ТАЙНЫЙ УЧИТЕЛЬ: НАЕ ИОНЕСКУ (1890—1940)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТАЙНЫЙ УЧИТЕЛЬ: НАЕ ИОНЕСКУ (1890—1940)

В загадочном вовлечении Чорана и Элиаде в Железную гвардию — а у подобных моральных падений, что ни говори, всегда загадочная подоплека, особенно когда речь идет о выдающихся умах, — ключевая роль принадлежала одному человеку. Это был Нае Ионеску, неоспоримый мэтр Молодого поколения. Это он на литературном факультете Бухарестского университета посвящал членов группы в философию, так, что его фигура возвышалась над всеми профессорами факультета, отодвигая их в тень; он показывал остальным путь и в политике; по его стопам его ученики и последователи один за другим стали вступать в Железную гвардию.

Удивительно, что этот странный персонаж до настоящего времени не стал объектом исследования западных специалистов, занимающихся изучением крайне правых интеллектуальных течений межвоенного периода. О нем даже не упоминается в ставшей классической работе Алистера Гамильтона «Призыв фашизма» (1971). Однако благодаря власти над самыми талантливыми представителями румынского Молодого поколения, начиная с Элиаде и Чорана, он приобрел значение одной из наиболее харизматических фигур того времени. К тому же, как представляется, его известность среди крайне правых вышла далеко за пределы румынских границ и приобрела европейский масштаб. О его деятельности, видимо, знал сам Карл Шмитт; во всяком случае, так рассказывал Элиаде. Находясь в Берлине в июле — августе 1942 г., он был представлен немецкому философу именно потому, что тот хотел больше узнать о своем бухарестском коллеге, скончавшемся от сердечного приступа двумя годами раньше, 15 марта 1940 г. Как сказали Элиаде, Шмитт «уже давно желает ознакомиться с истинной историей Нае Ионеску». Историк религии отправился поэтому к автору «Романтической политики» — работы, которая, как он уточнял, произвела на Ионеску большое впечатление. Элиаде обнаружил у Шмитта сходство с Ионеску. В «Дневнике», написанном в Португалии, он отмечал: «Шмитт произвел на меня впечатление метафизической смелостью, нонконформизмом, широтой взглядов. Это напомнило мне Нае (с той, правда, разницей, что Шмитт отличается более глубокой культурой)»[142].

Кто же был этот таинственный персонаж? Он родился в 1890 г. в Брэиле, портовом городе на Дунае, обучался философии сперва в Бухаресте, а затем, с 1913 г., в Германии. Он оставался там до 1919 г., когда представил в Мюнхене к защите свою диссертацию. Существовали сомнения, защитил ли он ее вообще, поскольку никто никогда не видел у него соответствующего диплома. Тема диссертации была довольно неблагодарной: «Логика как попытка нового метода математического доказательства». По возвращении в Бухарест, ведя семинары по метафизике в столичном университете, Ионеску обратил внимание, в частности, на молодых Элиаде, Чорана, Нойку, Себастьяна, Вулканеску, которых он пригласил сотрудничать в своем журнале «Cuv?ntul». Стройный, элегантный, с манерами денди, представительный, хоть и не достигший еще 40 лет, он их абсолютно покорил. В университете, в кафе, в редакции он постоянно опекал своих учеников, не переставая убеждать их отойти от догм, адаптировать философию к реальной жизни. Его преподавание отличалось кардинально новым стилем. «Я никогда не забуду лекцию по метафизике, где я услышал его впервые», — рассказывал Элиаде, который в 1933—1938 годах работал у него ассистентом. «Лекция называлась «Фауст и проблема спасения». В амфитеатре Майореску яблоку негде было упасть... я увидел, как вошел бледный человек, чьи темные волосы были зачесаны назад, открывая виски; брови у него были черные, кустистые, во всем его облике было что-то мефистофельское... Он сел, обвел амфитеатр взглядом и начал говорить. Немедленно воцарилась почти сверхъестественная тишина... Каждая его лекция, казалось, затевала разговор, в котором он приглашал участвовать всех нас... Мы присутствовали при рождении мысли, которое происходило прямо у нас на глазах»[143]. Именно этому человеку молодые «экспериментаторы» по-настоящему поклонялись в течение более чем 5 лет — до крутого перелома, происшедшего в 1933 г.

