Единая модель
Единая модель
Во всех странах утвердилась единая и единственная государственная идеология, официально называвшаяся марксизмом-ленинизмом, а на самом деле – сталинизм. Операция была осуществлена точно так же, как это делалось десятью годами раньше в СССР, посредством все того же излагавшего доктрину «краткого курса» истории советской партии. Уже в самом начале диспута с Белградом Молотов упрекал югославов в том, что они не изучают в достаточной мере этот учебник[54]. Позднее то же самое говорилось о Гомулке. В октябре 1948 г. газета Коминформа посвятила один из своих номеров, полностью отданных одной теме, этой знаменитой книге[55], с того момента «краткий курс» стал своего рода Талмудом. Культ Сталина распространился повсюду, что отнюдь не равносильно росту его престижа. Семидесятилетие Сталина в декабре 1949 г. явилось поводом для безмерно экзальтированного прославления вождя не только в СССР. Оно стало предметом колоссальной международной кампании преклонения перед ним: из самых различных стран шли адресованные Сталину подарки и послания.
О различных путях к социализму более не упоминали. Был только один путь: советский. К такому повороту – перед самой своей смертью он провозгласил отказ от концепции плюрализма в выборе дороги социалистического строительства, хотя его личный вклад в развитие этой теории был одним из основных. В декабре 1948 г. Димитров сказал на съезде своей партии, что необходимо «уточнить» и «исправить» ряд положений, касающихся /356/ этого «сложного вопроса»: «народная демократия» не может быть чем-либо совершенно новым, она может и должна «выполнять функции диктатуры пролетариата»[56]. В то же самое время в ходе полемики с Гомулкой польский деятель Берут заявлял: «Польская дорога к социализму не есть нечто по существу своему отличное, это лишь вариант общей дороги... она основывается на опыте социалистического строительства в СССР»; предосудительным было бы «проводить принципиальное различие» между собственным путем и путем Советского Союза[57]. Другие страны присоединились к этой позиции; любые дискуссии по поводу специфической природы народной демократии были пресечены: использование формулы, которая идентифицировала ее с «диктатурой пролетариата», в действительности не означало ничего иного, как движение по тому историческому маршруту, который был проложен сталинским Советским Союзом.
В Восточной Европе был предан полному забвению весь опыт развития, исходной точкой которого был VII конгресс Коммунистического Интернационала и его политическая линия антифашистского единства. Об этом конгрессе никто более не говорил, так же как предпочитали не упоминать вообще об истории Коминтерна в целом. В полемике с философом Лукачем венгерский деятель Реваи утверждал, что нет оснований считать ошибочной или «сектантской» линию, которую проводило коммунистическое движение в начале 30-х гг. (то есть ориентацию на фронтальное столкновение «класс против класса» коммунистов со всеми остальными политическими силами). Напротив, именно политика Народного фронта была простым «историческим отклонением, которое фашизм вынудил совершить»[58]. Если и не все руководители выражались с такой откровенностью, то в своих действиях они исходили из тех же предпосылок. Длительный опыт сотрудничества коммунистов с другими политическими течениями в антифашистской борьбе был сведен к приему, тактической уловке, которая в конце концов должна была стать губительной как для противника, так и для союзника. Те и другие были обречены рано или поздно сойти со сцены, как это и начало происходить в рамках народной демократии. Такое обесценение политической тенденции, которая была на самом-то деле важнейшим историческим явлением, позволило утвердить на Востоке Европы новую власть в более авторитарной форме, но нанесло тяжелый удар по способности коммунистического движения к политической инициативе и принесло ущерб представлению о коммунистах повсюду в мире.
