2. Основные черты обычного права

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Основные черты обычного права

Юридическая система первого феодального периода, глубоко традиционалистская, как и вся цивилизация того времени, зиждилась на убеждении, что все то, что было, имеет тем самым право на существование. Разумеется, не без оговорок, подсказанных более высокой моралью. В частности, духовенство, созерцая светское общество, в наследстве которого далеко не все согласовалось с их идеалами, с полным правом отказывалось всегда отождествлять справедливое с уже бытующим. Король, заявлял Гинкмар Реймсский, не должен судить по обычаю, ежели тот окажется более жестоким, чем «христианская справедливость». Выражая григорианский дух, поддерживаемый у лучших представителей церкви истинно революционным порывом, папа Урбан II, тоже сотрясатель традиции, подобно древнему Тертуллиану, писал в 1092 г. графу Фландрии: «Ты, слышал я, хвалишься, что до сей поры всегда следовал весьма древнему обычаю своего края? Однако ты должен знать, что твой Создатель сказал: Мое имя Истина. Он не сказал: Мое имя Обычай»{90}. Следовательно, могли быть «дурные обычаи». И правда, в юридических документах часто встречается это выражение. Но почти всегда — для осуждения обычаев, недавно введенных или считающихся недавними: «эти мерзостные новшества», «эти неслыханные поборы» обличаются во многих монастырских документах. Другими словами, обычай казался предосудительным главным образом тогда, когда он был достаточно молод. Идет ли речь о какой-нибудь реформе церкви или о процессе между сеньорами-соседями, авторитет прошлого мог быть поколеблен, только если ему противопоставляли еще более почтенное прошлое.

Любопытно, что это право, в соответствии с которым всякое изменение — зло, отнюдь не оставалось неподвижным; более того, оно было одним из самых гибких в истории. Прежде всего по той причине, что оно не закреплялось письменно ни в документах юридической практики, ни в форме законов. Большинство трибуналов довольствовалось вынесением устных приговоров. А когда надо было восстановить их содержание, это делали путем опроса судей, если те еще были живы. При заключении контрактов согласие сторон скреплялось в основном с помощью жестов, а иногда — священных слов, т. е. неким формальным обрядом, для вящего воздействия на умы, мало восприимчивые к абстракциям. Если же в Италии, например, письменный документ играл при заключении договора какую-то роль, то он тут выступал опять же в качестве ритуального предмета: чтобы символизировать переход земли к другому владельцу, фамота передавалась из рук в руки, как в других странах кусок дерна или стебель. К северу от Альп лист пергамена, если таковой случайно был под руками, служил только для памяти: не обладая никакой подлинной силой, «запись» производилась главным образом для того, чтобы перечислить свидетелей. Ибо, в конечном счете, все сводилось к свидетельству, даже если были применены «черные чернила», и уж, конечно, в тех случаях, безусловно более многочисленных, когда обходились без чернил. Так как воспоминание, очевидно, могло сохраняться тем дольше, чем больше проживут на земле его хранители, участники контракта часто приводили с собой детей. А против детской забывчивости применялись для закрепления ассоциации образов разные средства: пощечина, небольшой подарок, даже насильственное купанье.

Как при частных сделках, так и в общих предписаниях обычая у традиции, следовательно, не было иных поручителей, кроме человеческой памяти. Но память, ненадежная, «дырявая» память, по выражению Бомануара, — это превосходное орудие для вымарываний и переделок; особенно та память, которую мы называем коллективной и которая по сути является лишь передачей от поколения к поколению. Не закрепленная письменно, она прибавляет к ошибкам восприятия каждого отдельного человека неточности устного слова. Добро бы в феодальной Европе существовала каста профессиональных хранителей юридических воспоминаний, как было в других цивилизациях, например у скандинавов. Но в феодальной Европе большинство мирян, которым приходилось вершить правосудие, делали это от случая к случаю. Не пройдя методической выучки, они чаще всего бывали вынуждены, как сетовал один из них, действовать «в меру своих способностей или прихотей»{91}. Одним словом, юриспруденция была выражением не столько знаний, сколько потребностей. В своем стремлении подражать прошлому общество первого феодального периода располагало весьма неточными зеркалами и потому, очень быстро и очень глубоко изменяясь, воображало, что остается прежним.

Впрочем, признаваемый за традицией авторитет в одном смысле сам благоприятствовал изменению. Ибо всякий акт, совершенный однажды, а тем более повторенный три или четыре раза, мог превратиться в прецедент, даже если вначале был исключением, даже явным злоупотреблением. В начале IX в. монахов Сен-Дени однажды попросили, когда в королевских погребах в Вере не хватило вина, послать туда двести мюи. С тех пор от них стали этого требовать каждый год как обязательной повинности, и, чтобы ее отменить, понадобился государев диплом.

