Альбрехт Кессельринг Моя жизнь в послевоенный период

Альбрехт Кессельринг

Моя жизнь в послевоенный период

«Пепельная клетка» в Мондорфе. – Нюрнберг. – Дахау. – «Кенсингтонская клетка». – Суд в Венеции в феврале – марте 1947 года. – Ардеатинские катакомбы и репрессии. – Меня приговаривают к смертной казни. – Сохранение итальянских памятников и шедевров искусства. – Тюрьма в Верле. – Заключение

ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ЗАКЛЮЧЕНИИ

Сегодня политикам удалось благодаря переговорам продвинуться вперед в деле превращения «безоговорочной капитуляции» в эффективный инструмент. У меня и в мыслях нет пытаться воскресить в памяти период после капитуляции Германии со всеми его болезненными моментами. Я придерживаюсь той точки зрения, что мы в нашей старушке Европе, в которой становится все теснее, должны научиться понимать друг друга, найти путь к объединенному Старому Свету, в котором исчезнут искусственные государственные границы, являющиеся атрибутом прошлого. Я всегда верил в идею Бриана. Если у меня и были какие-то сомнения в необходимости нового порядка в Европе, то они исчезли, когда я стал летчиком. Когда, стартовав с аэродрома в Берлине, уже через час полета ты вынужден сверяться с картой, чтобы случайно не пересечь границу Чехословакии, это происходит само собой.

В начале 1948 года я объяснил одному офицеру американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства: «Если я сделал выбор в пользу Запада и в своей ограниченной сфере деятельности борюсь за осуществление идеи Европейской федерации, а заодно и помогаю вашей службе, то это немало для человека, считающего, что британский трибунал несправедливо приговорил его к смертной казни».

Как это ни трудно для отдельно взятых людей, мы должны научиться забывать. Однако многое из того, что произошло, включая целый ряд неоднозначных событий, необходимо обсудить – не для того, чтобы выдвигать взаимные обвинения, а для того, чтобы извлечь уроки из наших ошибок в целях недопущения их в будущем.

После войны жизнь моя была несладкой – в ней чередой сменялись всевозможные тюрьмы и лагеря западных государств, воевавших против Германии. В «Пепельной клетке» – какое выразительное название! – в Мондорфе в 1945 году мне доводилось встречать бывших крупных деятелей Германского государства, вооруженных сил и национал-социалистической партии – таких, например, как граф Шверин фон Крозиг, рейхс-министр финансов. Смею надеяться, что мне удалось внести успокоение в их души и поспособствовать их сближению. Офицеры и унтер-офицеры, охранявшие нас, были симпатичными людьми – в отличие от коменданта лагеря полковника Эндрюса. Возможно, именно поэтому он был назначен комендантом тюрьмы Международного военного трибунала в Нюрнберге. Всем нам без исключения казалось, что этот американский офицер ни во что не ставит идею взаимного признания законов и обычаев разными нациями. Более молодые американские офицеры считали, что меня не следует содержать в лагере в Мондорфе, и, проявляя доброту, которую я не мог не оценить по достоинству, пытались добиться моего перевода в другой лагерь, который меньше походил бы на могильный склеп. То, что их усилия не увенчались успехом, не меняет моего мнения об этих офицерах, которые не были подвержены психозу ненависти.

В Оберурселе со мной обращались хорошо. Однако там мне пришлось на несколько дней погрузиться в злокозненную атмосферу барака для подследственных. То, что я там увидел, произвело на меня неприятное впечатление. Я пришел к выводу (которому впоследствии нашлись и другие подтверждения), что работа в разведке может так преобразить человека, что, общаясь с ним, невозможно подавить неприязнь, которая может перерасти в страх. Эта работа оставляет на человеке неизгладимый след. Возможно, все было бы иначе, если бы в эту деятельность не было вовлечено так много немцев-эмигрантов. Трудно ожидать объективности и гуманности от людей, которые в результате трагических событий были вынуждены покинуть свою страну.

Нюрнберг… Тот, кому довелось побывать там в качестве подследственного, никогда этого не забудет. Пять месяцев одиночного заключения без каких-либо послаблений – с 23 декабря 1945 года! Находясь в таких условиях, на прогулке или в церкви невольно чувствуешь себя словно прокаженный. И плюс ко всему – многочасовые перекрестные допросы в качестве свидетеля по делу Геринга (юристы, глядя на меня, говорили: «Ну вот, наконец-то для разнообразия нам дали возможность поговорить с классическим свидетелем!»). В моей памяти запечатлелись два эпизода моего выступления в качестве свидетеля. Я давал подробные объяснения, доказывая законность воздушных бомбардировок в первые дни Польской кампании – опираясь на Гаагскую конвенцию о наземных боевых действиях, наше министерство ВВС выработало соответствующие инструкции по применению военно-воздушных сил. Обвинитель, сэр Дэвид Максуэлл-Файф, завершил свой перекрестный допрос следующим замечанием: «Итак, в нарушение международного права вы допустили нанесение авиаударов по таким-то и таким-то польским городам?»

В зале суда повисла мертвая тишина. «Я дал мои показания как германский офицер, имеющий за плечами более сорока лет службы, как германский фельдмаршал, да еще под присягой! – громко ответил я. – Если к моим словам относятся столь неуважительно, я отказываюсь от дальнейшей дачи показаний».