Коммунистические партии в восточноевропейских странах никогда не знали спокойной жизни на протяжении всех послевоенных лет. В каждой из этих стран были социальные силы, которые чувствовали себя лишенными своих привилегий. «Холодная война» пробуждала в них надежду, что американцы приблизят день их реванша. Сталинское направление в политике хотя и облегчало новым режимам политическую борьбу против подлинных врагов, но одновременно сокращало социальную базу, на которую они рассчитывали /357/ как на свою опору. Это было верно даже для таких стран, как Чехословакия и Болгария, где такая база была более широкой. В политической жизни, как и в жизни экономической, общим правилом стала имитация советской модели. Оставалось все же одно фундаментальное отличие от СССР. Там сталинская система со всеми ее противоречиями была плодом внутренней эволюции, результатом столкновения тенденций, имевших глубокие корни в русской революции и советском обществе. В страны народной демократии эта система была привнесена извне, отсюда ее имманентная слабость.
Правительства действовали в соответствии с социалистическими программами. В этом смысле они решали важные задачи своих стран: осуществляли индустриализацию, боролись с отсталостью сельского хозяйства, распространяли образование. Но несмотря на очевидные различия в объективных условиях, отличавших одну страну от другой, социализм в них копировал одну и ту же советскую схему. В 1948 г. были приняты радикальные законы о национализации в тех странах, где они еще не были до того приняты. В течение скорого времени эти законы стали применяться гораздо шире, чем было предусмотрено самими законами: была подавлена почти любая частная деятельность в мелкой промышленности, в торговле и в ремесле[59]. Кооперативы, которые в некоторых странах получили заметное развитие, были практически национализированы, поскольку их автономный статус был сведен к пустой формальности, а их деятельность полностью направлялась государством[60]. В период 1949– 1950 гг. повсюду было начато осуществление политики коллективизации сельского хозяйства. Но проводилась она с большей осмотрительностью и не так быстро, как в СССР; несмотря на эти предосторожности, дело с самого начала пошло с трудом[61].
Развитие экономики повсюду регламентировалось и направлялось с помощью пятилетних планов. То, что все народные демократии стремились к осуществлению индустриализации, понятно: речь идет о странах, где преобладало нищенское сельское хозяйство. Но даже это необходимое направление деятельности, которое принесло в последующие годы важные результаты, реализовывалось путем механического перенесения советского опыта. Все исходили из необходимости преобладания тяжелой промышленности: Чехословакия, которая уже была страной индустриально развитой, хотя в ней и был такой отсталый регион, как Словакия, следовала той же линии и превратилась в базу индустриализации для всего лагеря. Организации, планирование и управление экономикой повсюду были централизованы, производство регулировалось по вертикали, каждая отрасль отдельно, как это было принято в СССР. Во имя политических целей жертвовали рыночным равновесием: постоянная нехватка потребительских товаров привела в различных странах к продлению или к восстановлению нормирования потребления.
Распространение повсюду единой модели не повлекло за собой, однако, ни координации планов, ни интеграции народного хозяйства /358/ различных стран, как это предлагал сделать Димитров. Во всех странах внешняя торговля была национализирована в соответствии с жестким подходом, согласно которому только центральное правительство компетентно вступать в какие-либо сношения с заграницей. Раскол Европы и ужесточавшийся бойкот, которому страны западного блока подвергали не только СССР, но и все страны Востока, сделали необходимой общую переориентацию международных экономических связей: обмен стал осуществляться почти исключительно внутри отдельных блоков, что вызвало тяжелые последствия и необходимость реконверсии для стран, которые, подобно Чехословакии, имели в прошлом широкие и крепкие связи с Западом. В январе 1949 г. в Москве был создан Совет Экономической Взаимопомощи, в состав которого вошли СССР, Чехословакия, Польша, Венгрия, Румыния и Болгария (эта организация известна под сокращенным названием СЭВ). К нему впоследствии присоединились Албания и Германская Демократическая Республика. Но эта коллективная организация, которая в момент своего создания противопоставлялась формам международного сотрудничества, возникшим на Западе в рамках «плана Маршалла», в течение целого ряда лет оставалась пассивной[62]. Торговый обмен носил по-прежнему двусторонний характер и был ограничен. Новые связи первоначально устанавливались скорее между СССР и каждой страной в отдельности, а не между всеми заинтересованными странами. Воспроизведение всеми одной и той же советской модели вело, помимо всего прочего, к возникновению новой международной концепции развития – варианта все того же «социализма в одной, единственной стране».
