент в другой своей речи обосновывал связь политических свобод со «свободным предпринимательством», то есть с капитализмом, а сверх того добавлял, что «мир в целом должен принять американскую систему», иначе она не сможет уцелеть и в самой Америке[34]. Новая «доктрина Трумэна» обязывала Соединенные Штаты немедленно вступать в бой с любым революционным движением, любой попыткой социалистического переустройства, любыми притязаниями Советского Союза — Америка в полном смысле слова должна стать, по удачно найденному выражению, «мировым жандармом»[35].
В Москве эти идеи оценили как опасную угрозу. Три дня спустя «Правда» посвятила им редакционную статью на первой странице, что было необычно само по себе. В статье американские инициативы определялись как «направление политики, ведущее к неограниченной империалистической экспансии» во всем мире[36]. Хотя до настоящего времени мы не располагаем значительными документальными свидетельствами, все же следует задаться вопросом: представляли ли советские руководители в этот момент все последствия того выбора, который был сделан в Вашингтоне? /278/
Выступление Трумэна обрекло на бесплодность все дискуссии, которые шли между министрами иностранных дел в Москве. Но даже тогда, когда конференция закрылась, не достигнув какого-либо соглашения, Сталин продолжал демонстрировать своим западным собеседникам убежденность, что рано или поздно компромисс будет найден, по крайней мере по вопросу о Германии[37]. В «доктрине Трумэна», отразившей грандиозную мощь Соединенных Штатов, имелись и слабые моменты, которые были вскоре вскрыты критиками этой политики в Америке. Возможно, эти слабости не укрылись также от Сталина, как и в речи Черчилля в Фултоне. Но дипломатия Вашингтона имела в запасе такие мощные, принципиально новые инициативы, о которых Сталин знать не мог и на которые ответить ему было нечем.
Ряд авторов выражал мнение (оно было высказано еще в период ухода в отставку американского министра Уоллеса), что узловой проблемой послевоенного периода был вопрос об американском займе, о котором просил СССР, и его предоставление «могло бы предотвратить холодную “войну”». Официальные американские историки стремятся, напротив, занизить значение этой проблемы[38]. В действительности заем был фундаментальным вопросом, но не сам по себе, а в силу тех моментов, которые были затронуты в ходе его обсуждения.
В первые послевоенные годы решающее значение имело неравенство, сложившееся между богатством Америки и нищетой всего остального мира, включая Европу, — неравенство столь глубокое, что сами американцы должны были искать пути его устранения, чтобы предотвратить его негативные последствия для своей экономики. Гипотетическая возможность кризиса в Соединенных Штатах после огромного военного бума принималась во внимание не только в Москве, идеологическая доктрина которой способствовала возникновению такого рода предсказаний (хотя, как мы увидим, были и иные мнения). Вероятность такого развития событий обсуждалась в той или иной степени повсюду в мире, в том числе и в Америке, где были свежи воспоминания о длительной стагнации 30-х гг., которая последовала после катастрофической депрессии 1929 г. Следовательно, считая, что американцы должны в своих собственных интересах предпринять усилия для того, чтобы получить доступ на новые внешние рынки, пожалуй, и на рынки СССР, советское руководство отнюдь не строило воздушных замков, хотя эти рассуждения в то же время не лишены схематичности и иллюзий.