Возникшую удивленную паузу прервал голос обвинителя: «Я вовсе не хотел вас обидеть».

Позже доктор Латернсер, защитник, захотел прояснить что-то по поводу партизан в Италии. Русский обвинитель, Руденко, мгновенно вскочил на ноги. «Мне кажется, – заявил он, – что данный свидетель меньше всего подходит для того, чтобы говорить на эту тему». (А я мог сказать об этом так много!) И это Руденко, о карьере которого я был достаточно хорошо информирован! Я пожалел о том, что трибунал не имеет столь же обширных персональных сведений. Так или иначе, после длительных дискуссий вне зала суда эта тема была закрыта.

За Нюрнбергом последовал Дахау. Моих товарищей, которых перевозили вместе со мной, предупредили, чтобы они со мной не разговаривали; аналогичное предупреждение было сделано мне. В итоге, когда мы прибыли в Дахау и оказались в «блокгаузе», мне просто пришлось разговаривать с моими сокамерниками, втиснутыми вместе со мной в крохотное помещение, – фельдмаршалами фон Браухичем и Мильхом, государственным секретарем Боле, послом фон Баргеном и войсковым командиром из младшего офицерского состава. Нашим надзирателем был цыган, который проявил чрезвычайный интерес к моим часам. В блокгаузе я восстановил умение осуществлять активную мыслительную работу, стоя при этом совершенно неподвижно.

Когда из-за нашего плохого физического состояния нас перевели в барак и мы получили разрешение свободно передвигаться в пределах огороженной территории, нас несколько приободрил интерес к нашей судьбе, проявленный заключенными, ранее служившими в СС.

После Дахау был снова Нюрнберг, а затем Лангвассер, где, после короткой встречи с многими находившимися там моими товарищами, меня перевели в забранную толстыми решетками тюремную камеру, в которой я находился вместе со Скорцени. Мое пребывание там имело то неоспоримое преимущество, что в камере мне было достаточно удобно, я получал лучшую американскую еду, а охранники были вполне любезными. Однако вскоре меня перевели в другую камеру, где за мной даже в самые интимные моменты наблюдали три человека – двое с автоматами и один с фонарем. Моя жизнь то и дело радикально менялась. Еще через два дня меня вместе с фельдмаршалами Листом и фон Вайхсом и каким-то младшим офицером посадили в роскошный автомобиль и отвезли в Аллендорф, в расположение американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства. Нас сопровождали офицер и некий джентльмен, любезность которого заставила нас прийти к выводу, что мы находимся в обществе людей нашего круга. Офицеры службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которой руководил блестящий полковник Поттер, пошли на большие хлопоты, чтобы облегчить тяготы нашей арестантской жизни. В Аллендорфе я начал уговаривать многих генералов и офицеров Генерального штаба принять участие в сборе материалов по истории войны. В качестве главного аргумента я указывал на то, что это был наш единственный шанс отдать должное нашим солдатам и в то же время оказать влияние на западных историков в интересах достоверности изложения событий (написание наших воспоминаний было второстепенной целью моих уговоров). Главная трудность, стоявшая перед нами, заключалась в нехватке документальных материалов. Тем не менее наша работа, на мой взгляд, была полезным вкладом в историческое описание периода войны. Я не могу назвать всех офицеров американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которых мне хотелось бы поблагодарить от нашего имени и от имени наших семей за их понимание нашего положения, – их было слишком много. Почти все они без исключения были и поныне остаются послами доброй воли и дружбы.

Осенью 1946 года я провел месяц в Лондоне, в хорошо известной «Кенсингтонской клетке», где властвовал полковник Скотланд. Существуют разные мнения об этом пенитенциарном учреждении, но со мной лично обращались исключительно деликатно. Мои почти ежедневные встречи с полковником Скотландом сблизили нас и помогли мне оценить его честность и прямоту. (Фактически он предпринял целый ряд шагов, добиваясь моего освобождения.) Когда однажды вечером какой-то надутый надзиратель повел себя оскорбительно в отношении меня, я сообщил об этом полковнику, и после этого даже упомянутый унтер-офицер не допускал со своей стороны никаких нарушений заведенного порядка.

Кстати, мне хотелось бы вкратце привести содержание одной беседы с допрашивавшим меня в тот период офицером еврейского происхождения. Темой беседы был рост во всем мире антисемитизма, скрытые проявления которого тогда можно было заметить и у многих представителей населения западных государств.

«Вы не поняли, в чем состоит особенность нынешнего времени, – сказал я ему. – Вполне возможно, что вы упускаете уникальную возможность создания для еврейского народа некоего фундамента, который позволит ему занять несокрушимые позиции в мире. У вас есть полное право требовать наказания для тех, кто совершал преступления против евреев, а также возмещения нанесенного ими ущерба. Все немцы, граждане всех стран поймут справедливость этих требований, и к вам потечет помощь со всего мира. Но нельзя в своих действиях руководствоваться жаждой мести – это может иметь фатальные последствия, потому что чревато совершением новых несправедливостей и преступлений».

Мои слова явно произвели впечатление на собеседника.

«Да, – ответил он, – но вы слишком многого требуете от евреев».

«Знаю, – согласился я. – Но разве достижение всеобщего мира не стоит того?»

