ПОЛЕЗНЫЕ ДРУЗЬЯ: ЧЕЛАН, БЕЛЛОУ, ШОЛЕМ
ПОЛЕЗНЫЕ ДРУЗЬЯ: ЧЕЛАН, БЕЛЛОУ, ШОЛЕМ
По этому поводу нельзя не сказать несколько слов и относительно связей Чорана с поэтом Паулом Челаном, уроженцем Черновиц. Эти два человека, повстречавшиеся в Париже в конце 1940-х годов, никогда не были по-настоящему близки. Как следует из «Тетрадей» Чорана, он испытывал к Челану восхищение, примерно равное тому, которое он испытывал к Беньямину Фондане. В этом восхищении в концентрированном виде находит выражение двойственность работы Чорана «Народ одиноких», посвященной евреям (1956 г.). «Он обладал большим шармом, этот невозможный человек, столь сложный, столь трудный в общении, но которому можно было все простить — достаточно было лишь забыть о его несправедливых, безумных претензиях ко всему свету»[1006], — писал он 5 января 1966 г. при известии о том, что признанный душевнобольным Челан был помещен в психиатрическую больницу Св. Анны. Новость его огорчила до такой степени, что он всю ночь не сомкнул глаз. Тем не менее приведенный отрывок говорит о противоречивости его отношения к поэту: «несправедливые претензии», о которых идет речь, — намек на клевету в адрес Челана со стороны Клары Голл, обвинявшей поэта в совершении плагиата в отношении ее покойного мужа Ивана Голла[1007]. Эта история глубоко огорчала Челана, часто обсуждавшего ее с Чораном. Последний, пытаясь облегчить поэту демарши, предпринятые в целях разоблачения клеветы Клары Голл, устраивал ему в 1961 г. встречи с Райнером Бимелом и Анри Тома[1008].
Надо только представить себе исключительно парадоксальный характер данной ситуации. В 1952 г. Челан, кормившийся переводами, и в самом деле перевел на немецкий язык «Краткий курс разложения», вышедший в свет в 1953 г. Автор «Todesfuge», чьи родители были депортированы в лагеря Транснистрии румынскими солдатами в 1942 г. и там погибли и который сам чудом уцелел в батальоне принудительных работ в Табарести (Валахия), в общем ничего не знал о зоологическом антисемитизме, продемонстрированном Чораном в 1930-е годы. Челану было известно только то, что сам Чоран ему рассказывал, — о каких-то отдаленных связях с Железной гвардией, быстро сменившихся «раскаянием». Лишь в 1967 г., из рассказа румынского критика Овида Крохманичану, посетившего Париж проездом, Челан узнал об истинных характере и масштабах отношений Чорана с этим движением. Челан был потрясен; на рассказ критика он отреагировал крайне болезненно. Считая себя одураченным и преданным, он прекратил все отношения с Чораном[1009]. Однако уже к моменту разрыва поэт не разделял ту взволнованную дружбу, которой его дарил румынский писатель. Так, 21 января 1959 г. Челан пометил в записной книжке: «3 ч. Чоран. Ч. не изменился, неясен, лжет, подозрителен»[1010].
А какие же воспоминания сохранил об их встречах Чоран? Сам он пишет, что очень любил этого «очаровательного и невозможного человека», хотя и избегал его «из страха поранить — ведь его ранило все. Всякий раз, встречая его, я вел себя осторожно и держал себя в узде до такой степени, что через полчаса чувствовал себя совершенно измотанным»[1011]. Эта запись датирована 7 мая 1970 г., в момент, когда Чоран узнал о смерти поэта, бросившегося в Сену. Кажется, будто и своим самоубийством Челан его превзошел. Это чувствуется по тому, как в последующие дни его преследует то, что он именует «здравым решением Челана», который «пошел до конца, который исчерпал все возможности противостоять разрушению. В определенном смысле в его существовании нет ничего фрагментарного, ничего упущенного: он полностью реализовался»[1012]. Для Чорана Челан — еврей по преимуществу, его собственный двойник, собственная идеальная копия. Отсюда — его позднейшие приступы агрессивности, словно он злится на Челана за то, что тот не участвовал в его игре. Следы этого обнаруживаются в разговоре Чорана с Сандой Столоян 2 сентября 1986 г. Чоран сначала утверждает, что именно ему Челан был обязан тем, что получил должность преподавателя немецкого языка, давшую ему средства к существованию в Париже (Челан преподавал немецкий в Эколь Нормаль). А затем признается своей собеседнице, что «не сохраняет добрых воспоминаний о Челане, который, по его мнению, был полон злобы к румынам за то, что его родителей депортировали в Транснистрию». Далее Чоран говорит о Челане как о «неуравновешенном человеке». Я поняла, заключает Санда Столоян, что Челан испытывал к Чорану антипатию[1013].
