III. Лакония
К югу от Аргоса, вдали от моря вздымаются вершины Парнонского хребта. Они прекрасны, но еще более радует глаз река Еврот, бегущая между ними и высоким, мрачным, тронутым на вершинах снегом Тайгетским хребтом на западе. В этой сейсмоопасной долине расположился гомеровский «полый Лакедемон» — равнина, столь хорошо защищенная горами, что Спарта, ее столица, не нуждалась в стенах. В эпоху своего расцвета Спарта (Рассыпанная) представляла собой союз пяти поселений, в совокупности насчитывавших семьдесят тысяч жителей. Сегодня это деревушка в четыре тысячи душ; и мало что осталось, даже в скромном деревенском музее, от города, некогда покорившего и погубившего целую Грецию.
1. Спартанская экспансия
Из этой естественной твердыни дорийцы правили южным Пелопоннесом, поработив его население. Этим длинноволосым северянам, закаленным горами и привычным к войне, казалось, что в жизни можно выбирать лишь между завоеванием и рабством; их занятием была война, посредством которой они добывали то, что представлялось им достойными средствами к существованию; коренное недорийское население, ослабленное земледелием и миром, испытывало очевидную нужду в господах. Таким образом, цари Спарты, притязавшие на непрерывное родство с Геракл идами 1104 года, сперва покорили коренных обитателей Лаконии, а затем напали на Мессению. Эта страна, лежащая в юго-западном углу Пелопоннеса, была относительно плодородной равниной, возделываемой мирными племенами. У Павсания можно прочесть о том, как мессенский царь Аристодем вопросил Дельфийский оракул о способе разгромить спартанцев. Аполлон повелел ему принести в жертву богам деву из царского дома; Аристодем предал смерти родную дочь и проиграл войну[222]. (Может быть, он ошибался, и девушка была не его дочерью.) Два поколения спустя отважный Аристомен возглавил героическое восстание мессенцев. Девять лет их города переносили нападения и осады; но в конце концов спартанцы добились своего. Мессенцев обложили ежегодной податью в половину всего урожая, и тысячи повстанцев были уведены из страны, чтобы пополнить число закрепощенных илотов.
Вырастающая перед нами картина лаконского общества до Ликурга имеет, как и некоторые античные рисунки, три слоя. Наверху находился господствующий класс дорийцев, живших по большей части в Спарте за счет продуктов с принадлежащих им и обрабатываемых илотами полей в сельской местности. Промежуточное социальное положение занимали периэки («живущие вокруг»): свободное население, обитавшее в сотнях горных или приграничных деревенек Лаконии, либо занятое в городской торговле и промышленности; периэки платили налоги и были военнообязанными, но не участвовали в управлении страной и не имели права вступать в брак с представителями господствующего класса. На низшей ступени стоял самый многочисленный класс илотов, названных так, согласно Страбону, в память о городе Гелосе, народ которого был порабощен спартанцами одним из первых[223]. Посредством простого покорения недорийского населения и ввоза военнопленных Спарта превратила Лаконию в страну, населенную 224 000 илотов, 120 000 периэков и 32 000 мужчин, женщин и детей из сословия Граждан[224][225].
Илот имел все свободы средневекового крепостного. Он мог жениться на ком хотел, плодиться сколько ему было угодно, обрабатывать на свой лад землю и жить в деревне рядом со своими соседями, не тревожимый отсутствующим хозяином его надела, при условии, что он регулярно посылает своему владельцу арендную плату, установленную правительством. Илот был прикреплен к земле, но ни он сам, ни его земля не подлежали продаже. В некоторых случаях илоты выполняли обязанности домашней прислуги в городе. От них требовалось сопровождать своего хозяина на войне, а в случае призыва — сражаться за государство; за воинскую доблесть илоту могла быть предоставлена свобода. Как правило, его экономическое положение было не худшим, чем положение сельского крестьянства во всей остальной Греции за пределами Аттики или современного чернорабочего. Его утешали собственный дом, разнообразная работа и безмолвное дружелюбие деревьев и полей. Однако он постоянно находился во власти законов военного времени и под негласным наблюдением тайной полиции, которая в любой момент могла расправиться с ним без суда и следствия[226].