Преимущество нашего положения в Аллендорфе состояло в том, что нам почти без ограничений позволяли принимать посетителей. Благодаря этому мы смогли отпраздновать Рождество и встретить Новый, 1947 год вместе со своими семьями. Эти посещения имели очень большое значение для наших жен – именно они дали им силы ждать нас в последующие годы.

17 января 1947 года меня через Зальцбург перевезли в Римини, где должен был начаться суд надо мной. Поттер и еще один полковник сопроводили меня до Франкфурта, где передали меня с рук на руки двум очень приятным английским офицерам. Приведу лишь один пример, по которому вполне можно судить, какие путаница и неразбериха царили везде в то время: в Зальцбурге мои сопровождающие и я в течение суток находились в гостях у одного американца, который проживал в Швейцарии. Ночевали мы на койках, установленных в помещении, которое раньше было конюшней. В Римини нас встретила внушительная группа офицеров. Я с радостью убедился, что в среде военных чувство товарищества не имеет отношения к государственным границам и продолжает существовать даже между победителями и побежденными.

Я всегда радуюсь, когда вижу, что военные зачастую являются лучшими дипломатами и более тонкими политиками, чем те, кто занимается этим профессионально. По иронии судьбы именно военных, которых нередко боятся, на которых клевещут и над которыми насмехаются во всем мире, в трудные моменты возносят на руководящие посты и осыпают почестями. Для того чтобы заметить эту тенденцию, достаточно взглянуть хотя бы на Америку (Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур). Не означает ли это, что к военным следует относиться с меньшей враждебностью и предубеждением?

СУД НАДО МНОЙ

Когда в шесть часов утра меня увозили в Венецию, на станцию Венеция-Местре, заключенные, которые все без исключения поддерживали меня, собрались, чтобы меня проводить. Это было очень трогательно. Я пообещал твердо защищать их честь и честь Германии. Поскольку мой адвокат задерживался в связи с некоторыми накладками (в которых, кстати, немцы были нисколько не виноваты), обвинитель хотел открыть заседание без него или возложить обязанности защитника на одного из военных судей, вызванного в качестве свидетеля обвинения. И снова английский офицер вмешался и сказал обвинителю: «Нельзя допускать, чтобы этот судебный процесс с самого начала был превращен в фарс».

Суду надо мной предшествовали процессы над фон Макенсеном и Мельцером, состоявшиеся в Риме в ноябре 1946 года. Их обоих, как и меня, обвинили в расстреле 335 итальянцев в Ардеатинских катакомбах неподалеку от Рима 24 марта 1944 года. 30 ноября 1946 года оба были приговорены к смертной казни. Я давал показания на этих процессах от имени своих подчиненных – но в обоих случаях это не помогло.

Суд надо мной в Венеции, в районе Венеция-Местре, продолжался более трех месяцев, с февраля по май 1947 года. Я находился в состоянии огромного напряжения – большего даже, чем в течение тех шести дней, когда я выступал в качестве свидетеля на процессах в Риме. По окончании процесса, в тот день, когда был оглашен мой смертный приговор, один английский офицер после долгой беседы со мной сказал: «Фельдмаршал, вы не представляете, насколько вы завоевали уважение всех британских офицеров во время этого суда, а в особенности сегодня». Из этого можно сделать вывод, что я держался хорошо. Я ответил: «Майор, если бы я вел себя хоть немного иначе, я был бы недостоин носить звание германского фельдмаршала».

За исключением военного прокурора, весь состав военного трибунала был другим, нежели во время процессов в Риме. Прокурор, единственный юрист, обязанностью которого было консультировать военных судей, не имевших юридического опыта, выполнял ту же функцию на всех других крупных процессах, которые, почти все без исключения, закончились вынесением смертных приговоров. Хотя он любил заканчивать свою заключительную речь словами «Я пребывал в сомнениях», я могу совершенно определенно сказать, что никаких сомнений он не испытывал – его явная предубежденность не давала ему такой возможности. Одна швейцарская газета в то время написала о нем, что он «второй и самый лучший обвинитель».

Состав суда не соответствовал международным нормам. Кроме одного генерала (Хаквел-Смит), в него входили четверо британских полковников. В ходе второй части процесса председателю, судя по всему, понравилась его роль темпераментного обвинителя; когда мне задавали вопросы, он относился к моим ответам без должного внимания. Полковник Скотланд, выражая свое мнение о процессе, высказался в том смысле, что все здравомыслящие люди в Великобритании и в Германии должны вынести свой собственный приговор по итогам двух последних судов, которые можно назвать худшими из всех, когда-либо созывавшихся по приказу его величества…

А теперь перейду к юридической стороне дела. Предъявленное мне обвинительное заключение включало в себя два пункта. По первому пункту меня обвиняли в соучастии в убийстве 335 итальянцев, о чем я уже упоминал; по второму – в том, что два моих приказа, адресованные подчиненным мне войскам, стали причиной убийств мирных граждан в ходе карательных акций, предпринятых в нарушение законов и обычаев наземной войны. В обвинении утверждалось, что результатом этих приказов стала гибель 1087 итальянцев. К тексту обвинительного заключения, короткому и весьма зловещему, прилагались данные под присягой показания свидетелей – и больше ничего.