Подобные речи Чорана заставляют предположить, что и его собственная дружба с Челаном не носила столь уж незаинтересованного характера, как это могло бы сперва показаться. Не могла ли дружба с таким принципиальным человеком, как Челан, послужить доказательством его собственной абсолютной незапятнанности? Однако Челан как раз напрочь отказался выполнять роль залога. Тем не менее Чоран после смерти поэта, при необходимости порой ссылался на эту несуществующую «дружбу»[1014]. Так, когда немецкий журналист Фриц Й. Раддац, интервьюируя его для еженедельника «Ди цайт», задал ему вопрос: «Вы были знакомы с Целином?», он ответил: «Нет, я был в хороших отношениях с Паулом Челаном». Это, без сомнения, самая важная реплика во всем томе «Бесед»: ее непосредственность как раз и обнажает, что он пытается скрыть: связь с Целином = немедленно выводимый из нее антисемитизм; использование сходных по звучанию имен «Целин» и «Челан» — оборона, опора на «полезного еврея». Но здесь именно и скрывается признание в виновности.
В архивах Чорана сохранился удивительный документ — черновик письма, относящегося приблизительно к 1950-м годам. Оно написано на бледно-розовой бумаге, содержит много помарок и вычеркиваний — свидетельство того, что писал его очень взволнованный человек. Из содержания следует, что автор обращается к одному из своих знакомых — он именует его «Уважаемый господин» (Cher Monsieur), — к которому он испытывает явное уважение. Адресат не указан, но это, совершенно очевидно, еврей, интеллигент, человек, близкий к философу Леону Брунсвику и к кругам румынской эмиграции. Это послание интересно тем, что в нем очень четко выявляется позиция Чорана, постоянно колеблющегося между полуправдами и полупризнаниями, самооправданием и отпирательствами. Все это подчинено одной важнейшей цели — обелить себя перед человеком, чье мнение совершенно очевидно имеет для него значение. Хотя, конечно, Чоран мог руководствоваться и иной, более прозаической задачей — опасением, что корреспондент может нанести ему вред, обнародовав его ужасную тайну.
Итак, Чоран пишет: «В течение всей оккупации я часто размышлял о (неприятностях — зачеркнуто) опасностях, которым Вы подвергались, и я задавался вопросом, как такой тонкий человек мог пережить все грубости, жестокости угнетательского режима, все то немыслимое, что он нес с собой?» Где, интересно, его собеседник пережил войну: во Франции или где-то еще (в Румынии)? Чоран продолжает: «Я в самом деле думал о Вас, и не без некоторого беспокойства. Здесь могло возникнуть недоразумение — со мной такое часто случается» (фраза зачеркнута). В этой вычеркнутой фразе возникает новое понятие, к которому Чоран все равно обратится позднее: «недоразумение». Он вообще часто употребляет это слово, говоря о своем прошлом. Это понятие встречается и у Элиаде, правда, тот прибегает к иному слову — «клевета». Пытаясь объясниться с адресатом, Чоран пишет: «Вскоре после Освобождения, как Вы, вероятно, помните, мы с Вами случайно встретились на улице Мсье-ле-Прэнс. Когда я рассказал Вам, что в эти мрачные годы оставался в Париже, я почувствовал, что Вы испытываете удивление, смешанное с раздражением. Было ли это недоразумением — или я был прав? Во всяком случае, после этого я больше не осмеливался возобновить посещения Вашего дома, впрочем, достаточно редкие, о которых я сохранял столь приятные воспоминания. Через третьих лиц до меня доходили Ваши упреки в мой адрес (которые ни в коей мере не могли оставить меня равнодушным — зачеркнуто), которые глубоко меня задели, несмотря на их необоснованность». Очевидно, что вычеркивания Чорана исполнены глубокого смысла: в данном случае он заменяет выражение, которое, несомненно, счел слишком нейтральным («отсутствие равнодушия»), другим, более сильным, которое демонстрирует его горе. В дальнейшем в письме развертывается идея раскаяния, морального очищения. «Но важно то, что они (упреки) могли бы быть и справедливыми, если бы я не понял вовремя (все сумасбродство — зачеркнуто) всю нелепость некоторых (буйств моей юности — зачеркнуто) моих юношеских увлечений. Насколько мудро недоверие Брунсвика в отношении (некоторого — зачеркнуто) романтизма и его чар! Я видел, с какой жесткой непримиримостью Вы, последовав его совету, или, скорее, предупреждению, отказались поместить Вашу работу в переиздание известного сборника. Это поразительный поступок, которым я восхищаюсь вследствие его необычности — а также потому, что сам я ни на что подобное не способен». Здесь опять мы сталкиваемся с двойственностью: с одной стороны, Чоран, пытаясь заслужить расположение своего собеседника, делает вид, что отрицает романтизм в целом — хотя это отрицание никак не просматривается в его произведениях. С другой стороны, в приведенных словах неоспоримо выражено восхищение собеседником за его смелый поступок и содержится признание, которое в крайней ситуации способно стать последней соломинкой для утопающего: признание в собственной трусости («Благодарю Вас за Ваше не слишком плохое мнение обо мне, высказанное в телефонном разговоре с Родикой» — зачеркнуто). Речь идет, конечно, о Родике Ионеско. Чоран, вероятно, говорит себе, что слишком далеко зашел в своих надеждах на снисхождение. Он продолжает письмо, уведомляя собеседника, что со своей стороны никогда не считал их отношения прерванными. По дороге вворачивает комплимент: «Читая Ваши книги, словно слышишь Вашу речь. Это большое преимущество. Прибегая к языку теологов, можно утверждать, что таким образом до некоторой степени восполняется Ваше отсутствие» (Остаюсь через столько лет, с прежним уважением — зачеркнуто). Позвольте, несмотря на все внешние обстоятельства, выразить Вам мою неизменную привязанность».