До этого момента в политическом отношении Нае Ионеску, ранее проводивший кампанию за возвращение на румынский престол короля Кароля II (что произошло в 1930 г.), был известен своей близостью ко Дворцу и к Национал-крестьянской партии. Однако далеко не всем в королевском окружении его идеи пришлись по вкусу. Поэтому его престиж заметно снизился в 1931—1932 годах, вплоть до окончательного разрыва с Каролем. Именно в этот период наметилось его сближение с Легионерским движением. Оно стало очевидным осенью 1933 г. Последовавшее вскоре «обращение» Ионеску было одним из самых громких успехов Железной гвардии в данной области. Причем произошло оно, а вслед за ним и постепенное «обращение» его последователей — в тот момент, когда эта организация еще испытывала трудности при проникновении в столичные интеллектуальные круги. «Декабрь 1933 г. стал для нашей группы критическим моментом», — так в завуалированной форме писал об этом Элиаде в своих «Мемуарах». В самом деле, 29 декабря премьер-министр-либерал И. Дука, преследовавший легионеров, погибает от револьверных выстрелов, произведенных тремя из них. За несколько дней до покушения было опубликовано постановление о роспуске организации (третье по счету). Нае Ионеску и сам Элиаде (о чем в его мемуарах, естественно, не сказано) активно выступили против роспуска Железной гвардии[144]. Это означало окончательный разрыв с королевской политикой. В 1933 г. также произошла первая встреча профессора метафизики с Кодряну, вождем Железной гвардии; в том же году в Германии, как известно, пришел к власти Гитлер. Обратимся снова к воспоминаниям Элиаде. «Я имел продолжительную беседу с Нае Ионеску. Он вернулся из Германии под сильным впечатлением от происшедшей там революции и считал, что подобные изменения могли бы произойти также и у нас»[145]. С этого момента Нае Ионеску стал одним из ведущих идеологов фашистской организации и выполнял эту функцию до самой своей смерти в 1940 г. В предисловии к книге Василе Марина и Иона Моты, легионерских вождей, сражавшихся в Испании на стороне франкистов и погибших там, философ расшаркивался: «Не Легионерское движение пришло к нам; мы сами сблизились с ним, двигаясь по пути национальной революции»[146]. Грозный логик совершал свое превращение в носорога. Его молодые сподвижники следовали за ним.

Как рассказать о его влиянии, столь же сильном, сколь губительном? Неоспоримо, что с 1925 по 1940 г., по момент своей смерти и даже после нее философ внушал такие преданность и поклонение, которые не устают поражать. Кто же открыл ученикам Нае Ионеску его преподавание, вызывавшее у них такой пылкий и единодушный восторг, словно сама эпоха самовыражалась устами этого человека, словно он лучше кого бы то ни было смог очертить на метафизической и бесконфликтной основе круг проблем, требовавших совместного решения, затрагивавших одновременно личностные и коллективные аспекты послевоенного кризиса идентичности, с такими трудностями переживаемого Молодым поколением? В агиографии, составленной спустя 30 лет после смерти учителя, Мирча Элиаде описывал этот феномен следующим образом: «Чем больше проходит времени, тем больше «легенда» профессора Ионеску кажется загадочной тем, кто его не знал»[147]. Элиаде не преувеличивал. В 1934 г. Мирча Вулканеску считал Ионеску «высшим духовным авторитетом»[148], Михаил Себастьян — «духовным наставником»[149] своего поколения, и даже Эжен Ионеско, в 1935 г., — единственной «звездой первой величины», к которой многие стремились после войны[150]. Чоран, со своей стороны, отмечал в 1937 г.: «Очень многие молодые им живут»[151].