В Лаконии, как и повсюду, простец платил дань умнику; это обычай с почтенным прошлым и многообещающим будущим. В большинстве цивилизаций такое распределение жизненных благ осуществляется посредством обычно мирно функционирующей системы цен: умник предлагает нам трудно воспроизводимые предметы роскоши и услуги и убеждает нас платить за них большую цену, тогда как простец производит легко замещаемые товары первой необходимости и способен выручить за них куда меньше. Но в Лаконии концентрация богатства производилась с помощью мер до оскорбительного наглядных, что поселяло в илотах чувство вулканического недовольства, в течение всей спартанской истории грозившее опалить государство пламенем революции.
2. Золотой век Спарты
В сумеречном прошлом, до прихода Ликурга, Спарта была греческим городом, подобным всем остальным, и цвела песнями и искусством, каких она никогда уже не узнает после него. Особенной популярностью пользовалась здесь музыка, ничуть не менее древняя, чем сам человек: как бы глубоко мы ни погрузились в прошлое, мы найдем греков поющими. В Спарте, столь часто воевавшей, музыка усвоила военный строй — мужественный и простой «дорийский лад»; другие лады, мало сказать, не одобрялись — любой отход от дорийской манеры карался законом. Даже на Терпандра, усмирившего своими песнями мятеж, эфоры наложили штраф, а его немую лиру пригвоздили к стене, так как для того, чтобы она лучше следовала за его голосом, он дерзнул добавить к инструменту новую струну; а поколения спустя Тимофей, умноживший семь Терпандровых струн до одиннадцати, не был допущен к состязаниям в Спарте, пока эфоры не убрали с его лиры скандальные лишние струны[227].
Как и Англия, Спарта ввозила великих композиторов из-за рубежа. Предположительно около 670 года по велению Дельфийского оракула с Лесбоса был доставлен Терпандр, которому поручили подготовить состязания хоров на празднике Карнеи. Схожим образом около 620 года с Крита был призван Фалет, а вскоре после него явились Тиртей, Алкман и Полимнест. Их труд сводился по большей части к сочинению патриотической музыки и подготовке хоров для ее исполнения. Отдельным спартанцам музыка преподавалась редко[228]; как в революционной России, общинный дух был столь силен, что музыка усвоила корпоративные формы, и одна группа состязалась с другой на величественных праздниках пения и пляски. Такое хоровое пение предоставляло спартанцам еще одну возможность для налаживания дисциплины и боевого порядка, ибо каждый голос был подчинен вождю. На празднике Гиакинтии царь Агесилай послушно пел на том месте и в то время, которые назначил ему наставник хора, а на Гимнопедиях вся община спартанцев независимо от пола и возраста соединялась в массовых упражнениях гармоничной пляски и антистрофического пения. Такие случаи, несомненно, служили мощным стимулом и отдушиной для чувства патриотизма.
Терпандр (Усладитель Мужей) был одним из тех блестящих поэтов-музыкантов, которые ознаменовали начало великой эпохи Лесбоса за поколение до Сафо. Традиция приписывала ему изобретение сколиев (skolia), или застольных песен, и увеличение числа струн лиры с четырех до семи; однако гептахорд, как мы уже видели, едва ли моложе Миноса, а мужчины воспевали радости вина еще в окутанное забвением отрочество мира. На Лесбосе он, несомненно, составил себе имя как кифаред — сочинитель и исполнитель музыкальной лирики. Убив в драке человека, он был отправлен в изгнание и счел подходящим принять приглашение Спарты. Там он провел, по-видимому, остаток своих дней, обучая музыке и будучи наставником хоров. Говорят, что жизнь его оборвалась в разгар пирушки: пока он пел — выводя, быть может, ту верхнюю ноту, что была добавлена им к гамме, — один из слушателей запустил в него смоквой, которая, попав ему в рот и забив дыхательное горло, задушила Терпандра в момент наивысшего певческого исступления[229].