Сколько таких встревоженных писем разослал Чоран, чтобы попытаться сбить возникшую и все нараставшую волну слухов относительно его прежних политических позиций? Во всяком случае, данное послание, включая содержащиеся в нем колебания, со всей очевидностью демонстрирует, насколько Чоран был озабочен поддержанием своей репутации.
Четыре круга Элиаде
У Мирчи Элиаде среди знакомых также насчитывалось некоторое количество «еврейских друзей», в высшей степени полезных, если учитывать масштаб его прежних политических отклонений. Что, разумеется, вовсе не исключает возможности его искренней привязанности к ним. Можно выделить четыре круга, четыре уровня его преимущественных контактов такого рода, сохранявшихся в течение всего франко-американского периода его жизни.
Назовем в этой связи прежде всего круг еврейских друзей-ученых, таких, как Гершом Шолем и Цви Вербловски из Еврейского Иерусалимского университета, а также известных романистов, в частности Сола Беллоу. Кроме того, имелось множество коллег, философов, историков религий, с которыми он общался во всем мире, которые безусловно принимали его идеи или высказывали в отношении них некоторую критику — общение складывалось вокруг научных проблем. Эти люди либо вообще ничего не знали о его прошлом, либо какие-то слухи докатились до них позже и в отрывочном виде — о неких отдельных аспектах его симпатий к Железной гвардии. Они либо не хотели, либо не могли узнать на этот счет больше. Дело не всегда было в корпоративной солидарности. Порой подобное поведение объяснялось простой и по-человечески вполне объяснимой причиной — нежеланием рвать узы дружбы и доверия, сложившиеся за долгие годы (данный мотив относится также и к первой из названных категорий лиц). Третья группа сформировалась из тех представителей научных кругов, кто разделил с Элиаде, можно сказать, общую участь, — это обстоятельство еще усиливалось глубокой, но более-менее потаенной интеллектуальной и идеологической общностью. К этой группе следует, вероятно, причислить двух крупных немецких ученых со сложным политическим прошлым: Карла Юнга, чье знакомство с Элиаде состоялось в 1950-е годы в ходе встреч в Эраносе, и Эрнеста Юнгера, с которым он вместе редактировал в 1960—1972 годах издававшийся в Германии журнал «Антайос». Наконец, существовало то, что один из знакомых Элиаде называл в 1990-е годы «семьей»: круг бывших легионеров, значительная часть которых в послевоенные годы нашла приют в Канаде и в США, в частности в Чикаго.
Прежде чем рассматривать первый круг, остановимся ненадолго на четвертом — он этого вполне заслуживает. В самом деле, Элиаде в течение всего американского периода своей жизни (с 1957 г. до своей смерти в 1986 г.) продолжал поддерживать отношения с некоторым количеством бывших участников Железной гвардии, причем достаточно видных. Об этом свидетельствует его переписка[1015], а также его тесные контакты в Чикаго с доктором Александром Роннетом (настоящая фамилия которого была Рахмистрюк), главным рупором железногвардейской эмиграции в США, автором апологетической книги об организации, основанной К. З. Кодряну, — «Румынский национализм: Легионерское движение»[1016]. Александр Роннет был личным врачом Элиаде в течение более чем двадцатилетнего периода. Американский журналист Тед Энтон в октябре 1995 г. взял у него интервью в рамках проводившегося им (журналистом) в течение 5 лет расследования по поводу убийства ученика и преемника Элиаде Иона Петру Куляну. Куляну был убит выстрелом в голову 21 мая 1991 г. в туалете студенческого городка Чикагского университета[1017]; убийство раскрыто не было. Роннет-Рахмистрюк — Энтон называет его «столь же пламенным, сколь и нераскаянным легионером» — не заставил себя упрашивать рассказать об Элиаде, упомянув при этом, что «когда-то Элиаде входил в число известных членов Легиона (once a prominent Gardist)[1018].
Убийство в университетском городке
Вопрос об отношениях Элиаде с бывшими легионерами вновь возник в контексте расследования смерти Куляну, проводившегося ФБР. Рассматривались две основные версии убийства: причастности к нему румынской политической полиции (Securitate), которую так и не распустили во время событий декабря 1990[1019] и у которой за рубежом оставались оперативные сотрудники. Они-то и могли заставить замолчать навсегда доктора наук Куляну, не скрывавшего своего критического отношения к новому режиму, установившемуся в Бухаресте. Этой версии придерживается и Т. Энтон. Но нам она представляется маловероятной: Куляну выражал свои мнения в «Lumea Nou?», журнале румынской эмиграции в США, который доступен очень узкому кругу лиц; кроме того, в международной прессе имелось множество выступлений тех, кто, подобно Куляну, в 1990—1991 годах выражал сомнения в демократическом характере нового Фронта национального спасения, порожденного «революцией» 1989 г. Это были журналисты, ученые и другие. Вторая версия ФБР исходила из иной гипотезы, в соответствии с которой преступление было организовано бывшими легионерами. Такой подход представляется нам гораздо более аргументированным.
