БУХАРЕСТ — ЧУДОВИЩНЫЙ ОСТРОВ. «ПРОЧЬ ОТСЮДА!» (ИОНЕСКО)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БУХАРЕСТ — ЧУДОВИЩНЫЙ ОСТРОВ. «ПРОЧЬ ОТСЮДА!» (ИОНЕСКО)

Эжен Ионеско, раздираемый яростью и страхом, неотделимый от своего дневника, путешествовал в этом поднятом бурей хаосе без руля и без ветрил. О настроениях, охвативших его по возвращении из Парижа весной 1940 г., рассказывается в дневнике Себастьяна. Ионеско окрестил румынскую столицу «чудовищным островом»[707]. Конечно, его желание покинуть Бухарест объясняется совсем иными причинами, чему у «философа-носка» (filozoful-ciorap). Однако Себастьян подмечает у обоих «одинаковую панику, одинаковую тревогу, одинаковое стремление спастись бегством в поисках прибежища»[708]. Да и сам автор «Носорога» в собственном дневнике непрестанно описывал пребывание в Бухаресте как «ужасную ссылку». Вплоть до того, что, не зная уже, в какое ведомство, в какую организацию обратиться, он обращался непосредственно к небесным силам: «Направив меня в этот мир, в это место, в это общество, совершили огромную ошибку». Совершенно подавленный Ионеско производил сам на себя впечатление некоей аномалии, омерзительного насекомого. А как насекомое может кого-нибудь убедить, что его не следует уничтожать? «Возвратиться во Францию — моя наивысшая цель. Но это безнадежно»[709].

Дни, последовавшие за легионерским путчем, — «три-четыре дня гражданской войны», как впоследствии их назовет Ионеско в своем дневнике, — драматург пережил в состоянии отупения и паники, близком к состоянию его друга Себастьяна. Тем не менее его описание реакции населения очень точно отражает облегчение, испытанное большинством румын при восстановлении порядка. Антонеску и в самом деле показался многим спасителем. Те же чувства возникли и по отношению к немцам, хотя прежде пребывание их войск в Румынии вызывало некоторое недовольство. Дошло уже до того, что немцам были почти благодарны за поддержку, забывая, что на них лежит главная ответственность за террор последних пяти месяцев. Ионеско записывает высказываемые в те дни мнения: «Лучше быть прислужниками немцев, чем рабами жидов»; «Да, конечно, немцы нас оккупировали. Они нам не друзья. Но они, по крайней мере, мстят за нас другим оккупантам, жидам»[710].

Особенно тревожны первые месяцы 1941 г., когда непрерывно публикуются все новые антисемитские указы. Антонеску стремится доказать, что он намерен вести страну «верной дорогой», но в рамках законности и порядка. Об этом свидетельствует письмо Анри Спитцмюллера, в то время — поверенного в делах вишистского правительства в Румынии, а позднее, в 1945 г., — благодетеля Мирчи Элиаде в Португалии (см. гл. VI настоящей работы) адмиралу Дарлану от 17 февраля 1941 г.: «Чтобы продемонстрировать верность кондукатора антиеврейскому курсу, избранному легионерами, и после разгрома их мятежа, министерство экономики опубликовало коммюнике, где подводятся итоги мероприятий в данной области за отчетный период»[711]. Итоги и в самом деле были впечатляющими. Маршал Антонеску окончательно запретил евреям пребывание на государственной службе и службу в вооруженных силах, а также занятия свободными профессиями. Отныне им не разрешалось также заниматься торговлей в сельской местности и держать пивные заведения; они лишались права быть собственниками издательств, занимать какую бы то ни было должность в отраслях, связанных с печатью и кинематографом, быть членами спортивных обществ. «Чистка» распространилась также на промышленные и торговые компании. Новое антисемитское законодательство уравнивало в правах евреев, сохранивших приверженность иудаизму и принявших христианство: их юридический статус отныне определялся «на основании расового критерия»; даже папский нунций в Румынии не смог отстоять права крещеных евреев — единственное, чего он сумел добиться в этой области, было разрешение на обучение крещеных детей в католических школах. Исключением становилась и деятельность «лиц этнически нерумынского происхождения» в области народного образования: разрешение на нее всякий раз должно было выдаваться особым декретом самого главы государства. Эти меры добавились к законодательству, действовавшему с 1938 г. и расширенному за счет целого ряда юридических актов, принятых в последнее полугодие 1940 г.