В организации политической жизни также копировался пример сталинского СССР. Все народные демократии в период с 1947 по 1952 г. провели пересмотр своих конституций на базе критериев, которые в очень большой степени определялись влиянием советской конституции 1936 г.[63] Так же как в СССР, это были не столько основные законы, регулирующие деятельность государства, сколько отражение практики, истоки которой уходили в сталинскую концепцию. В различных странах сохранились наряду с коммунистическими партиями некие призраки других партий, которые включили прямо в свои собственные программы пункты о принятии «руководящей роли» коммунистов: их назначение было сведено к функции «приводных ремней», хотя и не слишком эффективных, предназначенных для передачи директив господствующей партии в сферы общества, менее доступные для ее прямого политического влияния. «Приводными ремнями», согласно сталинской идеи, должны служить также все общественные организации, от народных или национальных фронтов, которые стояли у истоков этих режимов, до профсоюзов, лишенных самостоятельности даже там (как, например, в Чехословакии), где они имели за плечами давние традиции борьбы, каких в СССР никогда не было. Распространение этой единообразной системы вызывало во многих странах скрытое политическое напряжение, против /359/ которого вели борьбу в основном с помощью репрессий (надо учитывать общий климат подозрительности при исследовании факторов, сделавших возможными инсценированные судебные процессы против ряда руководителей компартий).
В самих правящих партиях влияние сталинских методов руководства растекалось, как жирное пятно. Их внутренняя жизнь моделировалась в соответствии с авторитарными указаниями с верхних ступеней иерархической лестницы. Собрания членов партий и заседания компетентных органов играли роль лишь формальную, позволяя совершать переход к принципу единоначалия и передачи распоряжений сверху, который стал правилом для партии в СССР. Также и в верхах партий реальное принятие решений все более концентрировалось в руках немногих и в весьма замкнутых органах, часто совсем не в тех, какие предусматривались уставом партии[64]. В каждой стране верховная власть принадлежала вождю партии, но его широкая личная власть была прежде всего отражением власти Сталина и результатом «доверия» со стороны Сталина. Москва не стеснялась прямо вмешиваться в процесс выбора ответственных лиц для наиболее деликатных постов и областей работы, таких как армия и полиция; уже в 1948 г. советские руководители сообщили Праге, что не доверяют министру обороны Свободе, несмотря на то, что он не раз доказывал свою лояльность режиму[65]. В конце 1949 г. Сталин направил маршала Рокоссовского командовать вооруженными силами Польши; решение это не могло не задеть наиболее глубоких национальных чувств польского народа.
В деле организации социалистического лагеря Сталин, следовательно, решительно отказался от «широты взглядов», которую его собственные действия в конце войны, казалось, предвещали. В то время он объяснял американцам, что «советизация» Польши невозможна, поскольку условия страны совершенно отличны от советских и польские коммунисты «настроены против советской системы ввиду того, что их народ не желает коллективизма и других форм (этой системы)»[66]. Место этих идей заняло стремление насадить внутри блока союзных стран «монолитность», какую он считал необходимой и возможной в советском обществе. Кроме того, одно являлось следствием другого. Сохранение и ужесточение политики обеспечения монолитности внутри потребовали того же и во внешней сфере. Не допуская никакой политической диалектики в СССР, он не мог терпеть ее и в государствах, которые тяготели к его стране. Страх перед переносом идей между народами социалистического лагеря привел к блокированию передвижения людей между государствами, которое, казалось, должно было сделать возможным общность установок и политических позиций: границы оставались герметично закрытыми, исключения делались только для передвижения редких официальных миссий. /360/