В Вашингтоне, напротив, проект щедрого кредитования Советского Союза был быстро отброшен — практически еще до окончании военных действий. Наиболее влиятельные экономические и дипломатические советники, в том числе и посол Гарриман, были совершенно однозначно против проекта. Гарриман был одним из тех американских деятелей, которые наиболее ясно представляли себе масштабы чудовищной нужды, царившей в СССР после войны. Он /279/ пришел к следующему выводу: «Русские нуждаются в нас больше, чем мы в них». Предпочтительным подходом он считал предоставление американских займов лишь капля за каплей и всякий раз на условиях выполнения правительством Москвы тех или иных политических требований. Другие советники строили планы еще более энергичного экономического давления[39]. Эта закулисная сторона дела была неизвестна советским правителям. Несмотря на холодность американцев, Сталин неоднократно возвращался к этому вопросу. Он говорил об этом с Гарриманом, когда американский посол нанес ему свой прощальный визит в январе 1946 г. Сталин в своих интервью западной печати открыто проявлял заинтересованность в проекте кредита всякий раз, когда об этом заходила речь. Он трезво отдавал себе отчет в том, что за такой кредит пришлось бы заплатить политическую цену; в беседе с Гарриманом он выразил надежду, что два правительства встретятся «на половине пути». Отвергались полностью лишь наиболее обременительные условия, подобные требованию полного ухода из Восточной Европы[40]. Даже в апреле 1947 г., когда Сталин встречался с новым американским государственным секретарем Маршаллом, он кратко отметил, что советская просьба о кредите остается без ответа в течение вот уже двух лет[II]. После первых весьма скромных сумм СССР больше не получил ни одного доллара[41].
Отсутствие кредитов делало еще более острой проблему получения репараций с Германии. Советский Союз, начиная с Постдама, сталкивался со все нарастающим сопротивлением Запада по этому вопросу. Уже во время обсуждения договоров с младшими союзниками Гитлера оспаривалась уместность требований Москвы о возмещении ущерба, предъявленных Румынии и Финляндии: советские делегаты ответили на это в резкой и злой полемической форме[42]. Сегодня официальные советские историки утверждают, что проблема имела для СССР прежде всего символическое и моральное значение. Это неверно. Она была практической и весьма жгучей: Молотов в то время признавал это, и нам, знающим, какова была ситуация в стране, нетрудно это понять[43]. Дело обстояло еще сложнее в отношении Германии: существуют американские источники, утверждающие, что именно из-за репараций имел место первый разрыв /280/ между державами-оккупантами[44]. Советский Союз не встречал затруднений при получении товаров из своей зоны; но он не получил почти ничего из западных зон (33 млн. долларов — такова общая цифра, названная несколько позже Молотовым[45]), несмотря на обязательства, принятые в Потсдаме его союзниками.
На встрече министров иностранных дел в Москве, посвященной проблемам Германии, Молотов боролся за репарации упорнее, чем за какое-либо другое требование. Складывается впечатление, что все вопросы рассматривались им в свете этой проблемы. Он говорил: «Не может быть решения немецкой проблемы без решения проблемы репараций; это мнение не только наше, тех, кто находится в этом зале, но и всех советских граждан»[46]. Его настойчивость ни к чему не привела. Верно, что стремление советских руководителей скрыть внутреннюю слабость своей страны не способствовало пониманию со стороны иностранцев всей остроты ее нужд; но по поводу масштабов разрушений, которые претерпел СССР, участники переговоров, собравшиеся в Москве, не могли испытывать сомнений. Министры западных стран тем не менее не были тронуты, и тон советских делегатов становился все более раздраженным.
После этого предисловия перейдем наконец к самому предложению, призванному разрешить проблемы, связанные с диспропорциями между американским богатством и нищетой Европы. Это был знаменитый «план Маршалла». 5 января 1947 г. американский государственный секретарь выдвинул идею выделения значительных финансовых ресурсов на цели восстановления европейских стран. Средства должны были предоставляться частями в течение ряда лет; европейцы, в свою очередь, должны были изыскивать и собственные внутренние ресурсы. Эту идею бурно приветствовали французское и английское правительства; они предложили Советскому правительству провести совместное обсуждение необходимых шагов, которые создали бы благоприятные условия для реализации американской инициативы. Москва отнеслась к этому с подозрением, но достаточно осторожно. Первый комментарий «Правды» был критическим. Через несколько дней последовало официальное правительственное заявление, в котором говорилось, что Москва пока получает информацию только из газет и хотела бы знать об этом несколько больше.