Тиртей продолжил дело Терпандра в Спарте в годы Второй Мессенской войны. Он происходил из Афидны возможно, лакедемонской, вероятно, аттической. Афиняне, несомненно, издавна подшучивали над спартанцами, говоря, что, когда последние терпели поражение во Второй войне, они были спасены хромым аттическим учителем, боевые песни которого окрылили впавших в уныние спартанцев и вдохновили их на победу[230]. Очевидно, он исполнял свои песни под аккомпанемент флейты перед народным собранием, стремясь овеять смерть на поле боя завидной славой. Один из сохранившихся фрагментов песни гласит: «Доля прекрасная — пасть в передних рядах ополчения, // Родину-мать от врагов обороняя в бою… Пусть же, широко шагнув и ногами в землю упершись, // Каждый на месте стоит, крепко губу закусив… Ногу приставив к ноге и щит свой о щит опирая, // Грозный султан — о султан, шлем — о товарища шлем, // Плотно сомкнувшись грудь с грудью, пусть каждый дерется с врагами, // Стиснув рукою копье или меча рукоять!»[231] По словам спартанского царя Леонида, Тиртей был «мастер всколыхнуть юные души»[232].
К тому же поколению принадлежат песни Алкмана, друга и соперника Тиртея; им, однако, свойственны большее разнообразие и приземленность. Он происходил из далекой Лидии, и некоторые утверждали, будто он был рабом; тем не менее, его приветливо встретили лакедемоняне, еще не приученные к xenelasia, ненависти к чужестранцам, ставшей частью Ликургова законодательства. Позднейшие спартанцы были бы возмущены его песнями во славу любви и еды и его перечнем благородных лаконских вин. Традиция причисляла Алкмана к величайшим чревоугодникам античности и считала его ненасытным женолюбом. «Сколь счастлив я, что не остался в Сардах, где, оскопив, меня сделали бы служителем Кибеле, но пришел в Спарту, где я волен любить мою златовласую Мегалострату», гласила одна из его песен[233]. Он стоит во главе той династии эротических поэтов, что достигает кульминации в лице Анакреонта, и возглавляет список «Девяти лирических поэтов», которых александрийские критики почитали лучшими в Древней Греции[234]. Он умел слагать гимны и пеаны, как и песни во славу вина и любви, и спартанцы особенно любили парфении (parthenia), или девичьи песни, которые он сочинял для девичьих хоров. То один, то другой фрагмент являют нам ту силу образного чувства, которая составляет самую суть поэзии:
Спят вершины высокие гор и бездн провалы,
Спят утесы и ущелья,
Змеи, сколько их черная всех земля ни кормит,
Густые рои пчел,
звери гор высоких
И чудища в багровой глубине морской.
Сладко спит и племя
Быстролетающих птиц[235][236].
(Перевод В. В. Вересаева)
Мы можем судить по этим поэтам, что спартанцы не всегда были спартанцами и что за сто лет до Ликурга они так же остро наслаждались поэзией и искусством, как и любой другой из греков. Хоровая ода была настолько тесно связана со Спартой, что, когда афинские драматурги сочиняли хоровые партии для своих драм, они пользовались дорийским диалектом, хотя диалоги писались на аттическом наречии. Трудно сказать, какие еще искусства цвели в Лакедемоне в эти безмятежные дни, потому что даже спартанцы не позаботились сохранить или описать их. В седьмом веке славились лаконская керамика и бронза, а менее значительные искусства внесли множество усовершенствований в жизнь счастливого меньшинства. Однако мессенские войны положили конец этому малому Ренессансу. Захваченная земля была поделена между спартанцами, и число рабов почти удвоилось. Как эти тридцать тысяч граждан могли удерживать в постоянном повиновении четырехкратно превосходивших их численностью периэков и семикратно — илотов? Это могло произойти лишь ценой отказа от поклонения и покровительства искусствам: каждый спартиат был превращен в воина, в любой момент готового подавить восстание или вести войну. Конституция Ликурга достигла этой цели, но за нее пришлось заплатить тем, что во всех областях, за исключением политики, Спарта была вычеркнута из истории цивилизации.