Доктрина

Следует ли искать ключ к успеху Ионеску в его идеях? Наличие у него научной степени крайне сомнительно. Он самовыражался по преимуществу в устной форме, причем показал себя известным плагиатором; письменные же его труды весьма скудны. За исключением довольно большого количества статей, сегодня опубликованных в виде сборников, нескольких предисловий, теологических исследований и других эссе, посвященных «страданиям белой расы», единственными письменными свидетельствами его творчества являются стенограммы его лекций. Это компиляции, буквально напичканные цитатами из модных в то время философов. Критик Александру Георге доказал, в частности, что вступительная лекция Ионеску к курсу 1919 г. об «эпистемологической функции любви» была практически дословно списана с эссе Макса Шелера «Liebe und Weltanschauungslehre»[152]. Ионеску не удалось провести Чорана, который впоследствии признавал, что образование профессора характеризовалось серьезными лакунами, и знания его были весьма ограниченными[153]. В концептуальном плане Ионеску был типичным представителем православного (ортодоксального), антидемократического и антизападнического направления румынской культуры. В плане философском он был сторонником идеи кризиса современного человека, кульминационным моментом которого, по его мнению, стало возникновение демократической идеологии и ее переплетение с философским субъективизмом Декарта и математической, придающей всему единообразие методой, общепринятой с эпохи Возрождения[154]. Возникшему в результате этого идеализму Ионеску противопоставлял подчинение личности национальному сообществу, но не гражданской, а органической нации, единой по крови и по духу, которую он считал единственной живой и творческой реальностью. Национальная тематика заняла центральное место в его учении с конца 1920-х годов. И в этой области он не предложил ничего особенно оригинального, если не считать органицизма, близкого идеям немецких ученых Отто Шпанна и Готфрида Бенна.

Ловкость Ионеску заключалась в том, что он умел применить свои идеи сразу в нескольких планах: конкретном (политические передовицы) и абстрактном (курсы лекций по логике коллективов, теории познания, философии религии). В области внешней политики философ вел кампанию против альянса, заключенного Румынией с Францией и Великобританией; Ионеску считал его противоестественным, точно так же, как Лигу Наций — искусственным образованием. На аналогичных рассуждениях основывалась его ультраэссенциалистская концепция национальной принадлежности. «Принадлежность к румынам, туркам, англичанам — это некое «существующее положение дел», — писал он, например, в 1930 г. Любая реальная сообщность — это, прежде всего, духовная целостность, в румынском случае неотделимая от православия. Румын католиков или протестантов не существует по определению[155]. По меньшей мере можно сказать, что здесь совершенно явно выражено полное господство целого над частями. В другом своем эссе Нае Ионеску обратился к как нельзя более органической метафоре семени, которое, будучи посеяно в землю, дает жизнь совершенно определенному растению. Так же происходит и с «румынством»: «Быть румыном означает обладать определенным ядром, которое абсолютно необходимо обусловливает совершенно определенные взгляды и действия. Наша воля не имеет никакого отношения к этим процессам»[156]. Если национальность — это естественное состояние, обусловленное принадлежностью к породившей индивидуума сообщности, то ни о каком добровольном присоединении к гражданской нации речи идти не может.

Именно на эту аргументацию с неслыханной жестокостью опирался Нае Ионеску в 1934 г. в предисловии к роману Михаила Себастьяна «В течение двух тысяч лет». В этом великолепном повествовании, написанном от первого лица, рассказывается о глубоких переживаниях молодого интеллектуала — румына еврейского происхождения, мечущегося в поисках самоидентификации. Герой считает себя скорее румыном, чем евреем, до тех пор, пока окружающий антисемитизм не заставляет его полностью проникнуться своим происхождением. Автор обратился к Ионеску с просьбой написать это предисловие в 1931 г., когда антисемитизм последнего еще не принял столь выраженного характера. Рассматривая возможность быть одновременно румыном и евреем, на которой так патетически настаивал Себастьян, Ионеску отвергал ее с методической жестокостью. При этом он пользовался возможностью продемонстрировать Железной гвардии свое стремление к объединению с ней. С готовностью причиняя боль своему ученику, Ионеску, обращаясь к Себастьяну, писал: «Помни, что ты еврей!» Разумеется, Йозеф Хехтер (настоящее имя Себастьяна) возражал: «Называй меня как угодно, я чувствую себя здешним, я человек с Дуная, Дунай — часть моего существа». «Да неужели? Ты, Йозеф Хехтер, человек с Дуная? Нет, ты еврей с Дуная...Это так. И именно так это и должно быть», — холодно писал философ, отправляя тем самым Себастьяна прямиком в гетто[157]. Ведь все это происходило в тот момент, когда антисемитские выходки на улицах приобрели неслыханные масштабы, не имевшие себе равных с момента окончания Первой мировой войны.