Подводя итог процесса, военный прокурор посоветовал судьям оправдать меня при условии, что они согласны с тем, что ответственность за все репрессии и карательные акции была переложена с вооруженных сил на СД (службу безопасности СС). Это, как мне кажется, сыграло ключевую роль в решении по первому пункту. Из текста приговора – «Виновен. Смерть через расстрел» – я делаю вывод, что суд счел приведенный выше тезис недоказанным. Тем не менее мой начальник штаба, офицеры оперативного отдела и разведки – как впоследствии подтвердил чиновник, который вел официальную ежедневную летопись войны с германской стороны, – под присягой показали, что в соответствии с ясным и совершенно определенным приказом Гитлера все карательные акции были возложены на СД (в ходе процесса это подтвердил даже руководитель СД).

Почему же тогда, невзирая на эти показания, меня признали виновным? Остается предположить, что данные под присягой свидетельские показания моих офицеров были признаны недостойными доверия. Это было совершенно непонятно. В конце концов я сказал самому себе, что, по-видимому, все объясняется разницей в интерпретации понятия «присяга». Со временем я стал все больше склоняться к мысли, что в судебной практике, характерной для западных государств альянса, процедура приведения к присяге служит не средством получения правдивых показаний, а инструментом давления, который используется для того, чтобы выжать как можно больше показаний, не слишком заботясь об их правдивости.

В соответствии с международно-признанным принципом, действующим, в частности, и в британских судах и заключающимся в том, что сомнения должны толковаться в пользу обвиняемого, у меня были все основания предполагать, что суд сочтет обвинения сомнительными. Мне казалось крайне маловероятным, что меня могут признать виновным.

Из хода судебного разбирательства можно сделать вывод (никто даже не пытался обосновать приговор), что адресованное суду замечание военного прокурора по поводу ответственности за репрессии было учтено и что репрессии были признаны законными. Кроме того, суд должен был признать доказанным, что фон Макенсен и я не разрешали применять массовые репрессии под свою ответственность (приказ Гитлера нас от этой ответственности освободил), а наоборот, пытались добиться эффекта устрашения, казнив тех, кто подлежал смертной казни в соответствии с нормами международного права. Подобную попытку намеренно ослушаться приказов Гитлера суд должен был расценить по крайней мере как искреннее стремление проявить гуманность.

Указ Гитлера предусматривал казнь десяти заложников за каждого убитого германского военнослужащего и назначал исполнителем репрессий СД. Тем самым с вооруженных сил снималась всякая ответственность, относящаяся к этой области. Судя по всему, суд не пришел к единому мнению по поводу осуществления карательных акций в упомянутых масштабах и пропорциях, но, проигнорировав наши усилия, предпринятые с целью их сокращения, так или иначе счел эти масштабы и пропорции превышающими допустимые. Это тем более удивительно, что, как хорошо известно и доказано, командиры войск альянса прибегали к еще более суровым карательным акциям в ситуациях, когда, как в случае с Римом, никакой критической с военной точки зрения или экстренной обстановки не существовало. Я воздержусь от высказывания своего мнения по поводу того, были ли оправданными масштабы и пропорции репрессий, применявшиеся командирами войск противника, поскольку принято считать, что вопрос об этих репрессиях, который я подробно затрагивал в главе 21, является спорным. В любом случае, по прошествии ряда лет трудно высказывать суждения о событиях, имевших место в прошлом, и рассуждать о том, что было правильно, а что нет, не зная атмосферы, существовавшей в тот период, когда эти события происходили. Было бы неплохо, если бы судившие меня представители победившей стороны приняли это во внимание. Тот факт, что итальянский трибунал, то есть суд, сформированный из представителей нации, в наибольшей степени пострадавшей от упоминавшихся выше расстрелов, вынес оправдательный приговор по аналогичному делу в отношении Капплера, члена СД, вполне мог оказать влияние на британских судей. Я до сих пор считаю, что они пытались компенсировать то, что показалось им ошибкой правосудия.

Рассуждая обо всем этом, не следует забывать, что поводом для репрессий было уничтожение группы полицейских, пожилых, уважаемых тирольцев, выполнявших свой каждодневный долг по защите итальянского населения, и многочисленные расправы над местными жителями, спокойно занимавшимися своими делами. И то и другое было делом рук итальянских коммунистов, преследовавших свои подрывные цели под прикрытием патриотических лозунгов. Такое происходило и раньше. В связи с тем что подобные убийства случались и до этого, жители итальянской столицы были предупреждены посредством объявлений и при помощи церкви о последствиях, которые повлекут за собой новые террористические акты, – это тоже следовало бы принять во внимание.

Один мой английский друг сказал мне, что, по мнению суда, я превысил свои полномочия, но это в любом случае не может иметь никакого отношения к случаю с расстрелом в катакомбах, поскольку я доказал суду, что вооруженные силы никоим образом не могли контролировать действия СД. Однако спорить по данному вопросу не имеет смысла.

Как я уже отмечал, мы с фон Макенсеном сделали все, что могли, для предотвращения репрессий, но британский трибунал не принял это во внимание. С другой стороны, 5-й американский военный трибунал в Нюрнберге четко проявил в этом вопросе большее понимание и сформулировал свое отношение к нему таким образом:

«Для того чтобы избежать юридической и моральной ответственности за подобные акты, достаточно будет доказать, что во всех случаях, когда представлялась возможность проигнорировать подобные преступные приказы, они не выполнялись».