3. Ликург
Греческие историки, начиная с Геродота, считали само собой разумеющимся, что автором спартанского законодательства был Ликург, так же как они не сомневались в историчности осады Трои и убийства Агамемнона. И как современная наука на протяжении века отрицала существование Трои и Агамемнона, так и сейчас она колеблется, признавать ли ей историчность Ликурга. Время его жизни датируют по-разному, относя его деятельность к промежутку между 900 и 600 годами до н. э.; да и как один-единственный законодатель мог изобрести самый непривлекательный и поразительный свод законов во всей истории и за несколько лет навязать его не только порабощенному населению, но и своевольному и воинственному правящему классу?[237] И тем не менее было бы самонадеянностью отвергать принятую всеми греческими историками традицию на подобных теоретических основаниях. Седьмой век был по преимуществу веком единоличных законодателей — Залевка в Локриде (около 660 года), Драконта в Афинах (620 год) и Харонда в сицилийской Катане (около 610 года), не говоря уже об Иосии, провозгласившем в иерусалимском Храме Закон Моисея (около 621 года). Вероятно, в этих случаях мы имеем дело не столько с творчеством единоличного законодателя, сколько с набором гармонизированных и сведенных в специфические законы обычаев, названных удобства ради именем кодификатора, который в большинстве случаев первым зафиксировал их письменно[238]. Мы будем следовать традиции, помня, что, по всей видимости, она персонифицировала и сократила процесс преобразования обычаев в законы, потребовавший участия многих авторов и занявший немало лет.
Согласно Геродоту[239], Ликург — дядя и опекун спартанского царя Харилая — получил от Дельфийского оракула некие ретры (rhetra), или указы, которые одни считали самими законами Ликурга, а другие — божественной санкцией для внесенных им законов. По-видимому, законодатели понимали, что надежнейший способ изменить некоторые обычаи или установить новые — это выдать свои предложения за веления бога; то был не первый случай, когда государство закладывало свой фундамент на небесах. Далее предание сообщает, что Ликург побывал на Крите, восхитился тамошними установлениями и решился ввести некоторые из них в Лакойии[240]. Цари и большая часть знати скрепя сердце приняли его реформы, видя в них единственное средство обеспечить собственную безопасность; но молодой аристократ Алкандр яростно сопротивлялся и выбил законодателю глаз. Плутарх излагает эту историю со свойственными ему простотой и обаянием:
«Несмотря на нежданную беду мужество нимало не изменило Ликургу, и, став прямо против сограждан, он показал им свое залитое кровью лицо с опустевшей глазницей. Всех охватило уныние и страшный стыд, они выдали Алкандра Ликургу и проводили раненого до дому, разделяя с ним его печаль. Ликург поблагодарил их и отпустил, Алкандра же ввел в дом и ничем его не обидел, не сказал ни единого дурного слова и только велел прислуживать, удалив обычных своих слуг и рабов. Наделенный некоторым благородством, тот молча выполнял все, что ему поручали, и, находясь рядом с Ликургом, постиг кротость и невозмутимость его души, строгий образ жизни, неутомимость в трудах, так что и сам проникся величайшим расположением к этому человеку и внушил друзьям и близким, что Ликург не жесток и не высокомерен, но, как никто, снисходителен и милосерден к окружающим»[241].
(Перевод С. П. Маркиша)
Завершив свои труды, Ликург (гласит, вероятно, легендарный эпилог его истории) просил граждан ничего не менять в его законах, пока он не вернется. Затем он отправился в Дельфы, замкнулся в уединении и уморил себя голодом, «полагая, что долг государственного мужа — обратить, по возможности, и саму свою смерть на службу государству»[242].