«Если речь идет действительно о серьезных экономических мероприятиях, — говорилось в другой авторитетной советской публикации, — то не может быть сомнения, что народы всех европейских стран и их правительства поддержат эти мероприятия»[47].
Наконец Молотов выехал в Париж в сопровождении солидной делегации экспертов. Мир приближался к узловому моменту в развитии всей послевоенной политической жизни, и московские руководители, видимо, это понимали.
В Париже Молотов признал «очевидным» тот факт, что восстановление Европы будет облегчено, если Америка окажет ей помощь. Однако он поставил два условия. Во-первых, каждая страна должна /281/ иметь возможность самостоятельно и независимо определять свои потребности в помощи и ее форму, согласовывая эти пожелания н рамках общей программы, но не отказываясь от своей автономии в выборе соответствующей экономической политики. Во-вторых, должно быть проведено разграничение между теми странами, которые боролись в войне как союзники, нейтральными странами и бывшими противниками. Чрезвычайно важно это сделать в отношении Германии, которая представляет собой «особую проблему», поскольку связанные с ней вопросы не разрешены еще победителями; в частности, было подчеркнуто, что не решена проблема репараций[48]. Молотов стремился действовать в соответствии с общим духом и логикой соглашений, заключенных во время войны, и не выходить за их пределы. Напротив, инициатива Маршалла была построена на совершенно ином подходе.
Ни одно из двух требований Советского Союза о займах не было всерьез принято во внимание министрами иностранных дел Англии и Франции Бевином и Бидо, которые были согласны между собой в том, что на таких условиях американская финансовая помощь предоставлена не будет. Практически в Париже вообще не было реальных переговоров. Бенин и Бидо настаивали только на утверждении общего плана. «Создалось впечатление, — комментировала позднее “Правда”, — что организаторы конференции заранее решили привести дело к разрыву, для того чтобы получить “свободу рук”»[49]. По истечении нескольких дней Молотов отверг англо-французские предложения, приведя два уже известных аргумента: в них не содержалось ни подтверждения национального суверенитета европейских стран, ни «особого подхода» к Германии. Он покинул Париж, вызвав таким образом к жизни призрак разделения Европы на два противостоящих лагеря и создания сепаратного западногерманского государства[50].
То, что это очень рискованно, Молотов понимал. Не было ли бы более дальновидным со стороны Москвы принять «план Маршалла» даже и на условиях, выдвинутых ее оппонентами, чтобы использовать в дальнейшем к своей собственной выгоде неизбежную противоречивость этого проекта? Закономерный вопрос; он был задан в свое время премьером лейбористского правительства Эттли, а затем повторялся неоднократно историками различных направлений[51]. Но нам неизвестно, обсуждался ли в Москве этот вопрос в такой постановке; наверняка там испытывали понятные колебания. С другой стороны, благодаря воспоминаниям основных действующих лиц мы знаем, что американская инициатива была предназначена именно для борьбы с коммунизмом и с Советским Союзом, она была спланирована заранее таким образом, чтобы исключить СССР или поставить его в такие условия, когда он вынужден будет сам отказаться от участия[52].