И. П. Куляну, сперва относившийся к числу наиболее яростных защитников Элиаде[1020], все больше и больше проникался сознанием масштабов специфической политической ангажированности своего учителя и об истинном лице Железной гвардии. Смущающая подробность: в статье Куляну, опубликованной в румыно-американском журнале «Меридиан» всего через несколько дней после убийства автора, но которая была многими прочитана раньше в рукописном варианте, Куляну дошел до того, что назвал Железную гвардию «православным ку-клукс-кланом». Таким образом, налицо была явная эволюция взглядов: от наивности, даже попустительства молодого румынского ученого, вся научная карьера которого зависела от Элиаде, до гораздо более твердой позиции штатного преподавателя (Чикагского университета) в конце 1980-х годов. Эту эволюцию подтверждает профессор Моше Идель[1021], также уроженец Румынии, чья дружба с Куляну началась в 1988 г. В 1978 г. Элиаде, столкнувшись с любопытством своего ученика (впрочем, тогда — любопытством простодушным), мог, например, написать ему следующие строки по поводу Железной гвардии: «Не думаю, что можно создать объективную историю Легионерского движения, написать объективный портрет К. З. Кодряну. Документы, находящиеся в нашем распоряжении, недостаточны (sic!); более того, «объективная» позиция может стать роковой для потенциального автора. Сегодня «проходят» только апологии, которые создаются крайне малочисленными фанатиками со всего света, или обличения (для большинства европейских или американских читателей). После Бухенвальда и Освенцима даже честные люди не могут себе позволить быть объективными (re-sic! — Авт.)»[1022]. Таким образом, ученый дает понять, что после Катастрофы, видимо, становится невозможным рассматривать с положительной («объективной») точки зрения историю Легионерского движения, не желая вызывать на себя огонь сторонников доминирующей в обществе политкорректности (сам он, однако, рискнет это сделать в «M?moire II»).
До Куляну быстро дошел смысл этого послания. Он все понял так хорошо, что некоторые участники легионерского окружения Элиаде в Чикаго стали считать его членом «семьи». По крайней мере, это вытекает из свидетельства Эуджена Вильсана, представителя Железной гвардии в эмиграции в Чикаго, вполне гордившегося занимаемым постом. Когда-то, в 1938 г., Вильсан был товарищем по несчастью историка религий, содержавшегося в заключении в лагере Меркуря-Чук. После той истории, подчеркивал Вильсан в июле 1991 г., Элиаде «перестал активно заниматься политикой на стороне легионеров. Но в глубине души он остался верен своим воззрениям». С Куляну Вильсан в последний раз встречался на Пасху, в православной церкви. Уверяет, что поддерживал с ним сердечные отношения. «В той степени, в которой он в общем (grosso modo) принадлежал к кругу Элиаде, он принадлежал и к нашей семье»[1023]. Вел ли Куляну двойную игру? Правда ли, что весной 1989 г. он обсуждал со своей коллегой Венди Донигер вопрос подготовки антологии, где были бы собраны некоторые политические статьи, написанные Элиаде в 1930-е годы, в сопровождении критических комментариев? Однако Куляну был вынужден отказаться от этого проекта в связи с резкими возражениями вдовы историка религий Кристинель Элиаде. Но ученик зашел в своем «предательстве» еще дальше: он не только собирался жениться на американке еврейского происхождения, но еще и рассматривал с осени 1990 г. вопрос о переходе в иудаизм. Стало ли данное решение каплей, переполнившей чашу? Легионеры, как мы уже видели, не испытывали особой нежности к «предателям». А может быть, Куляну стал представлять для них угрозу? Причем не только потому, что угрожал репутации великого человека Мирчи Элиаде, но и потому, что слишком много знал о возможных мафиозных связях неолегионерских кругов с совсем уж нереспектабельным чикагским дном, к которым, правда, Элиаде не имел никакого отношения? На эти вопросы ответа нет и сегодня: загадка смерти Иоана Петру Куляну остается неразгаданной.
Мирна Элиаде — Сол Беллоу: «Он тебя использует» (Алан Блум)
Убийство Куляну, в течение многих месяцев не сходившее со страниц прессы, освещавшей жизнь университетского городка, вновь повысило интерес к политическому прошлому историка религий, умершего за 4 года до описываемых событий. Они одним ударом разнесли вдребезги те перегородки, которые, как казалось самому Элиаде, он сумел воздвигнуть между различными кругами своего общения. Эти перегородки по понятным причинам были особенно непроницаемыми между первым и четвертым из них — его друзьями-евреями и легионерами. Создавшаяся путаница — одна из основных тем романа Сола Беллоу «Рэвелстайн» (или «Алан Блум»), опубликованного в 2000 г. Среди главных его героев — профессор Раду Грилеску, это явно не кто иной, как Мирча Элиаде. Этот зашифрованный роман, на самом деле почти открыто рисующий портрет философа Алана Блума, либерального мыслителя, близкого к кружку Р. Арона в Париже, в частности к Франсуа Фюре (с которым Блум свел знакомство в Чикагском университете), носит поразительно разоблачительный характер. Он раскрывает социальную стратегию, которую Элиаде применил, чтобы не возбуждать каких-либо подозрений относительно своего антисемитского прошлого, а также реакции со стороны самих заинтересованных лиц. В данном случае — самого Сола Беллоу, автора, который входил в круг близких Элиаде людей. Но американский романист был также знаком с Аланом Блумом. И даже написал в 1987 г. предисловие ко французскому изданию крупного произведения Блума «Обезоруженная душа»[1024].