Фон Макенсена, Мельцера и меня приговорили к смертной казни из-за того, что нам не удалось «спустить на тормозах» один из подобных приказов Гитлера, в чем нас никоим образом нельзя было винить, потому что в том, что касалось репрессий, мы были лишены каких-либо полномочий.

В этих обстоятельствах то, что суд опирался на сомнительное обвинительное заключение, лишь подчеркивает тот факт, что это был не судебный процесс, а пародия на правосудие.

Что касается пункта 2 обвинительного заключения, то в главе 21 я со всей возможной объективностью описал процессы формирования и роста итальянских партизанских отрядов, применявшиеся ими методы и т. п., а также характер контрмер с германской стороны, которые как нельзя лучше раскрывают мое принципиальное отношение ко всем вопросам, связанным с партизанской войной. В качестве дополнения приведу фразу из письма, написанного мной в конце 1945 года и адресованного де Гаспери, итальянскому премьер-министру. Ввиду того что я подвергся новым и совершенно неоправданным нападкам, в упомянутом письме я обратился к нему с просьбой воспользоваться своим высоким положением и предать гласности правдивые факты:

«…Я сочувствую горю итальянских отцов и матерей в связи со смертью их сыновей. В знак уважения к их горю я склоняю голову перед ними и перед всеми теми, кто погиб за свою страну, не будучи орудием в руках чуждых ей коммунистических элементов. Но разве эти мужчины и женщины не верят в то, что немецкие матери и отцы тоже испытывают боль, узнав о том, что их дети попали в засаду и были застрелены в спину или зверски замучены до смерти в плену? Разве они не понимают, что моим долгом было защищать от такой судьбы моих солдат?…»

Основанием для пункта 2 обвинительного заключения были приказы, изданные мной 17 июня, 1 июля, 15 августа и 24 сентября 1944 года. Я говорю только о тех пунктах обвинительного заключения, которые присутствовали в заключительном выступлении обвинителя.

«Борьба против партизанских отрядов должна осуществляться всеми доступными средствами и с максимальной суровостью. Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости выйдет за границы нашей обычной сдержанности» (из приказа от 17 июня).

В первом английском переводе вместо слова «средства» фигурировало слово «методы»; при таком варианте может показаться, что текст приказа свидетельствует о справедливости предъявленных мне обвинений. Интересно, что во время судебного процесса над генералом СС Симоном, проходившего в Падуе уже после суда надо мной, обвинитель, который на моем процессе выступал в роли помощника обвинителя, снова употребил слово «методы». Было ли правомерным использование этого неверного перевода?

«В данном случае действует старый принцип, в соответствии с которым совершить ошибку в выборе средств для достижения цели лучше, чем ничего не предпринять и проявить халатность. Партизанские отряды необходимо атаковать и уничтожать».

Эта выдержка является ясной директивой; она была адресована всем командирам вплоть до дивизионных, которым в особых случаях подчас приходилось издавать свои приказы, выдержанные в духе вышеупомянутого секретного документа. Целью моего приказа от 17 июня, как и последующих, было не допустить, чтобы боевые действия с обеих сторон превратились в хаос, и обязать командиров обратить внимание на проблему партизанской войны, которой многие не придавали значения; другими словами, я старался внушить своим подчиненным, что борьба с партизанами имеет не меньшее значение, чем боевые действия на фронте, и санкционировал применение всех мер, необходимых для того, чтобы с ней покончить.

Суд счел, что слова «я окажу поддержку любому командиру» и так далее могут быть истолкованы как намерение поддержать любые репрессии. Однако тот очевидный факт, что этот приказ не имеет никакого отношения к репрессиям как таковым, ясно указывает, что все обстояло иначе.

Мой приказ от 1 июля 1944 года, в отличие от приказа, изданного мной 17 июня, является чисто боевым; в то же время его пункты b и c содержат принципы применения репрессий – избежать рассмотрения этого вопроса было невозможно:

«a) В моем обращении к итальянцам я объявил тотальную войну партизанам. Это заявление не должно остаться пустой угрозой. Я обязываю всех солдат и представителей военной полиции в случае необходимости применять самые суровые меры. За любым актом насилия со стороны партизанских отрядов должно немедленно следовать возмездие.

b) В районах, где партизаны появляются в значительном количестве, определенный процент местных жителей мужского пола, который должен определяться особо, следует арестовывать и в случае совершения партизанами актов насилия расстреливать.

c) Населенные пункты, в которых происходят нападения на наших солдат и т. п., должны сжигаться. Непосредственные участники и зачинщики этих нападений должны подвергаться публичной казни через повешение».

Этот приказ был моим ответом на переданный по радио призыв фельдмаршалов Бадольо и Александера убивать немцев и активизировать партизанскую войну. Я считаю, что обвинения, касающиеся пункта b, никогда не были бы выдвинуты против меня, если бы британские власти, которые составляли мое обвинительное заключение, были знакомы с содержанием статьи 358d американских «Правил наземной войны». Вот что в ней сказано:

«Заложники, арестованные и удерживаемые с целью использования их в качестве средства для предотвращения незаконных действий со стороны вооруженных сил противника или населения, могут подвергаться наказаниям или смертной казни, если упомянутые незаконные действия все же совершаются».

