НОНКОНФОРМИЗМ И МИРООЩУЩЕНИЕ ПРИНАДЛЕЖНОСТИ К МАЛОЙ НАЦИИ
НОНКОНФОРМИЗМ И МИРООЩУЩЕНИЕ ПРИНАДЛЕЖНОСТИ К МАЛОЙ НАЦИИ
Под нацией имеется в виду Великая Румыния в границах 1920 г., существенно выигравшая от Версальского мирного договора. Она ничем не напоминает маленькое патриархальное королевство Кароля I Гогенцоллерна, который оказался на престоле в 1866 г. и умер в 1914 г. Для Румынии, вступившей в войну лишь в 1916 г., Версальский мир оказался поистине даром небесным. Тем не менее Молодое поколение озабочено судьбами родины. Ее положение непросто. Румыния заставила великие державы признать законность аннексирования ею Баната и Трансильвании (у Австрии), Бессарабии и Буковины (у СССР), Добруджи (у Болгарии). Благодаря этим приобретениям территория страны увеличилась вдвое, а население — в два с половиной раза. Однако одновременно Румыния превратилась в полиэтническое государство, более трети населения которого составляли крупные национальные меньшинства — немцы, евреи, венгры, все нежелательные, хотя и в неодинаковой степени. Возникал парадокс: с одной стороны, Великая Румыния была одержима стремлением сохранить свою идентичность, национальную специфику, территориальную целостность; с другой стороны, крайне опасалась вновь стать частью малоизвестной и слаборазвитой европейской периферии. Но само существование подобной изначальной дилеммы позволяло считать Великую Румынию типичной «малой нацией».
Прежде чем рассматривать отношение Молодого поколения к этому основополагающему противоречию, представляется важным кратко обрисовать его. Для молодых интеллектуалов того времени оно было настолько значимо, что заполняло собой едва ли не весь их мир, очерчивало границы их жизненного опыта. Этот мир — разделенная надвое страна. Меньшая часть населения представляла тонкую прослойку франкогоговорящей элиты, которая жила по-европейски и отличалась чрезвычайно свободными нравами. Большая часть — 80 процентов — нищую крестьянскую массу, полностью зависевшую от произвола крупных собственников. С одной стороны, нация изобретательная и предприимчивая, расцветающая на глазах, во всем стремящаяся походить на Запад; с другой стороны — нация архаичная, парализованная социальной несправедливостью и отмершими традициями, развитие которой тормозили всемогущее духовенство, окруженная клиентелой политическая элита, некомпетентное чиновничество. Но главным была хрупкость демократических институтов, венчавших эту удивительную пирамиду[65].
Их мир — это еще и столица страны, где космополитизм сосуществовал с воинствующим национализмом и где открыто проявлялись все внутренние противоречия и дисбалансы[66]. Следует помнить, что этот второй, столичный мир был очень ограничен и в социальном, и в топографическом, и в интеллектуальном отношениях. Ограниченность пространства облегчала и движение мысли. В такой тесноте Элиаде, Чоран и Ионеску просто не могли не встретиться.
Как же выглядел Бухарест конца 20-х — начала 30-х годов, где протекала жизнь трех писателей? Многих приезжих поражали его западный вид и царившее в нем оживление. Предоставим, например, слово П. Удару, автору книги «Портрет Румынии», опубликованной во Франции в 1935 г.: «Бухарест — самая блестящая, самая живая, самая элегантная и самая западная из всех балканских столиц — хотя и расположена восточнее них. Превращение Софии в настоящий крупный европейский город еще не начиналось; Белграда — едва началось. Бухарест стал им уже довольно давно»[67].
