5. Национальность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Национальность

В какой мере эти государства были национальными или становились таковыми? Любая проблема, касающаяся общественной психологии, требует четкого ответа на два вопроса: когда и где — в какое время и в какой среде.

Не в среде людей образованных рождалось чувство национальности. До XII века все, что касалось культуры в ее серьезном, глубоком аспекте, было достоянием духовного сословия. У этой «интеллигенции» было много причин отворачиваться от любых предубеждений, считая их предрассудками: употребление международного языка латыни, облегчавшего интеллектуальное общение; культ высоких идеалов мира, веры и единства, которые в земном воплощении должны были реализоваться в слиянии христианства и империи. Аквитанец по происхождению, прелат Реймсского собора, и поэтому подданный французского короля, Герберт не считал, что изменяет своему долгу, говоря о себе в тот период, когда наследником Карла Великого был саксонец: «Я солдат из лагеря Цезаря»{327}. Для того чтобы отыскать зачатки национального чувства, нужно обращаться к среде более примитивной, живущей конкретными, современными ей интересами, — но не к народу, у нас нет документов, позволяющих судить о состоянии его души, а к сословию рыцарей и к той части духовных лиц, которые, будучи не слишком образованными, отражали в своих произведениях мнения не одних только церковников.

Полемизируя с историками-романтиками, многие более современные историки стали отказывать людям первых веков Средневековья в чувстве национальной или этнической принадлежности. Мы забываем, что эти чувства, выражавшиеся с простодушной грубостью в неприязни к чужакам, не требовали особой тонкости ума. Мы знаем, что, например, в эпоху вторжения германцев эти чувства выражались с такой силой, какая была неведома Фюстелю де Куланжу. Мы видим наличие национальных чувств и на опыте единственного серьезного завоевания, которое произошло в эпоху феодализма, завоевания Англии нормандцами. Когда младший сын Вильгельма Завоевателя, Генрих I, счел разумным взять в жены принцессу из династии Уэссекских королей — «настоящего английского рода», как свидетельствует один монах из Кентербери, что само по себе уже говорит о многом, — рыцари-нормандцы охотно наделяли королевскую чету саксонскими прозвищами. Но прославляя тот же самый союз спустя полвека, в царствование внука Генриха и Эдит, один агиограф писал: «Теперь Англия имеет короля английского происхождения, того же происхождения, что и епископы, аббаты, бароны, отважные рыцари, рожденные как в роду матери, так и в роду отца»{328}. История ассимиляции и есть история формирования английской национальности, которую мы могли обрисовать лишь в нескольких коротких словах. Но и без завоеваний, в границах бывшей франкской империи на север от Альп мы могли бы проследить зарождение национальностей, плод союза Франции и Германии{329}.

Нет сомнения, что традиционной для того времени была идея единства: недавняя и несколько искусственная, когда речь шла об империи Каролингов; многовековая и поддержанная реальной общностью цивилизации, когда речь шла о древнем regnum Francorum. Как бы ни различались языком, обычаями и нравами нижние слои населения, управляла ими одна и та же аристократия и одно и то же духовенство, благодаря чему и могло существовать огромное государство Каролингов, раскинувшееся от Эльбы до океана. Знатные семейства роднились между собой и после 888 года снабжали правителями королевства и герцогства, возникшие в результате раздела империи; национальная принадлежность этих правителей была условной. Франки претендовали на корону Италии; баварец получил корону Бургундии, саксонец но происхождению — имеется в виду Эд — корону Франции (Западно-Франкского королевства). Во всех перемещениях крупных магнатов, подчинявшихся то политике королей, распределявших блага и почести, то своим собственным амбициям, им сопутствовала большая свита, так что в этом, я бы сказал, «надпровинциальном» образе жизни принимали участие и вассалы. Раздел империи в 840–843 годах воспринимался современниками как гражданская война.