4. Конституция лакедемонян
Когда пытаешься прояснить существо реформ Ликурга, традиция становится противоречивой и запутанной. Трудно сказать, какие элементы спартанского кодекса предшествовали Ликургу, какие были созданы им или его поколением, какие — привнесены после него. Плутарх и Полибий[243] уверяют, что Ликург распределил среди граждан тридцать тысяч участков лаконской земли; из Фукидида[244] явствует, что такого передела не было. Возможно, старые имения остались нетронутыми, тогда как недавно завоеванная земля была поделена поровну. Как Клисфен Сикионский и Клисфен Афинский, Ликург (то есть авторы Ликурговой конституции) заменил кровнородственную организацию лаконского общества территориальной; таким образом была сокрушена власть старых семейств и образовался более широкий слой аристократии. Во избежание вытеснения этой землевладельческой олигархии торговыми классами, приходившими в то время к власти в Аргосе, Сикионе, Мегарах и Афинах, Ликург запретил гражданам заниматься ремеслами или торговлей, ввозить серебро и золото и постановил, что в качестве денег следует использовать только железо. Он был убежден, что спартанцы (т. е. владеющие землей граждане) должны оставаться свободными, чтобы править и воевать.
Античные консерваторы похвалялись[245], что Ликургова конституция оказалась столь устойчивой потому, что в ней были объединены три формы государственного устройства — монархия, аристократия и демократия, причем в таких пропорциях, что каждый элемент препятствовал преобладанию других. Спартанская монархия была на самом деле диархией, потому что в ней участвовали два царя — потомки захватчиков Гераклидов. Возможно, это странное установление представляло собой компромисс между двумя родственными и потому соперничающими домами или было средством без риска абсолютизма обеспечить психологические выгоды царской власти для поддержания социального порядка и национального престижа. Полномочия царей были ограничены: они совершали жертвоприношения как представители государственной религии, возглавляли судебную власть и руководили армией на войне. Во всех вопросах они были подчинены сенату, а после Платей все больше поступались своим авторитетом в пользу эфоров.
Аристократический и господствующий элемент этой конституции был представлен сенатом, или герусией (gerousia), который фактически и являлся группой старцев; обычно граждане моложе шестидесяти считались слишком незрелыми для его дискуссий. Плутарх указывает, что герусия состояла из двадцати восьми членов, и приводит невероятный рассказ об их избрании. Когда открывалась вакансия, кандидаты должны были по очереди и в полном молчании проходить перед народным собранием; избранным провозглашался тот, кого приветствовали громче и дольше всех[246]. Возможно, данный обычай мыслился реалистичным и экономичным сокращением полной демократической процедуры. Мы не знаем, какие граждане были вправе выставлять свою кандидатуру на эти выборы; по-видимому, это были homoioi, или равные, владевшие землей в Лаконии, отслужившие в войске и вносившие свою долю продовольствия для общественных трапез[247]. Сенат обладал законодательной инициативой, выступал в качестве верховного суда по уголовным преступлениям и определял государственную политику.
Народное собрание, или апелла (арена), являлось спартанской уступкой демократии. Очевидно, на него имели доступ все граждане мужского пола, достигшие тридцатилетнего возраста; пассивным избирательным правом обладали восемь тысяч мужчин из населения в 370 000. Оно собиралось в каждое полнолуние. На его рассмотрение выносились все важные вопросы, и без его согласия не мог быть проведен ни один закон. Однако к Ликурговой конституции законов почти не добавлялось, да и те народное собрание могло только принимать или отвергать, а не обсуждать или вносить в них поправки. В сущности, это было старинное гомеровское общественное собрание, с трепетом внимавшее совету вождей и старейшин или стоящих во главе войска царей. Теоретически апелла обладала всей полнотой государственной власти, однако поправка, внесенная в конституцию после Ликурга, наделяла сенат правом отменять ее постановления, если, по его мнению, собрание принимало «кривое» решение[248]. Когда некий радикальный мыслитель попросил Ликурга учредить демократию, Ликург ответил: «Введи ее для начала, друг мой, у себя дома»[249].