Космополитический и националистический Бухарест
Юную и прекрасную румынскую столицу пересекает calea Victoriei, крупная магистраль, где можно встретить весь бомонд. Она простирается между бульварами, на ней находятся университет и королевский дворец. Ее удивительная жизнь развертывается под окнами Королевской библиотеки, расположенной прямо напротив дворца. В этой библиотеке Чоран, живущий в плохо отапливаемом студенческом общежитии, проводит большую часть времени. «Когда раздавался звон колокола, возвещавший о закрытии, — вспоминает Константин Нойка, — на моих глазах из небытия мертвых книг с трудом возвращался на землю человек, обуреваемый галлюцинациями» («Именно там я начитался всей этой гадкой немецкой философии», — скажет впоследствии Чоран А. Актеряну)[68]. Что же видит из этих окон юный философ? Прямо перед ним, словно на театральных подмостках, колышется и шумит элегантная и разноцветная толпа завсегдатаев калеа Виктореа: одетые с иголочки мужчины при галстуках, офицеры, форма которых напоминает форму итальянской армии, веселые и легкомысленные дамы — живые картинки товаров из модных лавок, окаймляющих узкие тротуары. В них можно купить платья и шляпки от известных парижских модисток, английские ткани и шейные платки из Лондона, изделия миланских шляпных мастеров. Тротуару соответствует мостовая: по ней проезжают те же американские марки, которые можно встретить в Париже, Берлине, Мадриде. В эту веселую атмосферу прогуливающейся и болтающей толпы иногда погружаются бедные студенты. Ведь на калеа Виктореа и на бульварах множество баров, кафе, ресторанов, откуда по вечерам доносятся звуки чарльстона и джаза. Два из них — излюбленное место встреч интеллектуалов: Капса, залы которого отделаны в стиле Людовика XV, но особенно — пивная под названием Корсо. Оба к тому же считаются лучшими в Бухаресте кондитерскими.
Представители Молодого поколения, в том числе Элиаде, Ионеско и Чоран, встречаются в этих заведениях почти ежедневно. Чоран появлялся всегда в темном, с легкой небрежностью в одежде[69]. По его воспоминаниям, там он встречал множество эксцентричных людей, «в особенности неудачников, которые целыми днями строили планы переустройства мира»[70]. Посещение этих мест, со своей стороны иронизирует Э. Ионеско в «Нет» в 1934 г., обязательно для всех начинающих литераторов. Что должен делать тот, кто надеется завоевать высокое звание интеллектуала Молодого поколения? И Ионеско объясняет: «Ему следует усердно посещать кафе Капса, что на калеа Виктореа, и здороваться с Петру Комарнеску (одним из лидеров группы), даже в том случае — особенно в том случае, если лично он с ним не знаком»[71]. Когда этот первый этап будет пройден, имеется множество вариантов дальнейшего поведения. Например, можно говорить по любому поводу, кстати и некстати, как это делает Чоран. Однако, продолжает Ионеско, это все-таки большой риск, если только вы не обладаете особым преимуществом; у Чорана таковым является «наивность». В Корсо дебютанту надлежит «тонко улыбаться остротам такого-то и такого-то. Затем, после долгих просьб окружающих, надо в конце концов взять слово и дрожащим голосом, прерывистыми фразами (отражающими попеременно то волнение, то глубокую внутреннюю напряженность) процитировать пассаж из Бердяева или Унамуно». Конечно, при непосредственном столкновении с Мирчей Элиаде новичка ждет суровое испытание. Ионеско предупреждает его, что «не стоит принимать за критический взор тот робкий взгляд, который скрывается за его очками. Вполне естественно, что вождь нашего поколения, все еще удивлен этой своей новой ролью и не вполне освоился с ней; при любых попытках приблизиться к нему он впадает в панику»[72]. Добавим, что отнюдь не исключено, что молодой человек, как и Чоран, как и сам Ионеско, будет допущен в узкий круг немногочисленных счастливцев, приглашенных провести вечер в знаменитой «мансарде» Элиаде. Царство вождя Молодого поколения — двухкомнатная квартира, заполненная книгами, на последнем этаже небольшого дома, принадлежащего одной семье. Там собираются постоянно. Атмосфера этих собраний дошла до нас благодаря дневнику философа Арсавира Актеряна, близкого к историку религий. Вот запись от 30 ноября 1932 г. Среди приглашенных — Чоран и Ионеско. Разговор идет очень бурный, развлекаются тем, что обсуждают каждого из присутствующих по очереди. Чоран, замечает Актерян, выступает особенно живо; «он верен самому себе и отпускает реплики, отмеченные довольно крикливой искренностью». В сущности, «каждый сам виновен в том, в чем обвиняет окружающих». А. Актерян описывает хэппенинг как «опьяняющий вызов», ночь «вербального смятения», битвы мыслей и чувств, над которыми властвовали слова, каскады слов — пока все они не иссякли к 4 часам утра[73].