Начиная с 1933—1934 годов в многочисленных статьях Ионеску стремился ознакомить широкую читательскую аудиторию с идеологическими последствиями своей теории об отношениях государства, личности и общества. Данные последствия (после 1945 г. Элиаде попытался внушить непросвещенным читателям, что они относились к метаполитическому подходу, черпавшему свой смысл в человеке) были представлены в виде четырех принципов. 1) Тоталитарного. Органическая целостность православного народа должна воплощаться в сильном государстве, цель существования которого — проникновение во все сферы жизни как непосредственной эманации «народного сознания», отлившегося в нацию. Отсюда — бесполезность всяких выборов в рамках того режима, прихода которого так жаждал профессор. Этот режим так и будут называть «тоталитарным, — отмечал Ионеску, — поскольку в его рамках личность полностью растворена в коллективе и тотально подчинена ему». Это вполне соответствовало положениям православной доктрины, где достичь спасения можно, лишь пожертвовав собственной личностью. 2) Модернистского. Выступая против «аграрного» подхода, Ионеску открыто признавал значение техники как важнейшего инструмента усиления мощи державы[158]. 3) Элитарного. Ионеску призывал новых людей создавать элиту новой аристократии — «новой легионерской аристократии», как гласило название статьи Элиаде от 23.1.1938, — способной интериоризировать и формулировать законы, присущие нации. 4) Наконец, этнического принципа. Признание за этнической связью первоочередного и непреходящего характера сразу делает абсолютно невозможным переход из одной национальной общности в другую[159]. Именно на основании этого принципа Нае Ионеску отказывал румынским евреям в праве на румынское гражданство, вообще на какое-либо гражданство. Этот принцип был буквально применен в антисемитском законе, принятом в конце 1937 г. правительством Гоги-Кузы, который оказался самым жестким после действовавшего в фашистской Германии. Суть этнического принципа была, впрочем, выражена еще в 1934 г. в предисловии к роману Себастьяна: «Христиане и евреи, — уверял метафизик-легионер, — это два чужеродных тела, которые ни при каких условиях не могут слиться воедино; два тела, мир между которыми может воцариться только при условии... исчезновения одного из них»[160]. Ужасное многоточие, наличие которого свидетельствует, что использовавший его человек отдавал себе отчет в вероятных последствиях своих писаний.

Нам представлялось важным уделить такое большое место названным положениям доктрины Ионеску. Ведь именно их отпечаток (порой в виде дословных цитат) обнаруживается одновременно и у Чорана (особенно в его требовании исключить евреев из общественной жизни)[161], и в восторженном отношении Элиаде к православной и национальной революции «Капитана» Кодряну. Она, как горделиво провозглашал историк религий в 1935 г., ни более, ни менее как «примирила Румынию с Богом»[162]... Как такие тонкие умы могли утратить всяческую способность к критике перед лицом столь туманной и столь удручающе бедной метафизики?

Личная харизма и сократово обучение

Наверняка разгадка кроется в известной степени в харизме этого человека. О странном влиянии, которое он оказывал на свое окружение, можно получить некоторое представление из пассажа романа «В течение двух тысяч лет». В этом романе, где под вымышленными именами скрываются реальные люди, Нае Ионеску выведен под именем Гхита Блидару, профессора политэкономии, взгляды которого сводятся, во-первых, к тому, что Европа есть фикция, и, во-вторых, к следующей несложной формуле: «Мы — то, чем наша земля нас заставляет быть, и ничто более». Себастьян, выделявшийся среди учеников Ионеску своим критическим настроем, так говорил о внутренней панике, которая возникала в нем при каждой встрече с мэтром. «Как только я встречаюсь с ним, все переворачивается, потому что он относится к таким людям, которые всем все диктуют, которые вас заставляют склониться, причем даже не столько перед их аргументами, сколько перед их темпераментом и стилем... До сегодняшнего дня этот человек — единственный, при встрече с которым я ощущаю необходимым подчиниться, испытывая при этом чувство не самоотречения, но, напротив, свершения, (accomplissement — p. 102), даже воссоединения, — признавался он в романе «В течение двух тысяч лет»[163]. Конечно, Ионеску обладал темпераментом и стилем, был великим искусителем, но он был также соткан из парадоксов. С одной стороны, это был светский человек, любивший женщин и деньги. С другой стороны, он, по многим свидетельствам, отличался суровой, почти монашеской внешностью. Послушаем еще раз Себастьяна, ошеломленного жилищем Ионеску, наготой, ясностью и лаконичностью его интерьера. «У него три комнаты, забитые книгами; четвертая, почти пустая — его спальня. Кровать очень простая, просто раскладушка, и больше ничего... Он в халате, шея обмотана шерстяным шарфом, голова слегка склонилась и освещена светом настольной лампы... в его виде есть что-то монашеское»[164]. Многие его современники сравнивали его с А. Жидом или Ш. Пеги, подчеркивали то, что было в нем беспокойного, одинокого, измученного, но также и демонического — свидетельств какой-то личной драмы, и все это производило еще большее впечатление, чем его идеи. Поэтому вполне возможно, что именно эта большая внутренняя сила, которую он, по рассказам многих знавших его, излучал, и объясняла его воздействие на молодых, протестовавших против цивилизаторского разделения культуры и жизни[165].

