Политика национального единства
Политика национального единства
В такой постановке вопроса о войне, способной объединить всех независимо от того, любят ли они Сталина, его режим и его партию или не любят, заключалась первая заслуга руководства СССР. Если к рабочим — особенно в таких драматических ситуациях, какие сложились в Москве, Ленинграде или Сталинграде, — можно было обратиться с призывом встать на защиту своих заводов, которые всегда были центрами всей общественной жизни, то, уж конечно, никто ни разу не призвал крестьян сражаться за колхозы. Но между тем на практике они отстаивали и колхозы ради того, чтобы отстоять свое право не стать рабами чужеземного завоевателя. Массовым и беззаветным было участие в войне интеллигенции независимо от ее политических убеждений. Взаимоотношения Советской власти — и в особенности власти сталинской — с миром культуры никогда не были гладкими. В начале войны Сталин не скрывал известного недоверия к части интеллигенции: у него даже вырвались слова о «перепуганных интеллигентиках», а в телеграмме президенту Академии наук он выразил «надежду», что это учреждение выполнит свой долг[11]. Академия была эвакуирована, ее институты разбросаны по разным городам в далеком тылу; но и находясь в очень трудных условиях, научные работники сумели внести ценный вклад в развитие военной техники и освоение природных богатств восточных районов[12]. Наряду с учеными свою лепту в общую борьбу вносили и деятели всех остальных областей культуры.
Многие писатели явились лучшими выразителями духа сопротивления, ибо они были уверены, что их устами говорит могучая коллективная воля. Один из них сказал, что, несмотря на более чем когда-либо суровую цензуру, «у нас в первые полтора года войны писатели чувствовали себя куда свободнее, чем прежде»[13]. «Мы детям клянемся, клянемся могилам, что нас покориться никто не заставит!» — это две строки из стихотворения Анны Ахматовой, написанного в июле 1941 г.; поэтесса, несмотря даже на то, что у нее было немало причин относиться враждебно к политической системе своей страны, поставила вместе с другими свою подпись под первыми обращениями к советским женщинам и написала стихи, ставшие одним из наиболее прекрасных образцов военной поэзии[14]. Другой из критически настроенных к советскому режиму писателей, Пастернак, позже вложит в уста одного из своих героев следующие слова:
«Война была... благом... Люди вздохнули свободнее, всею грудью и... бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной. Война — особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали /161/ сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий... Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому»[15].
Многие писатели стали фронтовыми корреспондентами. Некоторым их произведениям, таким, например, как «Жди меня» Симонова, вероятно, не суждено остаться в истории русской литературы, но в них выразились чувства множества людей[16]. Во время войны, возможно впервые после революции, развернулся процесс подлинного культурного созревания, становления более глубоких взаимоотношений между культурой и народом, который на протяжении предыдущих лет познал, скорее, распространение вширь образования и технических знаний,
Политика национального единства нашла отражение также в компромиссе с православной церковью. Антирелигиозная пропаганда была прекращена сразу же после начала войны как ответ на лояльность, продемонстрированную высшими церковными властями. Два самых авторитетных митрополита, Московский — Сергий и Ленинградский — Алексий, призвали верующих молиться и сражаться за победу. В ноябре 1942 г. эти два религиозных деятеля были удостоены первых официальных наград. В сентябре следующего года они были приняты Сталиным и получили разрешение на восстановление руководящих органов церкви. Был созван Собор, на котором Сергия избрали патриархом (пост этот пустовал с 1925 г., когда умер последний из патриархов — Тихон), и был образован синод. Одновременно был учрежден новый правительственный орган — Совет по делам православной церкви, на который была возложена задача сотрудничать с церковными властями (и надзирать за их деятельностью). Впервые были отпущены средства на ремонт нескольких храмов. Число прихожан на религиозных службах значительно увеличилось. Был устранен старый раскол в православии, который безуспешно пытались использовать большевики в начале 20-х гг. Оправданно поэтому говорить о годах войны как о «переломном моменте» в жизни русской церкви[17]. Аналогичные послабления, хотя и меньшего масштаба, были сделаны и в отношении других вероисповеданий, прежде всего мусульманства. Возможно, что принятию этих мер способствовал сильный нажим американцев по дипломатическим каналам. Новое отношение к церкви определялось, однако, главным образом соображениями внутриполитическими. То была уступка все еще живому — особенно в деревне — религиозному чувству — мера, которая помешала немцам играть роль ревнителей возрождения религии в России и на Украине, несмотря даже на то, что кое-где на оккупированной территории им удалось заручиться сотрудничеством отдельных священников.
Патриотизм, большая терпимость, антифашизм — все эти компоненты политики СССР вызывали отклик и далеко за его пределами. Они углубили, в частности, уже существовавшее размежевание в русской послереволюционной эмиграции, насчитывавшей еще около /162/ миллиона человек, из которых 400 тысяч — во Франции. Немцам удалось завербовать к себе на службу лишь меньшую часть эмигрантов, самых оголтелых и готовых на все ради мести. Среди известных имен наиболее примечательными были казачьи атаманы Краснов (тот самый, что пытался захватить Петроград в октябре 1917 г.) и Шкуро; в конце войны оба были взяты в плен в Австрии[18]. Другая часть эмиграции встала на сторону союзников, правда сохранив свои решительно антисоветские убеждения (например, Деникин). Другие же во имя спасения России и движимые национальной гордостью за проявленную ею стойкость примкнули к «советским патриотам», хотя и не пошли так далеко, чтобы выразить свою поддержку московскому правительству. Среди этой части эмиграции были и деятели первой величины, такие, как писатель Бунин, философ Бердяев, кадеты Милюков и Маклаков, меньшевик Дан. Наконец, часть эмигрантов, особенно молодого поколения, признала в конце концов и советскую cистему. Большое число эмигрантов сражались в рядах Сопротивления во Франции и других странах[19].
Широкая поддержка, завоеванная сталинским руководством во время войны, не означает, что у всех исчезли невысказанные оговорки или скрытая враждебность по отношению к его деятельности. Напротив, наиболее искренние свидетельства сообщают нам, что такие мысли и чувства сохранялись даже у людей, мужественно сражавшихся на фронте и уже тогда понимавших, что главной причиной первых поражений были именно изъяны внутреннего свойства. Но и оговорки, и враждебность, отодвинутые в сторону перед лицом внешней опасности, сопровождались надеждой на то, что война и ее победоносное окончание многое изменят и жизнь станет «лучше, чище, справедливей»[20]. Сталинский курс на национальное единство не простирался, однако, так далеко, чтобы были открыты ворота концлагерей для политзаключенных, включая коммунистов. Между тем даже в местах заключения наблюдался патриотический порыв, выражавшийся в многочисленных просьбах отправки на фронт, чтобы с оружием в руках доказать свою лояльность. При этом авторы заявлений понимали, что это означает попасть в штрафные батальоны, которые бросали в самые отчаянные дела и из которых почти не было возможности выйти живым[21]. Но и это право заслужить прощение было предоставлено лишь немногим. Дочь одного из арестованных, юная московская девушка, погибшая в 1941 г. при выполнении секретного задания во вражеском тылу, оставила в своем дневнике такое «завещание»: «Живу одной мыслью: может быть, мой подвиг спасет отца»[22].