Подобные собрания, однако, отнюдь не полностью отражали суть эпохи; считать их определяющими означает иметь искаженное представление о всех тех нарушениях и неравновесиях, которые, накапливаясь, подрывали основы существования Румынии. Да и сама столица носила их явные следы. Она выставляла напоказ неоспоримый модерн прекрасных особняков в стиле арт-деко и небоскребов, подражавших нью-йоркским. Но поражало не их созерцание, а совсем иные виды, свидетельства слишком быстрых изменений и сосуществования старой и новой эпох. Красная пыль, ухабистые мостовые, куры, весело роющиеся в садах городских вилл, телеги, запряженные быками, — все эти признаки сельской жизни встречались повсеместно. Стоило чуть-чуть отдалиться от центра — и оказывалось, что в некоторых кварталах с узкими переулками, жалкими домишками, трясущимися по мостовой повозками время остановилось в середине XIX века, когда калеа Виктореа была вымощена брусчаткой и по ней ручьями текли вылитые из окон помои. Стремление к современности и архаичность, богатство и крайняя нищета; все это были компоненты, соединение которых не могло не привести к быстрому взрыву.
Антисемитские выступления
На рубеже 20—30-х годов над Румынией сгущаются тяжелые тучи разочарования: аграрная реформа наполовину провалена, страшный удар по национальной экономике наносит Великая депрессия 1929 г., страна переживает беспрецедентный социально-экономический сдвиг — массовую миграцию из сельской местности в города[74]. Недовольством охвачены все крупные социальные группы: рабочие — в связи с жестоко подавленными в 1933 г. массовыми забастовками, крестьяне — лежащей на них бременем крупной задолженностью, студенты — безработицей на рынке квалифицированной рабочей силы; ставшие слишком многочисленными чиновники — низким уровнем заработной платы, мелкая и средняя буржуазия — надвигающимся удорожанием кредитов и падением покупательной способности населения. В 1923 г. в Румынии принята демократическая конституция, введено всеобщее голосование, но эта демократия, похоже, чисто показная.
Одним из проявлений разочарования становятся антисемитские выступления в Бухарестском университете; напомним, это центр той вселенной, где обитают Элиаде, Чоран и Ионеско. «Охота на евреев», развязанная в Яссах националистически настроенными студентами, во второй половине 1920-х годов охватывает и Бухарест. За 1915—1929 годы число студентов в столице выросло более чем вчетверо. Послушаем уроженца Румынии социолога Сержа Московичи, чья книга «Век толпы» (1981) приобрела широкую известность и во Франции, где автор работал в Высшей школе общественных наук, и в США, где он преподавал в Новой школе социальных исследований. В своих эмоциональных мемуарах, выразительно озаглавленных «Хроника заблудших лет», Московичи подробно описывает, как неприязнь к евреем перестает быть чисто национальным вопросом и все шире распространяется на другие проблемы, тревожащие общество, вплоть до превращения в своего рода «культурный код»[75]. «Нам отводили особое место», — вспоминает он. «Воспоминание, все еще отдающееся во мне болью — волна яростного ропота, несущая пену из слов. Среди этих слов наше имя — евреи — звучало по сто раз на день. Оно не было связано с каким-то конкретным обвинением и произносилось по любому поводу. Его склоняли на все лады в своих громогласных речах и песнях легионеры. Им вторили газеты. И люди на улице. Все это отравляло атмосферу». Московичи подробно показывает далее, каким образом подобные обобщения приведут к трансформации «еврейского вопроса» в социальную проблему. Легионерам удалось убедить самих себя и окружающих, что главная проблема страны заключалась в евреях, продолжает Московичи. Главная и единственная. «Ликвидация евреев была сочтена лекарством и противоядием от капитализма, бедности, большевизма и упадка нации»[76].
Эта волна ненависти, это стремление покарать нечестивых возникли давно; в описываемый период они просто обрели новые формы выражения. Важной вехой на пути их развития явился Берлинский конгресс 1878 г. В ходе него представители румынской общественности выяснили, что мир их не одобряет. Им было объяснено, что правовой статус еврейского населения (на тот момент лишенного в Румынии гражданских и политических прав) не соответствует критериям цивилизованного государства и что полная независимость королевства сопряжена с изменением этого статуса[77]. Лично занимавшийся данным вопросом Бисмарк в конце концов одержал победу. В ответ румынские элиты предприняли наступление в защиту мифической национальной идентичности. Распространителями националистических настроений выступают преимущественно политики и представители духовенства (часть антисемитской литературы печатается в типографиях монастырей). Но это и интеллектуалы, мыслители, многие из которых получили образование в основных центрах европейской культуры — в Вене, Берлине, Париже. Великий румынский поэт Михаил Эминеску (1850—1889) и историк И. З. Хасдею, для Элиаде главные образцы для подражания — фанатичные проповедники антисемитизма. Евреев изобличают как «иностранное охвостье», твердят о необходимости отразить их посягательства на «национальное бытие». В течение второй половины XIX в. на все лады восхваляются проявленные в этой борьбе героизм и самопожертвование, воспеваются «коренные» ценности.