Далее. Все без исключения свидетельства включают пункт, по всей вероятности, свидетельствующий об одном из моментов обаяния этого человека: стиль его преподавания. Его непосредственность, отсутствие академичности, зиммелева манера находить примеры в повседневной жизни, отказ от догматизма истории философии, стремление увязывать эту дисциплину с опытом — одним словом, сходство с сократовским методом. Метод профессора состоял в том, чтобы внушать беспокойство, побуждать вопросы, научить испытывать недоверие к книгам и системам, писал Элиаде. «Предпочтение отдавалось парадоксам и рискованным предположениям; упадок духа и отчаяние встречались с симпатией; везде царила искренность... профессор постоянно внимательно следил за дезориентированными, беспокойными, отчаявшимися молодыми людьми, приходившими к нему»[166]. В общем, резюмировал Элиаде, он вернул метафизику к ее истоку: самопознанию[167]. В том же смысле Мирча Вулканеску говорил о негативной педагогике[168], а Чоран признавался, что «никогда не встречал человека, который бы в такой степени заставлял каждого становиться самим собой»[169]. Эта метода определила успех его семинаров, где общий мыслительный процесс, по воспоминаниям его многочисленных учеников, организовывался полифонично, наподобие симфонии. Ясно одно: в начале 1930-х годов на лекции Ионеску массово устремилась самая разношерстная публика, так что в конце концов они превратились для Дворца в маленькую государственную проблему. Профессор почти не готовился к этим лекциям, вспоминал впоследствии Чоран. Читая их, он принуждал себя, к колоссальному умственному усилию, таким образом, что мы «непосредственно присутствовали при разработке им его идей. Он сообщал нам это усилие, возникавшее напряжение вновь воздействовало на него самого. Он вводил нас в суть проблемы и вместе с нами продвигался к ее решению. Такие профессора — редкость»[170]. Ощущению близости мыслей способствовал, несомненно, его слог, тяжелый, изобиловавший шероховатостями. И сам Себастьян рисовал аналогичную картину. «Вот он бросает слово здесь, там открывает потайную дверцу, а дальше отбрасывает камешек, валявшийся у него на дороге. Все неожиданно, все по воле случая. А затем, в конце лекции, когда обескураженные слушатели оглядывают поле мысли, перепаханное им вдоль и поперек, неожиданно все упорядочивается — не знаю как, непонятно, при помощи какого механизма»[171]. Если Нае Ионеску не был великим мыслителем, не говоря уже о его отвратительно пахнувшем антисемитизме со столь ужасными последствиями, он, несомненно, был, по мнению самого Себастьяна, «великим комедиантом».

Комедиантом и почти чародеем: исключительно ловкий фокус Нае Ионеску заключался в том, что от императива аутентичности, призыва «будь верен сам себе» он плавно переходил к совершенно иной заповеди «будь верен своей национальной сути». Большинству его последователей подобное движение от личностного к коллективному представлялось почти провиденциальным выходом. В этом смысле можно утверждать, что философ прекрасно сумел нажить капитал на двух важнейших проблемах, терзавших молодых. Более того, ему удалось их увязать. В кратко сформулированном виде идея, которую он внушал своим ученикам, звучала так: невозможно ответить на вопрос «кто я», не затрагивая национального вопроса и вопроса об отношении личности и общества. Их разделение абсолютно искусственно. М. Элиаде ликовал особенно: Ионеску нашел способ превратиться в активного политика, не переставая быть философом. То, что мы называем «политикой» Нае Ионеску, продолжал он, словно бы потрясенный этим открытием, является не более чем «практическим выражением вечной онтологической проблемы: остановиться на том, что имеется». Потому что «человек не может писать законы для нации. Они существуют вне его, в объективной реальности, он лишь обнаруживает их и формулирует»[172]. В этом и заключался рецепт успеха, тем более что попытка привязать национализм к этике аутентичности оказалась сильно окрашена религиозностью. Это не могло не понравиться Элиаде, уже ощущавшему себя «специалистом» в данной области.