Более того, американская правовая концепция позволяет даже казнить на месте – то есть без суда и следствия – партизан и мятежников. У меня, однако, не возникало необходимости использовать это право, поскольку не было ни одного доказанного случая, когда участников партизанских отрядов казнили бы после окончания боевых действий без предварительного вынесения приговора военным судом. То, что мои обвинители пытались доказать обратное исходя из моего приказа от 24 сентября (там сказано: «Далее я приказываю в будущем проводить заседания военных судов немедленно, прямо на месте…»), просто непостижимо, поскольку, как было указано во время процесса и подтверждено доказательствами, в приведенной фразе главными являются слова «немедленно, прямо на месте». Они вовсе не означают, что военные суды сначала нужно было созывать, а уж потом ждать от них каких-то решений, – они всегда были, что называется, под рукой; эти слова скорее должны были напомнить солдатам, что существуют законные средства для наказания за нарушение международного права и что их только нужно умело применять. Если мои обвинители придерживались мнения, что мои приказы являлись подстрекательством к «террору по отношению к мирному населению Италии», то на это следует возразить, что «мирное население» или «женщины и дети» в моих приказах нигде не упоминаются и, следовательно, не имелись в виду. Все командующие армиями и группами армий и командиры дивизий, чье местонахождение было известно на момент начала моего процесса, сделали устные заявления под присягой или прислали письменные заявления о том, что они никогда не понимали моих приказов в том ключе, в каком трактовало их обвинение. Только один представитель командования, содержавшийся в Кенсингтонской тюрьме в Лондоне, под влиянием стресса, являвшегося вполне естественным следствием пребывания в заключении, высказал критические замечания по поводу моих приказов; однако это было сделано не под присягой. Будучи вызванным в суд в качестве добровольного свидетеля, он после приведения его к присяге отказался от своих показаний. Однако трибунал решил не принимать это во внимание. Попробую дать более подробные разъяснения на этот счет.

В моем приказе говорилось: «Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости выйдет за границы нашей обычной сдержанности».

Свидетель запомнил эту фразу так: «Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости далеко выйдет за пределы санкционированных мер».

Вторая формулировка может вызвать вполне обоснованные претензии, но в моем приказе ее не было. Даже если бы обвинение попыталось опереться на другие письменные и устные показания свидетелей, данные не под присягой, такие замечания упомянутого свидетеля, как «этот приказ подвергает войска большой опасности» или «приказы фельдмаршала дали войскам слишком большую свободу», не могут считаться подтверждением того, что с моей стороны имело место подстрекательство к террору по отношению к мирному населению. Кроме того, суду должно было быть известно из показаний начальника штаба, служившего под началом командующего армией, о котором идет речь, что никакой угрозы боевому духу наших войск в действительности не существовало.

Кажется немыслимым, что после того, как вопрос о показаниях этого представителя германского командования окончательно прояснился, суд все же решил опереться на письменное заявление, сделанное упомянутым свидетелем в Лондоне. И тем не менее это было именно так!

Заключительная часть моего приказа от 1 июля звучит так: «Грабежи и мародерство в любой форме запрещены и будут сурово наказываться. Меры наказания должны быть жесткими, но справедливыми. Этого требует доброе имя немецкого солдата».

Этих слов, которые ясно раскрывают истинный дух моих приказов, вполне достаточно для того, чтобы опровергнуть приговор трибунала.

Мои приказы от 21 августа и 24 сентября могли убедить даже самых предвзятых судей в том, что ни о каком терроре речи не шло. Вот выдержка из приказа от 21 августа:

«За последние недели в ходе крупных операций против партизан произошли инциденты, которые наносят серьезный вред доброму имени немецкого солдата и дисциплине германских вооруженных сил и которые не имеют никакого отношения к осуществлению ответных мер против незаконных вооруженных формирований.

Поскольку борьба против партизанских отрядов должна проводиться с использованием самых суровых мер, в отдельных случаях при этом могут пострадать невинные люди.

Если, однако, крупная противопартизанская операция в том или ином районе вместо восстановления порядка приведет лишь к еще более серьезным волнениям среди населения, а также создаст серьезные проблемы со снабжением продовольствием, в решении которых в конечном итоге приходится принимать участие германским вооруженным силам, то это будет свидетельством того, что операция была проведена неправильно и должна рассматриваться не иначе как грабеж.

Сам дуче в своем письме, адресованном доктору Рану, нашему послу, представляющему интересы Германии перед итальянским правительством, с горечью жаловался на то, каким образом проводились многие операции против партизанских отрядов, и на репрессивные меры, от которых в конечном итоге страдали не столько бандиты, сколько население.

Последствия подобных действий очень серьезно подорвали доверие к германским вооруженным силам, тем самым увеличив число наших врагов и оказав помощь вражеской пропаганде».

А вот отрывок из моего приказа от 24 сентября 1944 года:

«Дуче снова передал мне письменные заявления о действиях военнослужащих наших частей, дислоцирующихся в Италии, против населения; эти действия противоречат моей директиве от 21 августа 1944 года; эти действия являются возмутительными и способствуют переходу добропорядочных и энергичных представителей местного населения в лагерь нашего противника или партизан. Я больше не намерен смотреть сквозь пальцы на подобное поведение, прекрасно осознавая, что в результате подобных безобразий страдают невинные.