Повсеместное слияние этой застарелой ненависти, этой боязни «еврейской опасности» с новой угрозой — чудовищем большевизма — и спровоцировало те антисемитские выступления, которые ежедневно происходили в университете на глазах у Элиаде, Чорана и Ионеско. Студентов-евреев исключали из университета, преследовали, избивали. Это принимало такие масштабы, что университет несколько раз закрывали. Один из их ближайших друзей, Михаил Себастьян, о котором уже упоминалось, непосредственно испытал на себе гонения. По вечерам в жалком общежитии, где ютятся он и ему подобные, за тысячи километров от шикарной жестокости, царящей в мансарде Элиаде, проходят тайные совещания. Себастьян рассказывает об этом в автобиографическом романе «Две тысячи лет», который он также публикует в 1934 г. Дело происходит в самом начале 30-х годов. Однажды, когда обитатели общежития занимаются излюбленным делом — составляют список избитых накануне, подсчитывая число жертв, «как считают очки в бильярде», им приходит в голову изменить тактику. Они решают на сей раз войти в аудиторию компактной группой, сесть вместе в первом ряду и не реагировать на провокации. Но все напрасно. Вестибюль постоянно наводнен студентами, там непрерывно происходят ожесточенные столкновения, факультет часто оккупирует банда. Поэтому нередко Себастьян и его друзья покидают здание университета под охраной жандармов со штыками наголо[78]. Себастьян поразительно описывает переживаемое унижение. Вот рассказ о том, как он сам, выходя из университета, получил удар кулаком по лицу — он, прежде так мало ощущавший себя евреем. «Если я расплачусь, я погиб. Сожми кулаки, дурак, на худой конец сочти себя героем, молись, вспомни, что ты принадлежишь к нации мучеников, да, скажи себе это, бейся головой об стенку, но если ты еще хочешь сохранить к себе уважение, если не желаешь сдохнуть со стыда — не плачь»[79].
Как объединить эти два Бухареста? Как понять исключительную пассивность таких, как Чоран, как Элиаде, в мемуарах восхваляющий «деликатность» и «скромность» своего друга Себастьяна, с которым он каждый день сталкивается в редакции «Чувинтул»?[80] Как понять их пассивность и их дальнейшие усилия по приданию стихийному антисемитизму мощной теоретической базы, по оснащению его лучше разработанной и более «духовной» идеологией? Так, в 1935 г. Элиаде поздравлял себя с превращением Бухареста в «центр мужественности»...[81] Чтобы понять эту логику, придется расширить границы исследования, объединив анализ условий того решающего периода и почти феноменологический подход к проблеме принадлежности к малой нации в ощущениях и изложении большинства представителей Молодого поколения.
Драма принадлежности к малой нации. Три мнения
Фундаментальную роль в формировании ощущения принадлежности к малой нации сыграло, во-первых, осознание подчиненности национальной идеи решению задачи выживания. Оно сложилось под воздействием разнообразных обстоятельств жизни региона, в частности кадровой политики в отношении государственных служащих, несовпадения этнических и политических границ, длительного господства соседних империй и т. п. Совокупное воздействие данных обстоятельств породило специфический фактор политического неравновесия малых восточноевропейских стран: психологию национальной неуверенности, ключевым элементом которой являлся синдром страха за существование сообщества[82]. Эту ситуацию, наглядным примером которой могла бы послужить современная история Румынии[83], довольно трезво оценил Чоран, размышляя в 1936 г. о «трагедии малых культур». Невозможно принадлежать к малой нации, констатировал он, не пребывая в постоянном страхе ее уничтожения; ведь эта нация выведена из равновесия запоздалым выходом на арену истории; ее разум помрачен опасениями не сегодня-завтра ее покинуть; ее существование от нее самой не зависит, право на него приходится непрерывно обосновывать, доказывать, завоевывать в борьбе, противодействуя возможной неуступчивости (irr?dentisme) соседних стран и одновременно — анонимности и колебаниям национального общественного сознания[84]. Аналогичных критериев придерживается Милан Кундера. В его недавно изданной книге подспудно содержится идея мироощущения, свойственного малым нациям; над ними господствует, так сказать, отношение, constitutif ? la finitude — в том смысле, считает чешский романист, что каждая из них «в определенный момент своей истории прошла через прихожую смерти». Таким образом, «само их существование находится под вопросом»[85].