Суть вышеупомянутого романа Беллоу состоит в событиях, развертывающихся вокруг попыток Эйба Рэвелстайна (т. е. Алана Блума) предупредить своего друга Сола Беллоу о том, что профессор Грилеску (Элиаде) его использует. Рассказчик часто посещает этого профессора, румына по происхождению; тот, по его собственному признанию, сперва оказывается полезным его молодой жене Веле; кроме того, изысканный Грилеску приглашает их в лучшие рестораны Чикаго — «самые дорогие», уточняет Беллоу. Молодая пара оценивает его утонченность, его галантность — он целует даме ручки, посылает ей розы, — словом, все его повадки, рожденные «старой Европой», — и особенно его чарующие беседы. Например, однажды он проводит целый вечер, рассказывая своим собеседникам о древних мифах, которые его безумно интересуют, при этом чуть комически все время сражаясь со своим спичечным коробком и непрерывно гаснущей трубкой. Ну и что, раздраженно спрашивает рассказчика Рэвелстайн, ты хочешь сказать, он хочет нас заставить поверить, что он — «рыцарь у вас в услужении»?[1025] Подобные игры Рэвелстайну отнюдь не нравятся, до такой степени, что мысль о них приобретает характер навязчивой идеи. «Рэвелстайн отнюдь не относился легкомысленно к моим отношениям с этими людьми», — отмечает рассказчик[1026]. При этом Алана Блума вряд ли можно было заподозрить в склонности к политически корректным контактам: все, написанное им в 1987 г., напротив, пестрело высказываниями против их колоссального распространения в американских университетах. Но есть вещи, в отношении которых человек не может входить в сделку со своей совестью, — хотя, отмечает рассказчик, «лично я никогда не отличался привычкой обвинять кого бы то ни было»[1027].
Рэвелстайн хорошо информирован: твой Раду Грилеску, повторяет он Беллоу, участвовал в Железной гвардии. Это был гитлеровец, последователь Нае Ионеску, он даже обличал «еврейский сифилис, заразивший высокую балканскую цивилизацию»; во время войны он получил довольно высокую должность в румынском посольстве в Англии, а затем в салазаровской Португалии. Рэвелстайн напоминает своему слушателю о том, что творилось в эти годы в Румынии, в частности об ужасах бухарестского погрома[1028]. Короче, говорит он, «Грилеску тобой пользуется. В своей родной стране он был фашистом, и ему нужно, чтобы здесь об этом все забыли». Рэвелстайна серьезно раздражает слепота Беллоу, не желающего замечать, что его превратили в инструмент. «Ты хотя бы задавал ему вопрос относительно его принадлежности к Железной гвардии?» — спрашивает философ у Беллоу. Рассказчик ему отвечает, что они никогда не затрагивали данной темы, что Элиаде (Грилеску) говорил с ним в основном о своем пребывании в Индии, о своем учителе йоги. «Между вами действует молчаливый уговор (an unspoken deal — в тексте по-английски. — Перев.), — бросает ему Алан Блум, упрекая рассказчика, что тот как раз и предоставляет профессору Грилеску то, чего тот от него ожидал: «прикрытие» и справку о «политической выдержанности»[1029]. Рассказчик мысленно признается, что не обращал никакого внимания на предупреждения Рэвелстайна; возможно, Грилеску и продемонстрировал какие-то верноподданнические чувства после прихода Гитлера к власти; но чтобы он был настоящим юдофобом — нет, поверить в это он не в состоянии[1030]. Сол Беллоу так в конце концов в это и не поверил — ведь он произнес речь на похоронах Элиаде в 1986 г. Автор «Обезоруженной души», видимо, полностью выведенный из себя наивностью романиста, приводит все имеющиеся в его распоряжении аргументы: он напоминает Беллоу об убийстве Куляну в студенческом городке, о том обстоятельстве, что прошлое Элиаде-Грилеску имело какое-то отношение к криминалу[1031]; и даже о том, что несколько лет назад Элиаде-Грилеску был вынужден отказаться от поездки в Израиль[1032] — и также по причине наличия у него компрометирующих связей с фашизмом.