Последние установления, касавшиеся крещеных, внушили Ионеско страх — и недаром. Незадолго до этого драматург признался Себастьяну, что сам окрестил свою мать, лежавшую на смертном одре. Кроме того, декрет от 5 октября 1940 г. предписывал считать евреем любого человека, чьи родители либо один из родителей были евреями, вне зависимости от того, были они крещены или нет. Ничего удивительного, что 25 марта 1941 г. Ионеско бросился к товарищу по несчастью. «В отчаянии, задыхающийся, гонимый, не в силах пережить, что его могут лишить возможности преподавать, — записывал Себастьян на следующий день. — Здоровый человек, неожиданно узнав, что болен проказой, может сойти с ума. Эжен Ионеско узнает, что ни его фамилия (так же распространенная в Румынии, как Дюпон во Франции или Иванов в России), ни наличие отца неоспоримо румынского происхождения, ни христианское крещение, полученное им еще при рождении, — ничто, ничто, ничто не снимает с него проклятья — еврейской крови в венах. Мы-то к нашей милой проказе давно привыкли»[712]. Через два дня после их встречи в газетах огромными буквами опубликован декрет об экспроприации еврейской собственности. Судя по некоторым пассажам из «Настоящего прошедшего», до Ионеско дошли слухи о депортациях и об убийствах в Бессарабии и Буковине. В «Настоящем прошедшем» описана встреча с неким преподавателем географии — милым спокойным человеком, который спросил драматурга со своей обычной улыбкой: «Правда, что в Бессарабии перебили всех евреев? Значит, они начали приводить в исполнение свой план уничтожения евреев. Как хорошо. Давно пора было. И он радовался»[713]. Описывая эту сцену, Ионеско задается вопросом, что его больше злит в его собеседниках, превратившихся в носорогов, — глупость или звериная сущность.

В этой драматической ситуации понятными становятся чувство ужаса, беспомощности, ощущение неволи, которые все более явственно проявляются на страницах дневника драматурга. «Меня надули.... — Смогу ли я вернуться во Францию в этом году? Смогу я вернуться или нет? Что будет? Мы сможем спастись или нет? Я буду на свободе или окажусь в тюрьме?» — переживал он в 1941 г. (указание даты отсутствует)[714]. При мысли о том, что он может подпасть под положения антисемитского законодательства, которое в 1941—1942 годах чуть ли не ежедневно дополнялось все новыми непредвиденными и бессмысленными актами, Ионеско охватывала паника — об этом свидетельствуют многочисленные цитаты из его дневника. Например, та из них, которую можно отнести к июню 1941 г., поскольку автор упоминает о возможности нападения Германии на Россию. И добавляет: «В тоске ожидаем законодательных мер, которые, вероятно, предписывают наше уничтожение»[715]. Такое же осознание особой угрозы, нависшей над евреями и над всеми теми, кого режим Антонеску причисляет к таковым, ясно ощущается в более поздней записи — сам Ионеско датирует ее концом января 1942 г. Он все еще находится в Бухаресте и отмечает, что в этом временном убежище «существует угроза самой нашей жизни». Нашей жизни? Конечно, война касается всех. Но в вариантах, которые он рассматривает в той же самой записи, присутствует существенное отличие. Он начинает с возможности возвращения к власти Железной гвардии — «тогда нас ликвидируют как левых»; если произойдет коммунистическая революция — «как буржуев». Наконец, существует риск, что «нас ликвидируют на основании мер, принятых законным правительством, — как людей, относящихся к «нашей категории»[716]. Определение «нашей категории» не приводится, однако не понятно, к кому еще может она относиться, помимо евреев.

Ионеско также рассказывает о чудесах ловкости, которые он вынужден был применить, чтобы вместе с женой уехать из Румынии. Первая попытка, предпринятая в 1941 г., окончилась неудачей. «Уже три недели, как у нас были паспорта и визы». Однако разрешение на отпуск от министерства образования запоздало на два дня. Данное обстоятельство стало роковым, потому что за это время в Югославию вторглись немецкие войска и транзит через нее стал невозможен. Таким образом, описанные события происходили в апреле 1941 г., поскольку войска вермахта вошли в Белград 13 апреля. Тогда Эжен и Родика обратились в немецкое консульство — они собирались попасть из Германии в Швейцарию, а оттуда — в неоккупированную зону Франции. Удача снова им улыбнулась: необходимое разрешение было им выдано. Вот только главное управление оккупационных войск еще не разместилось в Румынии, и им придется немного подождать. Это полная катастрофа: кончается срок действия паспортов, а потом и виз. Ионеско приходится все начинать сначала. Он наводит справки. Слишком поздно. «Я только что узнал, что в соответствии с решением Совета министров выезд из страны закрыт, за исключением служебных командировок. Я чувствую отчаяние, гнев, успокаиваюсь, впадаю в апатию. Как я мог быть таким дураком!» — снова жаловался он[717]. «Надо быть дураком, чтобы еще на что-то надеяться»[718]. Поскольку Ионеско достаточно настойчив — и достаточно отчаялся, чтобы вообразить, что он сможет представлять за рубежом антонесковский режим, — ему удается наконец отворить двери темницы. «Произошло чудо, — пишет он, празднуя победу к концу 1942 г. — Мои друзья из разных министерств достали мне надежный паспорт с действующими визами. У меня билеты на поезд на завтра. Еду вместе с женой». И далее следует необычайная фраза, ключевая фраза, которой закрывается «Настоящее прошедшее, прошедшее настоящее» и открывается вишистский период: «Я — как заключенный, позаимствовавший у тюремщика его форму для побега из тюрьмы. В среду я уже буду во Франции, в Лионе»[719]. Дело происходит летом 1942 г.