Во-вторых, характеристикой всех стран восточноевропейского региона было позднее вхождение в эпоху модернити. Они постоянно находились в полупериферийном положении относительно ведущих европейских стран; переход к модернити в них происходил быстро, насильственно и под воздействием внешних причин. Отсюда проистекало своеобразное двойственное восприятие (Западной. — Авт.) Европы: зачарованность-отвращение, дополнявшееся склонностью интериоризировать категории, восприятие которых позволяло относить себя к доминирующей, западной культуре. «Мы были расположены на краю Европы, весь мир презирал нас или пренебрегал нами; а мы хотели заставить его говорить о нас», — вспоминал Чоран[86]. Отметим, что подобные идеи можно встретить и у молодого Ионеско: он явно весьма недоволен перспективой быть приговоренным к роли вечного бедного родственника европейской интеллигенции. Не помещает ли Олдос Хаксли в длинном списке своего Контрапункта румынских артистов где-то между лапландцами и латышами? — замечает оскорбленный Ионеско, не утрачивая при этом, впрочем, присущего ему юмора[87]. Это качество объясняет, в частности, силу и постоянный характер представлений о своей нации как о низшей и об отсталой, в противоположность «передовым» странам. В творчестве представителей Молодого поколения задача преодоления отсталости обретает характер навязчивой идеи.
Из этого следует, что одну из ключевых проблем, появляющуюся с 20-х годов в произведениях и Элиаде, и Чорана, можно сформулировать следующим образом: в какой степени идея постоянного существования под вопросом (в трактовке Кундеры) в сочетании с неотвязной мыслью о необходимости любой ценой ответить на вызов модернити и догнать Запад заставляет считать невозможным принятие ответственности за «испытание последней неопределенностью»[88] и за уничтожение ориентиров уверенности, очерчивающих горизонты демократии. Чтобы лучше понять суть проблемы, коротко коснемся некоторых аспектов кардинальных перемен, произошедших после 20-х годов. Особенности интериоризации этих перемен Молодым поколением позволили тогда Чорану определить решение национальной проблемы как задачу витальную, непосредственную и субъективную. Нам выпало нести непосильную историческую ответственность, вторил ему Элиаде от имени своего поколения. Тезис о субъективизации национального вопроса можно рассматривать в трех аспектах, и все они являются ключевыми для понимания причин поиска другой политики.
Этот вопрос обретал субъективный характер, поскольку цель — создание Великой Румынии, венчающее вековую цель национального проекта, — для большинства представителей Молодого поколения исключал всякий отстраненный, объективный подход, всякую экстерриториальность мысли. Пламенная самоидентификация с национальной идеей казалась соразмерной той великой задаче, которая, как заявляло Молодое поколение, была на него возложена. Нам придется создавать «великую культуру», отчеканивает Элиаде в «Духовном пути». Но как трактовать само это понятие? В универсалистском духе Просвещения, как задачу формирования условий, направленных на создание более гуманного мира? Или в том смысле, в каком оно было близко немецким романтикам? На самом деле весь этот культуралистский пафос определяется не столько желанием достичь идеал свободы и независимости, сколько стремлением укоренить трансцендентальную легитимность государства в незыблемой сфере — сфере «духа», немецкого Geist’а. Чоран описал ту мучительность, тот личностный характер, который реализация подобной задачи обретает применительно к культуре малой нации. Поскольку в конечном итоге для кого мучительны проблемы подобной культуры? «Для историка? Ни в коей мере [...] Таковы они для нас, ее представителей: гордость человека, возросшего на ниве малой культуры, всегда уязвлена»[89]. Это положение носит фундаментальный характер: в описанном контексте, совершенно чуждом крупным нациям Запада, важно осознать, насколько культура вплетена в национальную идеологию, как соотносится с моралью ее борьбы. Речь идет об основополагающем положении; впоследствии Элиаде постарается его затушевать для западной публики. Поэтому при чтении его работ может сложиться впечатление, что культурный идеал Молодого поколения развивался в замкнутом пространстве, где основной целью было «достижение открытости миру»[90]. Молодому Элиаде развитие культуры и решение национального вопроса представлялись неразрывно связанными. В 1927 г. в «Духовном пути» он писал: «Культура — это живой духовный мир. Она рождается из внутренней жизни, но эта жизнь всегда синтетична. Одна из ее составляющих — этнический фактор. Поэтому культура всегда носит отпечаток этноса и личности»[91].