Персона нон грата в Израиле: замешательство Гершома Шолема
Такой инцидент действительно имел место. Визит Элиаде в Иерусалим, запланированный на весну 1973 г., и в самом деле был аннулирован в последний момент. Это неприятное дело близко затронуло двух других старых друзей историка религий, с которыми он познакомился в Асконе в 1950-е годы: Цви Вербловски и Гершома Шолема. На сей раз неприятности возникли в начале 1972 г., когда малоизвестный израильский журнал «Толадот», издаваемый представителями румынской эмиграции, опубликовал большую статью профессора Теодора Ловенштейна (под псевдонимом Т. Лави). Профессор, специалист по еврейской истории, работавший в Институте Яд Вашем, обнародовал некоторые аспекты политического кредо румынского ученого. Ловенштейн-Лави, сам живший в 1930-е годы в Румынии, предал гласности некоторые свидетельства, в частности отрывки из «Дневника» Себастьяна, в то время еще нигде не опубликованные. В статье, вышедшей в «Толадот», также упоминалось о связях с Железной гвардией Чорана; последнему в тот же год пришлось оправдываться по поводу двух вышедших в свет мемуаров ветеранов Легионерского движения — Фауста Брадеско и самого Хори Симы (как уже говорилось, преемника Кодряну), — к счастью, эти мемуары были опубликованы всего лишь в газетах соответствующих эмигрантских кругов[1033]. 1973 г., когда появились все названные публикации, решительно явился исключительно опасным для Чорана и Элиаде, лишь для Ионеско он таковым не был — ему как раз тогда в Иерусалиме была присуждена исключительно престижная премия. «Толадот» прямо обвинил Гершома Шолема в том, что тот в 1969 г. принял участие в посвященном Элиаде издании, которое вышло в США. Теодор Лави настаивал, что Шолем знал о политической биографии своего друга, но, несомненно, предпочел считать, что речь идет всего лишь о безобидной ошибке молодости[1034].
Специалист по еврейской мифологии, смущенный разоблачениями статьи и вынужденный как-то отреагировать, немедленно пишет письмо к своему чикагскому другу, к которому обращается на «ты», с требованием объяснений. «Обращаюсь к теме по поводу проблемы, задевающей нас лично», — пишет он. Шолем рассказывает Элиаде о статье, опубликованной «Толадот», шлет ему ее копию и уточняет, что в ее тексте содержатся «нападки личного характера» на них обоих. «Нападки на тебя, поскольку автор обвиняет тебя в том, что ты был очень крупной фигурой в антисемитской организации — румынской Железной гвардии, публично выражал антисемитские идеи в период ее деятельности, что эти идеи ты поддерживал в период гитлеровского господства, в том числе во время Второй мировой войны». Шолем признается в собственном смущении — в довольно витиеватой форме: «Мне не удается составить собственное мнение по данным вопросам. В чем тебя обвиняет автор: в румынском национализме, или ему что-либо известно о твоих действиях в отношении румынских евреев, или просто речь идет о каких-то твоих взглядах и высказываниях в отношении евреев вообще?» Шолем почти извиняется за то, что просит Элиаде представить подобные уточнения: «Надеюсь, что ты поймешь мою озабоченность этими проблемами, мне бы хотелось, чтобы ты отозвался на выдвинутые обвинения и изложил мне свои позиции того периода, а также (при необходимости) причины, по которым ты их изменил. С тех пор как мы с тобой познакомились, а это произошло уже давно, у меня никогда не возникало оснований считать тебя антисемитом, и еще в меньшей мере — вождем антисемитов». И все же... Однако Шолем очень и очень взвешивает слова, говоря о нападках, обвинениях, — сигнализируя тем самым Элиаде, что они вызывают у него сомнения и что он продолжает считать разоблачения «Толадота» безосновательными — пока иное не доказано. Данная позиция достаточно четко выражена в конце письма: израильский профессор вновь выражает Элиаде свое неизменно глубокое уважение, убеждает его, что тот может обсуждать с ним все открыто, говорит, что надеется, что их открытые отношения будут продолжены, и еще раз заклинает его отреагировать на «атаки», одновременно обращаясь к нему с просьбой быстрого ответа[1035].
Ответ, написанный 25 июня, не заставил себя ждать — это, несомненно, являлось признаком охватившей Элиаде паники. Его карьера снова, в который раз, была поставлена под угрозу. Но сейчас ставка в игре оказалась очень большой: Шолем был знаменитостью. Элиаде рисковал не чем иным, как своей мировой известностью и работой в Чикаго. Об этом свидетельствуют первые слова его письма, явно написанные в замешательстве: «Мне крайне неприятно наблюдать, как уважение и дружба, которые Вы мне выказываете, сегодня навлекают на Вас неприятности. Прежде всего мне хотелось бы выразить Вам свои сожаления»[1036]. Сожаления — о чем? Далее в этом письме содержится — в виде объяснений тому, кто в своем послании пишет, что считает его существом «прямым и искренним», — длинный и прискорбный текст. В нем 8 пунктов — и ровно столько же ложных утверждений. Так, в пункте 5 содержится все та же неизмеримая ложь, которая добавляется ко вранью, уже упоминавшемуся в гл. IV настоящей работы; она не может не восхитить своей наглостью: «Уже давно получила распространение легенда, что я являлся одним из «идеологов» Железной гвардии. Если бы эта ситуация не была для меня так тяжела, я мог бы обратить Ваше внимание на ее парадоксальность: я — единственный в мире «идеолог», не выпустивший ни единой книги, ни единой брошюры, ни одной статьи, ни одной речи, относящейся к партии, идеологом которой меня считают!..»[1037]. Надо было иметь такую наглость — и Элиаде ее имел. Выпад его довольно ловкий: он направлен как раз против слабого места в составленном «Толадотом» досье: одни свидетельства, утверждения одного выжившего (а такие вещи всегда вызывают сомнения); ни одного документа. Все его политические писания, его книга о Салазаре... Элиаде мог быть совершенно уверен: подшивки журналов 1930-х годов были погребены навечно в Бухаресте, в архивах плохо охраняемой и почти неотапливаемой библиотеки Румынской академии наук, они лежали в пыльных коробках, которые наверняка уже погубила плесень. Что же до дипломатических архивов, коммунистическая бюрократия, одержимая манией секретности, не собиралась открывать к ним доступ через столь короткий срок.