Но это единство таило в себе память о более древних объединениях. Стоило Европе разделиться, как они тут же возникли вновь, укрепившись на взаимной вражде и ненависти. Нейстрпйцы, гордясь «самой благородной областью в мире», обвиняли аквитанцев в коварстве, а бургундцев в трусости; аквитанцы честили франков за разврат; мозельцы — швабов за мошенничество; саксонцы, восхваляя собственную отвагу, рисуют в черных красках малодушие тюрингцев, грабежи алеманнов и скупость баварцев. Антологию подобных характеристик нетрудно пополнить множеством других, взятых из произведений писателей на протяжении от IX и до XI вв.{330}. Мы уже выяснили причины, из-за которых в Германии так укоренились подобные оппозиции. Они не служили пользе монархического государства, они угрожали его единству. Патриотизм монаха-хрониста Вндукинда в царствование Отгона I не вызывает никаких сомнений, он горяч и страстен. Но это патриотизм саксонский, а не германский. Каким же образом осуществился переход к национальному сознанию, которого требовали новые политические условия?

Никто бы не смог явственно представить себе безымянную родину. Подтверждение тому трудности, какие на протяжении достаточно долгого времени испытывали жители двух государств, возникших в результате раздела regnum Francorum. Оба они были Фракциями. А эпитеты Западная и Восточная, благодаря которым их различали, для национального самосознания были небольшой поддержкой. Что же касается эпитетов: Галльская и Германская, которые довольно рано стали употреблять некоторые писатели, стремясь вернуть к жизни древние племена, они что-то говорили только людям образованным. К тому же эти названия плохо сочетались с возникшими границами. Вспоминая, что Цезарь сделал границей Галлии Рейн, немецкие хронисты охотно называли Галлией свои собственные провинции на левом берегу. Иной раз бессознательно подчеркивая, что раздел был искусственным, те же самые немецкие хронисты называли жителей по имени государя, из-за которого этот раздел произошел: западные франки были для них людьми Карла Лысого (Kerlinger, Carlenses), a лотарингцы и до сих пор остались подданными не слишком значительного короля Лотаря II. В немецкой литературе достаточно долго будут использоваться именно эти обозначения, может быть, потому что германцам не хотелось отдать западным франкам монополию на название просто франки или французы: в «Песне о Роланде» существуют как равноправные оба названия, на которые оба государства-преемника имели право.

Но каждый знает, что в конце концов территория, где пользовались этим названием, была ограничена. Однако еще во времена «Песни о Роланде» хронист из Лотарингии Сигиберт де Жемблу считал, что употребляется оно повсеместно{331}. Как же это произошло? Загадка происхождения нашего национального имени еще недостаточно изучена. Похоже, что привычка называть так жителей именно этой части бывшей империи укоренилась во времена, когда в Восточной Франции (Восточно-Франкском королевстве) правили саксонцы, а в Западной Франции (Западно-Франкском королевстве) на престол вернулась франкская династия, настоящие потомки Каролингов. Это название присутствовало даже в королевском титуле. В противоположность своим соперникам, которые в своих указах именовали себя просто королями, отсутствием эпитетов подчеркивая достоинство наследников Карла Великого, Карл Простоватый, покорив Лотарингию, воскресил старинный титул «король франков». Его преемники царствовали уже только во Франции и не принадлежали к роду Каролингов, но продолжали пользоваться этим титулом. Прибавим, что в Германии при наличии многих этнически групп франки были одной из них, обычно франками называли жителей прирейнских диоцезов и долины Мэн, то есть области, которую мы называем теперь Франконией, и саксонец, например, ни за что не согласился бы называться франком. По другую сторону границы это название, напротив, соответствовало если не всем жителям, то по крайней мере, тем, которые обитали между Маасом и Луарой, чьи обычаи и институты оставались глубоко франкскими. И еще одно замечание: Западной Франции без труда уступили это название еще и потому, что Восточная стремилась к совершенно иному.

Между «людьми Карла» и жителями Восточного королевства со временем обозначился разительный контраст: разница в языке (мы не имеем в виду диалектальных особенностей, характерных для каждой группы), с одной стороны, «романские» франки, с другой, «тионские». Последнее определение выглядело так в средние века, со временем из него появилось слово «дойч», и клирики, говорящие на латыни, хранящей множество реминисценций из классической, считали вопреки всякой этимологии, что означает оно «тевтонские». Однако происхождение этого слова иное. Theotisca lingua, о котором говорят миссионеры эпохи Каролингов, означает не что иное, как «язык народа» (thiuda), в противоположность церковной латыни, и может быть, еще и «язык язычников». Определение было скорее книжным, чем разговорным, и не воспринималось общественным сознанием как имеющее глубокие корни — это была всего-навсего этикетка, созданная, чтобы определять манеру говорить, но скоро оно стало синонимом «германского» языка, превратившись в этническое определение. В царствование Людовика Святого в прологе одной из самых древних поэм, написанных на германском языке, говорится о «народе, говорящем по-тионски». Дальше уже было легко относить его и к стране, и к политической формации. В разговорной речи, очевидно, на это решились раньше, чем в письменной; писатели не спешили включать в свои труды столь непривычное для историографии слово. Но уже с 920 года в зальцбургских анналах появляется «королевство тионов (или тевтонов)»{332}.[55]