Таким образом, один из аспектов субъективизации национального вопроса — это идентификация. Второй аспект определялся тем обстоятельством, что возвышение Румынии в ранг полноправного субъекта собственной истории, совсем недавно подтвержденное соответствующими международными договорами, довольно быстро было поставлено под вопрос. Интеллектуальную элиту охватило мучительное ощущение невозможности руководить историческими судьбами родины. Действительно, ситуацию можно было определить как трагическую, поскольку страстное стремление ощутить себя подобным субъектом сочеталось с полным отсутствием атрибутов такового. Прежде всего, весьма шатким представлялось единство государства. Несмотря на систематически проводимую центром политику «румынизации», этому единству, казалось, существовали внутренняя и внешняя угрозы. Изнутри ему угрожали новые этнические меньшинства, а также сопротивление бессарабского и трансильванского регионализмов; извне — враждебные соседние державы. Отметим также, что чувство нестабильности обострялось социальной пропастью между тонким слоем урбанизированной элиты и остальным населением. Ко всему этому добавлялись проступавшие сквозь лакировку националистской пропаганды реалии — неустранимая экономическая зависимость (как результат практического отсутствия национального капитала) и незначительная свобода маневра в области внешней политики (вследствие ограничений, накладываемых геостратегическим положением).
Переход от состояния меньшинства к состоянию большинства приобретал почти кантианский смысл — и это был третий аспект субъективизации национального вопроса. Понятие «большинство» напоминало о том, что Молодому поколению представлялась срочной задача стереть с Румынии печать второсортности, превратить культуру и нацию в динамичные, первостепенные, обладающие наконец средствами принятия решений. И здесь мы возвращаемся к нашей первоначальной дилемме: выбору между традицией и модернити. Причем традиция ощущалась двояко. С одной стороны, она обладала важным преимуществом: позволяла сохранить «национальное своеобразие» (ключевое понятие того времени); с другой стороны, у нее был непереносимый недостаток: придерживаться ее — означало сохранять маргинализм и низкий уровень развития. Модернити, в свою очередь, притягивало в той мере, в какой открывало возможности для историчности, но пугало своими плюрализмом и индивидуализмом, угрожавшими государственно-национальному единству. В сущности, все это выразил К. Нойка в следующей фразе: «Мы знаем, что в том, что было в нас лучшего, мы были крестьянами. Но нам надоело сходить за вечных крестьян Истории! Эта напряженность, еще усиленная тем, что мы ее осознаем, составляет драму нашего поколения»[92].
На этот тяжелейший вызов три человека дали три почти идеально-типических ответа. На одном полюсе — Ионеско, считавший, что необходимо убедить соотечественников отказаться от абсурдного поиска их «румынскости» и наконец «отдать швартовы» и повернуться лицом к реалиям внешнего мира. Его мнение весьма категорично: «Мы должны пройти школу западных культур, причем подобная культуризация вовсе не обязательно обозначает государственной измены»[93]. Это западническое направление. На другом полюсе — Элиаде с его «почвенничеством», по сути, цеплявшийся за вечного крестьянина, за православие и «творческую энергию народа», за «традицию», поставленную на службу государственной идеологии, хотя, понятно, она могла уже и не иметь ничего общего с пространством-временем деревенского сообщества (Gemeinschaft). Центристскую позицию занимал Чоран, в какой-то мере стремившийся преодолеть противоречия двух противоположных концептов, предлагаемых его друзьями. Он соглашался с Ионеско относительно необходимости максимальной модернизации, отвергая, однако, ее либерализм. Он разделял точку зрения Элиаде относительно этноориентированной и органистической идеологии, которую, впрочем, считал необходимым очистить от архаически-крестьянских наслоений. Данный идеологический синтез естественным образом нашел выражение в революционно-консервативной политической модели. Но разве не именно путем поиска «новых синтезов» должно было, по мнению Элиаде, самоутверждаться Молодое поколение?