Однако даже те, кто в большей степени готов был понять позицию СССР, полагали, что советские руководители должны были /282/ бы осознавать, что «план Маршалла» — это нечто гораздо более конструктивное, чем «доктрина Трумэна»[53]. Но, с точки зрения самих московских руководителей, было весьма трудно согласиться с таким мнением: обе инициативы находились в явной связи друг с другом; если предложение Маршалла более действенно и реально, то уже по одному этому оно опаснее. Это был жестокий и искусный удар, против которого трудно защититься. Сталин еще в апреле долго беседовал с американским политическим деятелем, кандидатом на президентских выборах Стассеном; сосредоточившись на обсуждении перспективы возможного экономического кризиса в Соединенных Штатах и Европе, он показал, насколько эта тема его волнует[54]. Но реальный ответ ему был дан Маршаллом. Это был эффективный ответ, полностью подрывающий всю советскую политику в Европе: было покончено с какой-либо надеждой получить прямой заем у Америки, прекращались любые дискуссии по поводу репараций, кроме того, исключалось в дальнейшем разделение европейских стран на союзников и вчерашних врагов. Американский капитализм продемонстрировал свою живучесть и свою способность осуществлять международную гегемонию. Для СССР не оставалось ничего другого, кроме как выбирать между признанием руководящей роли Америки, на что уже согласилась Западная Европа, и риском открытого противоборства с ней. Сталин по крайней мере не видел иной альтернативы, и его выбор был сделан определенно в пользу второго решения.
Но противоборство должно было быть безжалостным. Один из основных авторов «плана Маршалла», Джордж Кеннан, считающийся ведущим американским экспертом по СССР, опубликовал в те самые дни статью, которой суждено было стать знаменитой. Хотя сам ее автор критически пересмотрел излагаемые в ней позиции, эту статью можно признать самым блестящим до сей поры изложением сути политики «сдерживания» коммунизма и советского влияния[55]. Кеннан к тому же предлагал не только «сдерживать» противника. Он пришел к выводу, что Соединенные Штаты не должны «ограничиваться удержанием своих позиций». Оказывая на СССР жесткое давление, они могли бы обострить присущие советской системе противоречия и привести в действие такие пружины, которые способны вызвать ее «крах» или «ослабление»[56]. Все эти слова не могли слушать в Москве без тягостного чувства. Как далека была эпоха, когда Рузвельт говорил, что немцы не должны жить лучше, чем советские люди, или когда «тройка» договаривалась в полном согласии о том, что уровень жизни в Германии не должен быть выше, чем «в среднем в Европе». Используя американскую помощь, немцы вскоре станут если не могущественнее, чем русские, то, во всяком случае, более сытыми. Эта мало вдохновляющая перспектива соединилась для Москвы со старыми далеко не успокаивающими воспоминаниями о прежних обидах: предвоенное капиталистическое окружение, мюнхенское соглашение с Гитлером, затягивание открытия второго фронта в Европе, надежды экс-союзников на ослабление /283/ СССР наряду с Германией, подозрения СССР, что его хотят лишить плодов победы.
«План Маршалла» поставил под угрозу влияние Советского Союза в странах Восточной Европы; это был тяжелый кризис; одной из ведущих, если не самой главной его причиной являлась оппозиция СССР по отношению к американской инициативе[57]. После отказа Молотова от участия все страны Восточной Европы на равных условиях были приглашены англичанами и французами на новую конференцию, которая также должна была состояться в Париже. Некоторые сразу же отказались, например югославы и финны. «Правда» утверждала, что правительство Хельсинки, сформированное в то время коалицией различных партий, включая коммунистическую, приняло это решение единогласно (и это было не единственное действие финских руководителей, отражающее их прозорливость)[58]. Другие правительства, такие как румынское, обратились к Советскому Союзу с вопросом, что делать; поляки же, в том числе и коммунисты, напротив, выказывали заинтересованность в приглашении, пришедшем с Запада. Чехословацкие руководители пошли даже дальше: правительство этой страны, во главе которого стоял коммунист Готвальд, в первый момент приняло единогласно решение направить представителей в Париж. Оно вынуждено было пересмотреть свое решение через несколько дней, когда делегация в составе нескольких чехословацких министров услышала от Сталина в Москве, что присоединение к «плану Маршалла» будет рассматриваться СССР как враждебное действие, противоречащее чехословацко-советскому союзу[59]. В конце концов все страны Восточной Европы образовали единый фронт с Москвой. Но раскол Европы надвое тяжело сказался на всей дальнейшей ее судьбе.