Вполне может быть, что неожиданное перенесение смысла не удивит людей, преданных фактам языка, они увидят в этом перемещении ранний всплеск национального самосознания. Надо сказать, что обращение политиков за помощью к лингвистике изобретено не нашим временем. В X веке ломбардский епископ, оскорбленный претензиями византийцев на Апулню — исторически вполне обоснованными — писал: «Эти земли принадлежат королевству Италия, и подтверждением тому язык ее жителей»{333}. Не только употребление одинаковых средств выражения сближает людей, но и сходство традиций мышления. Для людей малообразованных различие языков является ощутимым противопоставлением и источником антагонизма. Швабский монах IX века записывает, что «латинцы» смеются над германскими словами; из-за насмешек над германскими формулами почтения и возникла кровавая драка между спутниками Карла Простоватого и Генриха I, положив конец встрече государей{334}. В Западной Франции до сих пор еще не объясненная эволюция галло-романского языка привела к образованию двух разных речевых манер, в результате чего «провансальцы» или «люди языка “ок”», не обладая никаким политическим единством, на протяжении не одного века ощущали себя единой, отдельно стоящей группой. Точно так же во время второго крестового похода лотарннгские рыцари, подданные императора, сближали себя с французами, поскольку говорили на одном языке{335}. Совмещать язык с национальностью нелепость. Но нельзя отрицать роль языка в формировании национального сознания.

О том, что и Франция, и Германия уже к 1100 году достаточно сформированы в плане национальности, свидетельствуют тексты. Готфрид Бульонский, крупный сеньор из Лотарингии, говорил, к счастью для себя, на двух языках и усмирял во время первого крестового похода традиционную, как уже говорили и тогда, вражду между французскими рыцарями и тионскими{336}. «Милая Франция» из «Песни о Роланде» еще помнится всем, Франция с неопределенными границами, которой охотно считают гигантскую империю легендарного Карла Великого, но чьим сердцем уже неоспоримо стало королевство Капетингов. Память о Каролингах золотила само название «Франция», принадлежность к нему погружала в легенду, поощряя национальную гордость людей, жаждущих завоеваний и с особой остротой чувствующих себя способными к ним.

Германцы гордились, в первую очередь, тем, что были подданными империи. Преданность монарху также питала национальные чувства. Знаменательно, что ни монархических, ни патриотических чувств нет в эпических поэмах, созданных в окружении крупных баронов, например в Лотарингском цикле. Но не будем думать, что монархические и патриотические чувства были неразделимы. Страстный патриот, монах Гвнберт, который во времена Людовика IV дал своему рассказу о первом крестовом походе знаменитое название Gesta Dei per Francos («Деяния Бога через франков»), весьма прохладно относился к Каиетингам. Чувство национальности несло целый комплекс представлений: общий язык, общие традиции, более или менее одинаковые представления о прошлом, ощущение общей для всех судьбы, которую произвольно определяли произвольно возникающие политики, но при этом в целом она соответствовала общим и давним чаяниям.

Породил эти представления не патриотизм. Для второго периода феодальной эпохи характерна тенденция к образованию больших человеческих коллективов и более отчетливому осознанию того, что само но себе общество имеет некие скрытые тенденции, которые со временем выходят на поверхность, и тем самым формируется новая реальность. В поэме, возникшей немного позже «Роланда», говорится: «Нет лучшего, чем он, француза» в качестве похвалы рыцарю, заслужившего особое уважение{337}. В эту эпоху, существо которой мы и пытаемся выявить, в разных землях формировалось не только государство. В это же время формировалась и родина.