Как же Шолем отреагировал на эту старательную попытку самооправдания, пестревшую и полуправдами, и явными фальсификациями? Французский исследователь Даниэль Дюбюиссон, который недавно опубликовал комментарий к письму Элиаде, не имел возможности ознакомиться с письмом Шолема. Он выдвигает предположение, что последний должен был быть поражен изумлением и негодованием, узнав, что его видный коллега скрывал такое прошлое, которое у него самого могло вызывать «только ужас»[1038]. По правде говоря, слово «ужас» чересчур сильно. Ответ Гершома Шолема, написанный, однако, много месяцев спустя, 29 марта 1973 г., выглядит смягченным. С одной стороны, за это время он встречался и имел беседу с доктором Ловенштейном, и услышанное его не до конца убедило. Шолем, которого не было в Европе в годы нацизма — он тогда уже жил в Палестине, — признает, что плохо знает румынскую историю того времени. Кроме того, его собеседник не смог представить ему письменные документы, чего он, собственно, ожидал. Можно также предположить, что скептическое отношение Шолема в определенной мере вызвало раздражение у Ловенштейна, пережившего Катастрофу; его предвзятость могла повредить стройности его аргументации. В любом случае представим, какой вздох облегчения вырвался у Элиаде при чтении следующего отрывка: «Я хотел бы ответить на нападки (от этого слова, следовательно, Шолем не отказывается) статьей, подтвержденной документами, — простодушно объясняет Шолем своему корреспонденту, — но я не смог этого сделать, поскольку ясной и позитивной информации мне не хватило. Однако несомненно, человек, с которым я разговаривал, вовсе не вещал коммунистические лозунги, поскольку он является одним из рупоров румынского сионистского движения». По сложившейся привычке Элиаде и в самом деле высказывал в своем письме предположение, что очернявшая его «клевета» частично исходила от коммунистов. Однако при всем том израильский историк остается в недоумении и, кажется, не понимает, почему Элиаде отказывается дать публичный отпор «нападкам». Он даже высказывает соображение, что «французская дискуссия» с участием Лави и самого Элиаде могла бы способствовать прояснению ситуации.
Во всяком случае, о поездке в Израиль, особенно по приглашению университета, уже не может быть и речи. С этого момента круг близких к Элиаде лиц организуется, тонко распределяя роли. Плохую новость об отмене поездки историку сообщит в Чикаго с тысячей хитростей и оговорок Бёртон Фельдман, друг и коллега их обоих (Элиаде и Шолема). После долгого вступления о превратностях погоды в Иерусалиме — там идет снег! — он доходит наконец до сути дела и излагает аргументы сразу в двух плоскостях: с одной стороны, обязанности и официальное положение Шолема в Иерусалиме (занимаемый им пост президента Академии искусств и науки и т. п.); с другой стороны, общественное мнение. «Противостоя таким ужасным публичным нападкам, здесь мы можем занять однозначно следующую позицию: когда развязываются страсти по поводу Холокоста, справедливы ли выдвигаемые обвинения или нет, практически невозможно для лица, оказавшегося в столь сложном положении, принять официальное приглашение от Академии или от университета». Фельдман, однако, спешит уточнить Элиаде, что частный визит остается вполне возможным и что в подобном случае «Шолем будет счастлив принять его в своем доме». Он, наконец, пытается исполнить роль посредника, уточняя Элиаде позиции Шолема, который, по признанию Фельдмана, «был несколько смущен «сдержанностью», которую, как ему показалось, он ощутил в твоем письме относительно обвинений в антисемитизме». Шолем, однако, признал неоспоримым, что «только полная публикация твоей биографии и твоих дневников продемонстирует подлинную реальность во всей ее сложности; вот только эти документы не будут опубликованы при твоей жизни»[1039]. Он сразу — чтобы подвести итог «настолько коротко и четко, насколько это возможно» — советует Элиаде обратиться к Шолему с новым «приватным» посланием, более полным и подробным[1040]. Цви Вербловски, со своей стороны, звонит Элиаде по телефону. В ходе разговора он объясняет, что, учитывая большое количество бывших румынских граждан среди жителей Израиля, визит Элиаде может вызвать скандал. Элиаде не настаивает. Вербловски и Элиаде связывала тесная дружба вплоть до смерти последнего; на третий день семидневной войны 1967 г. Элиаде даже направил чете Вербловски телеграмму, где просто написал: «Наши сердца с вами». Они с Вербловски всегда обходили молчанием все, что имело какое-либо отношение к политическим взглядам Элиаде. И один и другой избегали касаться данной темы как до инцидента с «Толадотом», так и впоследствии. Вербловски неизменно пребывал в убеждении, что, каково бы ни было политическое прошлое его друга, он изменился после войны. И этой убежденности было достаточно.