Жалобы дуче передаются на рассмотрение представителям высшего командования; генералу, в районе ответственности которого произошли упомянутые выше случаи, предложено расследовать наиболее вопиющие из них и доложить о результатах расследования мне, а также передать материалы расследования для принятия окончательного решения по ним командирам соответствующих частей. Эти офицеры также доложат мне о принятых мерах».

В отношении этих приказов очень важным моментом является то, что официальные расследования, проведенные в то время, не подтвердили вины немецких солдат. Более того, я дал суду подтвержденные доказательствами показания о том, что я расследовал все сообщения о допущенных моими войсками нарушениях, и в случаях, когда эти сообщения подтверждались, отдавал распоряжения предать виновных суду. Если усматривать в приказе от 21 августа признание в подстрекательстве к террору, якобы присутствовавшем в приказах от 17 июня и 1 июля, то это означало бы, что я отдал преступные приказы только для того, чтобы другим своим приказом, изданным вскоре после этого, возложить всю ответственность за преступления, совершенные моими подчиненными, на них же. Это плохо вяжется с моей репутацией человека, проявляющего чрезмерную щепетильность и предпочитающего брать всю ответственность на себя. Кроме того, если все действительно обстояло именно так, мне вряд ли удалось бы остаться «популярным» командующим, которому его бывшие подчиненные остаются преданными даже сегодня. Факт состоит в том, что упомянутое обвинение никоим образом не было доказано. Даже по тем случаям, в отношении которых я признавал возможность нарушения моими войсками международного права, итальянский военный суд вынес оправдательный приговор.

Несколько слов о письменных показаниях под присягой. Они давались в отсутствие лица, облеченного полномочиями приведения свидетелей к присяге; к тому же все это происходило через несколько лет после событий, которые являлись объектом расследования; и, наконец, эти показания составлялись на основе заявлений многих людей, количество которых иной раз доходило до сотни, причем на этих людей могли оказывать давление партизаны и коммунисты. Расследования, предпринятые на этот счет итальянцами, показали, что в большинстве случаев показания таких свидетелей были либо недостоверными, либо сильно преувеличенными; следовательно, эти показания нельзя было использовать как улики. Выяснилось, что нарушения, ставшие объектом расследования, частично были на совести фашистских организаций, таких, например, как «Бригата Нера» (Brigata Nera), либо итальянских уголовников, переодетых в германскую военную форму. Английский следователь подтвердил это в петиции, которую он представил в суд от моего имени и в которой, ввиду своей глубокой осведомленности о методах, применявшихся немцами во время войны в Италии, настаивал не только на освобождении фон Макенсена, Мельцера и меня из тюрьмы, но и на нашем помиловании.

Необходимо также отметить, что все немецкие и итальянские свидетели, выступавшие в мою защиту, по всей видимости, были признаны «недостойными доверия», в то время как сказки свидетелей-итальянцев и письменные заявления британцев, на которые опиралось обвинение, – «достойными» такового. Нас, подсудимых, воспитанных в духе немецкой концепции правосудия, в очередной раз поразило то, что правило, в соответствии с которым сомнение должно толковаться в пользу обвиняемого, не было соблюдено, в результате чего суд вынес приговор «смерть через расстрел».

Четверо моих адвокатов – доктор Латернсер, доктор Фрогвейн, доктор Шутце и профессор Швинге – до суда просто отказывались верить в возможность признания меня виновным. Позже, когда военный прокурор объявил, что я признан виновным по двум пунктам обвинительного заключения, они заверяли меня, что речь может идти лишь о весьма мягком наказании. Они твердо придерживались этой точки зрения, несмотря на то что я был уверен в обратном. Соответственно, когда меня по обоим пунктам приговорили к смертной казни, я утешал их, а не они меня. Такова правда, и я пишу об этом потому, что, на мой взгляд, мои воспоминания проливают свет на ход судебного процесса. Впрочем, исход всех судебных процессов, касающихся военных преступлений, говорит о том, что нет смысла высказывать критические замечания по поводу процессуальных нарушений со стороны держав-победительниц.

Вечером того самого дня, когда был оглашен приговор, я написал следующее письмо:

«6 мая 1947 года. Фатальный день позади. Я предвидел такой исход – не потому, что считал свои действия незаконными, а потому, что сомневался в способности людей руководствоваться чувством справедливости. Моя защита и многие другие считали такой приговор невозможным. По их мнению, меня должны были оправдать, даже если моя совесть была не совсем чиста. Но приговор мог быть только один – тот, который был оглашен. Потому что

1) суду надо мной предшествовал судебный процесс в Риме, и военный прокурор изо всех сил боролся за то, чтобы он был использован в качестве прецедента;

2) партизанская война, которая до сих пор прославляется и возвеличивается, не могла быть квалифицирована как преступная деятельность и войти в историю как таковая;

и, наконец,

3) германскому офицерству, а вместе с ним и всем представителям военной профессии в Германии хотели нанести смертельный удар».

Сегодня западные государства закрывают глаза на тот факт, что тем самым они нанесли удар по собственному будущему. Я невольно вспоминаю разговор в Нюрнберге, в ходе которого мой хорошо информированный знакомый сказал мне: «Вас в любом случае так или иначе ликвидируют. Вы слишком заметная, слишком популярная фигура. Вам грозит опасность».