Нае Ионеску пришел к данной концепции, отстаивая православную версию спасения. Например, во втором «Курсе лекций по логике» он выдвигал тезис о том, что фундаментальной основой христианства является уничтожение собственной индивидуальности. «Что означает практика самоуничижения? Она означает ликвидацию личностного коэффициента»[173]. Однако, немедленно добавлял автор, для восточного христианства перспектива такого отречения не может являться самоцелью. Здесь собака и зарыта: философ стремился доказать, что принесение в жертву собственной индивидуальности обретает смысл в той мере, в какой оно осуществляется ради пользы всего сообщества. Понятно, что эта тема вызывала большой интерес у значительной части представителей Молодого поколения. Прозанимавшись «целых 10 лет сотерией (спасением вне мира), Нае Ионеску в последнее время обратился к идее симпатии (спасения путем примирения с миром)», замечал Элиаде в важном послесловии, написанном им для им же и составленного сборника «Роза ветров», где собраны многочисленные статьи Ионеску за 1926—1933 годы[174].

Таким образом, профессор, двигаясь от православия, пришел к истории, затем, от нее, к нации, продолжал его ассистент по кафедре Бухарестского университета; в этих словах мало что от «ужасного ребенка» и очень многое — от трудолюбивого ученика.

В общем, здесь явно наблюдался переход от проблемы «быть» к проблеме «быть румыном»; онтология потихоньку соскальзывала в политику. При чтении работ верного ассистента чувствуется, насколько своевременно проделывает этот переход Нае Ионеску, в какой степени — с учетом исторической конъюнктуры — его ученики выказывают благорасположение его речам. Конечно, его рассуждения весьма утяжеляет притягивание метафизики за уши к политике; но, может быть, именно оно и определяет их своевременность. Вот еще одно высказывание Элиаде, где он с неослабевающим благоговением кратко излагает один из ключевых пунктов учения мэтра; апогей для ученого, который впоследствии будет постоянно выражать протест против смешения плоскостей: «Путь к бытию начинается с поиска себя, но завершается вне собственной личности, в Боге (сотерия) либо в истории (симпатия). Аутентичность, без которой все теряет свою ценность, требует, чтобы личность оставалась собой, но, реализуя это требование, мы узнаем себя вне своей личности. Ищи себя со всей возможной искренностью, и ты увидишь, что ты — не в себе, а вне себя: пребываешь под сенью божественного или погребен глубоко рядом с твоими предками»[175]. Еще более точное и конкретное выражение всей этой мистики «крови и почвы» (Blut und Boden) обнаруживается в статье Элиаде от апреля 1936 г. Она озаглавлена, в соответствии с проблематикой исследований мэтра, «Спасение, история, политика». В ней Элиаде вновь обращается к идее перехода от сотерии к симфонии. Этот переход, на взгляд автора, происходит через спасительное пробуждение румынских масс, «движимых стремлением раствориться в живой и организованной субстанции сообщества». В авангарде этих масс, уточняет Элиаде, идет «революционная молодежь», вовлеченная в «коллективное действо»[176]. Это прозрачный намек на Кодряну, его войска, его эскадроны смерти. В самом деле, именно в это время Железная гвардия стала превращаться в массовую партию. Она начала охоту на евреев по всей стране; росло число совершенных ее членами политических убийств. Весьма необычное «сообщество любви»...

Эти параллели представляются весьма важными, поскольку показывают, какими путями происходит соединение экстремизма с тем абсолютным отсутствием моральных принципов, которое санкционировала доктрина Нае Ионеску. По мнению Элиаде, она выражалась в единственном основополагающем принципе: «Человек не является творцом за пределами своего собственного бытия». Поскольку определяющая роль в «собственном бытии» человека принадлежала нации, это означало, что насквозь этническая политика являлась онтологически обоснованной, а ее тоталитарный характер — узаконенным. Ведь верность национальному государству вовсе не отрицала свободу, а способствовала раскрытию творческого потенциала личности. Именно таким образом философскому учению Нае Ионеску удалось убедить Молодое поколение — или, по крайней мере, способствовать его самоубеждению — в обоснованности сближения с Железной гвардией, которая виделась как инструмент радикальной оппозиции демократам с их чуждым «тому, что есть» и потому вызывавшим презрение духом.