Рассказывают также, что в Ардре какой-то сеньор завел у себя медведя. Местные жители, которым нравилось смотреть, как медведь дерется с собаками, предложили его кормить. Затем медведь околел. А сеньор продолжал требовать, чтоб ему приносили хлеб{92}. Правдивость этого анекдота, быть может, сомнительна, зато его символическое значение бесспорно. Многие повинности возникли подобным же путем из добровольных подношений и долгое время сохраняли такое наименование. Напротив, если рента не выплачивалась в течение нескольких лет или если вассал не возобновлял присягу господину, тот почти неизбежно утрачивал свои права в силу давности. Установился даже обычай составлять любопытные документы — со временем их становится все больше, — которые дипломатисты называют «грамотами о ненанесении ущерба». Барон или епископ просит убежища у аббата; нуждающийся в деньгах король взывает к щедрости своего подданного. Согласен, отвечает тот, кого просят. Но при одном условии: пусть будет написано черным по белому, что оказываемая мною любезность не будет мне в ущерб обращена в ваше право. Однако эти предосторожности, к которым могла прибегнуть только особа известного ранга, оказывались эффективны лишь тогда, когда соотношение сил не было чересчур неравным. Одним из следствий признания силы обычая слишком часто было узаконение насилия и расширение сферы его действия. Разве в Каталонии не существовал обычай при захвате чужой земли обусловливать в поразительно циничной формуле, что земля эта уступается со всеми правами, которыми пользовался ее владелец «добровольно или насильно»?{93}

Это почтение к свершившемуся некогда факту оказывало мощное воздействие на систему вещных прав. В течение всей феодальной эпохи очень редко говорят о собственности — будь то земля, будь то право повелевать людьми; еще реже — если такой случай вообще встречается где-либо, кроме Италии, — эта собственность становится предметом тяжбы. Стороны, как правило, судятся из-за «сейзины» (по-немецки Gewere). В XIII в. парламент капетингских королей, находившийся под влиянием римского права, тщетно оговаривал во всяком решении по поводу «сейзины» право на «петиторий», т. е. на иск о признании собственности: нет никаких данных, что предусмотренная таким образом процедура когда-либо осуществлялась.

Чем же была эта пресловутая «сейзина»? Она не являлась в точном смысле владением, которое приобреталось путем простого захвата земли или права. Но это было владение, узаконенное временем. Предположим, что два тяжущихся спорят о поле или о судейской должности. Кем бы ни был нынешний обладатель, победу одержит тот, кто сумеет доказать, что он возделывал эту землю или вершил суд в течение предыдущих лет, или — что еще лучше — докажет, что его отцы делали то же еще до него. Для этого он, если дело не должно решаться ордалиями или судебным поединком, будет ссылаться на «человеческую память, насколько она уходит в прошлое». Если он и представит документы, то лишь затем, чтобы пособить памяти, и если они подтверждают передачу ему права, то это будет право на «сейзину», то есть владение по праву давности. Стоило дать доказательство длительного пользования, и никто уже не считал нужным доказывать что-либо еще.

Слово «собственность» в применении к недвижимости было еще и по другим причинам почти лишено смысла. Или же надо было бы говорить — как обычно делали позже, располагая более разработанным юридическим словарем, — «собственность, или сейзина», на такое-то право на землю. Действительно, почти над всеми землями и над многими людьми тяготело в то время множество всевозможных прав, разл!гчных по своей природе, но считавшихся каждое в своей области равно достойным уважения. Ни одно из этих прав не характеризовалось той строгой исключительностью, какая характерна для собственности римского типа. Держатель, который — обычно из поколения в поколение пашет и снимает урожай; его прямой сеньор, которому он платит ренту и который в определенных случаях мог отобрать участок; сеньор его сеньора — и так далее, во всю длину феодальной лестницы, находилось множество людей, каждый из которых мог с равным основанием заявить: «Мое поле!»

Но этого еще мало. Разветвления шли не только сверху вниз, но и горизонтально, и тут следует упомянуть также сельскую общину, которая, как только снят урожай, обычно вновь обретает право на всю свою территорию; упомянуть семью держателя, без согласия которой участок не может быть отчужден, а также семьи вышестояиигх сеньоров. Такое иерархизированное переплетение связей между человеком и землей восходило, без сомнения, к очень отдаленным временам. В большой части самой Romania не была ли квиритская собственность чем-либо иным, как не показным фасадом? Однако в феодальные времена эта система развилась несравненно сильнее. Подобное взаимопроникновение «сейзин» на одну и ту же вещь ничуть не смущало умы, малочувствительные к логике противоречия; это состояние права и общественного мнения, пожалуй, лучше всего определить заимствованной у социологии знаменитой формулой: юридическая «причастность».