Это замечание открыло мне глаза на мою миссию, которая состоит в том, чтобы показать, что мы вели себя достойно. Мое личное поведение определялось моим именем, званием и тем уважением, с которым относился ко мне немецкий народ. Я старался соответствовать тем высоким требованиям, которые ко мне предъявлялись, и, с Божьей помощью, достойно снесу любую, даже самую тяжкую долю, которая мне выпадет. О себе я могу сказать, что в течение всей своей жизни я руководствовался лучшими побуждениями; и если мне не всегда удавалось достичь поставленных целей, пусть меня судят те, кто никогда не совершал ошибок. Человека, уважающего самого себя, не может смутить осуждение фарисеев. Моя жизнь была полной, потому что в ней было много работы, забот и ответственности. То, что она заканчивается страданиями, – не моя вина. Но если в нынешнем положении я все еще нужен моим товарищам, если люди, пользующиеся всеобщим уважением, все еще рады возможности пообщаться со мной, то это говорит о многом. Если ко мне с уважением относятся даже мои бывшие враги, если при упоминании о вынесенном мне приговоре люди пораженно качают головой, это тоже много значит. Если итальянцы заявляют, что меня нужно было не предавать суду, а наградить четырьмя золотыми медалями, это свидетельствует о том, что они стараются подняться выше мстительного чувства, характерного для сегодняшнего дня.

В 1950-м и 1951 годах баварский суд по делам денацификации, рассматривавший те же события и опиравшийся на те же материалы, что и суд в Венеции, вынес по моему делу приговор «непричастен». Хотя я, не говоря уже о британцах, усмотрел в этом нарушение принципа ne bis in idem, я все же испытал чувство благодарности за подобную ясно выраженную критику в отношении вердикта, вынесенного трибуналом.

Я уже упоминал в этой главе о том, что трибунал должен был по крайней мере усомниться в обоснованности занятой им позиции. В соответствии с общепринятой международной практикой, он должен был подробно изучить мою деятельность в целом – по мнению моей защиты, уже одно это могло привести к вынесению мне оправдательного приговора. Так вот, я должен категорически заявить, что военный прокурор, который до этого тщательно фиксировал каждое слово, произносившееся в зале суда, со скучающим видом отложил свою авторучку, когда шел допрос свидетелей по вопросам, которым посвящен следующий раздел данной главы, и тем самым продемонстрировал явное отсутствие интереса к их показаниям.

Как ни тяжело мне привлекать всеобщее внимание к своим действиям, я уверен, что обязан вынести на всеобщий суд нечто, что уже стало историей. Сколько бы выдающихся людей ни оспаривало право называться первым из тех, кто стал предпринимать шаги, о которых я хочу поговорить, факт остается фактом: я, и только я был вынужден взять на себя ответственность за принятые мной весьма необычные решения. Я думаю, что будет правильным достаточно подробно осветить этот вопрос, потому что считаю, что немецкий народ и другие народы западного мира должны знать: несмотря на все кровавые события, имевшие место во время Второй мировой войны, германские солдаты руководствовались гуманными, культурными и экономическими соображениями в такой степени, которая редко бывает возможной во время военных конфликтов подобного масштаба.

МЕРЫ ПО ЗАЩИТЕ НАСЕЛЕНИЯ ИТАЛИИ И ЕЕ КУЛЬТУРНОГО НАСЛЕДИЯ

Занимая должность командующего Южным фронтом, я не допустил планировавшейся эвакуации миллионного населения Рима. В отличие от войны 1914–1918 годов, в ходе которой население городов, находящихся вблизи от линии фронта, обычно эвакуировали на добровольной или принудительной основе, население Рима, хотя линия фронта была всего в двадцати километрах от города, выросло почти в полтора раза. Эвакуация, даже если бы она ограничилась определенными категориями жителей столицы, учитывая стратегию авиации противника, дефицит транспорта и трудности с продовольствием, наверняка привела бы к гибели сотен тысяч людей.

По приказу Гиммлера еврейская община города подлежала депортации в неизвестном направлении. Я лично сделал выполнение этого приказа невозможным. То, что сегодня я все еще остаюсь пригвожденным к позорному столбу как обыкновенный убийца и преступник, свидетельствует о том, что римская еврейская община плохо разбирается в людях.

Мне также удалось предотвратить эвакуацию других густонаселенных городов и поселков с помощью мер, изложенных ниже.

Итальянская администрация, испытывавшая проблемы с транспортом и другие трудности, была не в состоянии прокормить население центральных районов страны. Даже помощь, оказывавшаяся ей германскими службами снабжения, не могла серьезно изменить ситуацию в лучшую сторону. Наша заслуга состоит в том, что мы сумели наладить четкое снабжение населения продуктами питания, помогали провизией со своих складов и транспортом (железнодорожными вагонами и грузовиками). Таким образом, мы помогали итальянцам, рискуя лишить наших солдат на фронте того немногого, что они имели. Кроме того, я приказал считать порт Сивитавеччия нейтральным, а также отдал приказ о том, чтобы Красному Кресту была предоставлена возможность использовать его для своих нужд. При всей ограниченности его ресурсов итальянцам оказывал помощь и Ватикан. Хотя каждый грузовик, передвигавшийся по дорогам между Северной Италией и Римом, имел ясные опознавательные знаки Красного Креста, сообщение между столицей и северными районами страны было весьма затруднено из-за налетов авиации противника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.