Москва и коммунистические партии в послевоенный период
Москва и коммунистические партии в послевоенный период
Советская Армия, готовая хлынуть внутрь Европы и занять ее вплоть до Атлантического океана, — один из наиболее распространенных мотивов пропаганды времен начала «холодной войны»; этот сюжет, называемый в наши дни в работах умеренных американских историков мифом, до настоящего времени не исчез полностью из исторических исследований[1], хотя его лживость доказана всем тем, что мы знаем о послевоенной демобилизации Вооруженных Сил СССР и об общем положении в стране. Этот миф замаскировал страх перед быстрым распространением по всему континенту коммунистических и социалистических идей, связанным с тем, что в Европе война ввергла в состояние глубокого кризиса даже самые устойчивые фундаментальные структуры капитализма. До тех пор пока Европа не была разделена на два блока, подобную возможность не отвергали также и в Москве: для Сталина рост влияния коммунистов в Европе в 1946 г. был проявлением «закона исторического развития»[2].
Левые имели абсолютное большинство в парламентах крупнейших стран. Коммунистическое и социалистическое движения вновь значительно сблизились в ходе антифашистской борьбы. Первое из них, даже после роспуска Коминтерна, сохраняло тесные политические связи с СССР, хотя они и не были оформлены каким-либо организационным образом. Говоря словами одного из активных участников событий, Москва «оставалась ориентиром, иерархической вершиной, к которой испытывали уважение даже в новых условиях динамического развития движения»; сама ликвидация Интернационала оценивалась «как адекватная и широко задуманная тактика» и скорее даже «как начало новой эпохи и новых методов». Сталин обладал необыкновенным авторитетом, он был труднодоступен, но его мнение было непререкаемым[3]. Это не мешало коммунистам различных стран разрабатывать новые политические идеи и положения на свой страх и риск, не согласовывая их более прямо с единым руководящим центром. Их представители постоянно подчеркивали в своих публичных выступлениях эту свою возможность автономного выбора: так, французские коммунисты декларировали, что их партия не вдохновляется ни из Лондона, ни из Вашингтона, ни из Москвы, а только из Парижа[4]. В действительности же они, как и все другие, внимательно и чутко прислушивались к каждому политическому указанию, исходящему из СССР, особенно если оно отдавалось лично Сталиным.
Глава американских коммунистов Браудер действовал по своей собственной инициативе, когда в 1944 г., в кульминационный момент наиболее тесного сотрудничества между союзниками по антифашистской /287/ коалиции, он внес предложение относительно превращения партии в «политическую ассоциацию», более приспособленную дли функционирования в рамках демократических институтов Соединенных Штатов. Несмотря на некоторую оппозицию в партии, Браудер добился одобрения своего предложения. Он тем не менее передал в Москву документацию о дебатах по этому вопросу среди американских коммунистов и получил одобрение своих действий или по крайней мере рассчитывал получить такое одобрение[5]. Годом позже, когда после Ялты возникли новые трудности в отношениях между Москвой и Вашингтоном, в адрес линии руководства американской компартии внезапно была высказана острая критика. Она исходила не прямо от СССР, а велась в форме обсуждения статьи деятеля французской компартии Дюкло, помещенной в журнале партии, но советская печать открыто поддержала эту публикацию[6]. Однако руководящие деятели американских коммунистов, которые поспешили отменить свое собственное решение, не мучались сомнениями относительно того, вдохновляются ли их действия из Москвы или нет; не испытывают они подобных сомнений и в наши дни.
В Италии, где коммунисты представляли собой многочисленную, влиятельную силу, Тольятти говорил о необходимости создания «новой партии». Он имел в виду, что партия должна быть массовой, «национальной», способной взять на себя «руководящую роль» в деле «создания демократического режима»; это была программа преодоления ленинской концепции партии как организации «профессиональных революционеров», хотя об этом предпочитали не говорить открыто. В отличие от намерений Браудера новый подход итальянских коммунистов никогда не подвергался публичному осуждению, но его реализация вызвала тем не менее недоверие со стороны других партий (а также и Москвы)[7].
Вся сложность отношений между СССР и коммунистическим движением, возникшая под воздействием новых обстоятельств и условий политической борьбы в послевоенное время, ярко проявилась в случае с компартией Греции. Имеющиеся данные говорят о том, что греческие коммунисты получали из Москвы советы избе¬гать возвращения к гражданской войне и стремиться включиться в политическую жизнь, какими бы антидемократическими конституционными условиями она ни была бы стеснена[8]. В Афинах приняли противоположное решение. Когда же вооруженная борьба возобновилась, СССР дал задание югославам, албанцам и болгарам, прежде всего первым из них, организовать поддержку греческих партизан, но не «беря на себя инициативы» и не выступая никогда в качестве главного действующего лица[9]: в поведении СССР проявлялось осторожное одобрение, окрашенное вместе с тем в скептические тона.
Пример отношения к греческим делам можно рассматривать как обобщение всего того политического направления, которому следовал Сталин на заключительном этапе войны и в первые последующие годы. В определенных рамках он не исключал автономии компартий /288/ и не препятствовал отдельным партиям совершать свой выбор самостоятельно, а для этого ему было бы достаточно одного знака. Но одновременно Сталин ясно показывал, что не намерен платить по всем счетам, не позволял партиям втягивать СССР в свои действия непосредственно и компрометировать его дипломатию: в случае провала Советский Союз не подвергался прямому риску. Это было вполне понятное поведение, но для его осуществления требовалось, чтобы произошло то глубокое изменение в системе отношений между СССР и коммунистическим движением, которое и было выражено в акте роспуска Коминтерна. Однако во всей этой ситуации, как мы видели, сохранялась весьма значительная доля двусмысленности.