Бёртон Фельдман опять попытался выполнить доверенную ему задачу — по сглаживанию острых углов, — направив очередное письмо Элиаде 29 марта, в тот самый день, когда был написан ответ Шолема. Фельдман подтвердил, что официальный визит и в самом деле теперь вряд ли будет уместен, однако очень по-дружески настаивал, чтобы Мирча и Кристинель не отказывались от идеи приехать повидаться с ним и его женой. Он даже называл дату, которая бы его очень устроила: 8 июня. «Мысль о том, что вы оба к нам приедете, очень скрасила бы нам жизнь», — писал Фельдман. Однако он касался и возможности «дуэли» Элиаде с Ловенштейном, на которой продолжал настаивать Шолем. «Вполне возможно, что он тебе предложит в письме персональную дискуссию с этим «monsieur» (по-французски в тексте письма), д-ром Ловенштейном; в случае твоего согласия он предлагает сам организовать эту встречу»[1041]. Перед Элиаде вырисовывается кошмарная перспектива... Он не поедет в Иерусалим ни 8 июня 1973 г., ни впоследствии.
Удивительным образом никаких следов этой истории нельзя найти в «Отрывках дневника» Элиаде за 1972—1973 годы. Есть один только намек на Иерусалим: 8 июня 1975 г., т. е. двумя годами позже, при рассказе Анри Корбэна об удачно проведенной конференции в иерусалимском Университете Св. Иоанна. Одно лишь горькое замечание: «Хотя я принадлежу к числу членов-основателей (Университета Св. Иоанна), попасть на эту конференцию мне было невозможно»[1042]. Отчего же невозможно? Читателю это не сообщается.
Как понять защитный барьер, воздвигнутый на сей раз уже не румынской эмиграцией, а еврейскими интеллигентами? Один из возможных ответов принадлежит, вероятно, философу Якобу Таубесу, познакомившемуся с Карлом Шмиттом в 1948 г. Их отношения не прерывались до смерти последнего в 1985 г. Автору «Политической теологии Павла» было известно практически все прошлое Карла Шмитта, который, как писал сам Таубес, в 1933—1938 годах «являлся рупором манихейской идеологии национал-социализма, мифологизировавшей еврея, превращая его в уничтожителя арийской расы»[1043]. Карл Шмитт дошел до того, что показывал ему документы, от которых, по словам Таубеса, у него «волосы встали дыбом на голове и которые, более того, он считал справедливыми»[1044]. Но как же тогда понять их интеллектуальное сообщничество, столь интенсивное и длительное? Таубес объясняет все в красивом тексте, как раз и посвященном их со Шмиттом отношениям. Он говорит, обращаясь к себе самому: «„Послушай, Якоб... не тебе о том судить, ведь ты, будучи евреем, не мог подвергнуться этому искушению“. Бог нас благословил — в том смысле, что мы не могли в этом участвовать, не потому, что мы не хотели, а потому, что нам не дали этого сделать. Вы можете судить, поскольку вы знавали сопротивление, а я не могу быть сам в себе уверен»[1045]. В письме к К. Шмитту, написанном в 1979 г., на бланке парижского Дома наук о человеке, Таубес выразил свою мысль еще отчетливее: «Во всем том непередаваемом ужасе, который мы пережили, нас миновало только одно — знать, что у нас не было выбора. Гитлер указал на нас как на абсолютного врага. Но там, где нет выбора, нет места и высказыванию суждений, особенно в отношении к другим людям»[1046].
В этом несомненно кроется один из ключей к пониманию отношения Сола Беллоу и Гершома Шолема к Мирче Элиаде. Были возможны и иные позиции: более непримиримая — Алана Блума (она сопоставима с позицией Паула Челана в отношении Чорана). Отношение Цви Вербловски было промежуточным: он продолжал переписку с Элиаде до конца, но при этом написал в сборнике, выпущенном в честь Элиаде в 1984 г., что его творчество нельзя понять, не зная его культурного румынского фона, в частности идеи экстаза или запредельности времени, присущей православной теологии. Это был способ публично дать понять, что он-то не дал обвести себя вокруг пальца. Многие друзья Элиаде, евреи по национальности, не желающие, чтобы сегодня их имена упоминались, единогласно признаются, что их всегда интриговал тот своеобразный «туман», который существовал вокруг самого Элиаде и его творчества. Некоторые из них также сожалеют, что ему не хватило смелости предпринять настоящее сражение со своим прошлым; они подчеркивают, что, возможно, было бы гораздо лучше «примириться с раскаянием», чем следовать тем путем, который он избрал. Кажется, понятие «раскаяние» присутствует и в христианской, и в иудейской религии?