Цицерон сравнивал пятерых эфоров (или надзирателей) с римскими трибунами, так как их ежегодно избирало народное собрание; они, однако, больше походили на римских консулов, пользуясь исполнительной властью, ограничиваемой только правом вето сената. Институт эфоров существовал до Ликурга, однако в дошедших до нас сообщениях о Ликурговом законодательстве он еще не упоминается. К середине шестого века авторитет эфоров уже не уступал авторитету царей; после Персидской войны высшая власть фактически перешла к ним. Они принимали посольства, разрешали судебные споры, возглавляли армии и наставляли, низлагали или карали царей.
Внедрение в жизнь правительственных постановлений поручалось армии и полиции. Эфоры имели обыкновение вооружать юных спартиатов, или особую тайную полицию (krypteia), правом шпионить за народом, а в случае с илотами — убивать на свое усмотрение любого[250]. Это учреждение использовалось в неожиданные моменты, даже для расправы с илотами, которые, отважно послужив государству на войне, представляли собой угрозу для своих хозяев как способные, а потому опасные враги. После восьми лет Пелопоннесской войны, пишет беспристрастный Фукидид,
«…лакедемоняне предложили отобрать некоторое число илотов, считающих себя наиболее способными в военном деле, обещая им свободу (на самом же деле лакедемоняне хотели только испытать илотов, полагая, что как раз самые свободолюбивые, скорее всего способны в сознании собственного достоинства напасть на своих господ). Таким образом, было отобрано около 2000 илотов, которые с венками на головах (как бы уже получившие свободу) обходили храмы. Немного спустя, однако, лакедемоняне перебили этих илотов, причем никто не знал, где и как они погибли[251].
(Перевод Г. Л. Стратановского)
Силой и гордостью Лакедемона была прежде всего его армия, ибо спартанская безопасность и спартанский идеал поддерживались отвагой, дисциплиной и искусностью войска. Каждый гражданин проходил военную подготовку и являлся военнообязанным с двенадцати до шестидесяти лет. Суровая воинская дисциплина закаляла спартанских гоплитов — сплоченные отряды тяжеловооруженных, ощетинившихся копьями граждан-пехотинцев, которые наводили ужас даже на афинян и оставались практически непобедимыми до тех пор, пока Эпаминонд не одолел их при Левктрах. Моральный кодекс Спарты был сформирован применительно к этой армии: быть добрым означало быть сильным и смелым; смерть в бою была высшей почестью и счастьем; пережить поражение означало позор, который не простила бы даже мать. «Возвращайся со щитом или на щите», — напутствовала спартанка уходившего на войну сына. Бежать от врага с тяжелым щитом в руках было невозможно.
5. Законы Спарты
Чтобы воспитать человека в согласии с идеалом, столь немилосердным к плоти, необходимо было с рождения приучать его к самой жесткой дисциплине. Первым шагом была безжалостная евгеника: каждый ребенок должен был не только столкнуться с правом детоубийства, принадлежавшим его отцу, но и предстать перед государственным советом наблюдателей; любой ребенок, сочтенный неполноценным, сбрасывался с обрыва горы Тайгет и разбивался об ощерившиеся внизу скалы[252]. Дети постарше гибли вследствие спартанской привычки приучать их к неудобствам и неблагоприятным природным воздействиям[253]. Мужчин и женщин предупреждали о необходимости принимать во внимание здоровье и характер тех, с кем они намеревались заключить брак; даже царь Архидам был оштрафован за брак с тщедушной женой[254]. Мужей поощряли предоставлять своих жен в пользование выдающимся мужчинам ради умножения числа красивых детей; мужьям, ослабленным возрастом или болезнью, рекомендовалось приглашать молодых людей на помощь в произведении сильного потомства. Ликург, по словам Плутарха, высмеивал ревность и сексуальную монополию, говоря, что «нелепо людям так беспокоиться о своих псах и конях, проявляя заботу и платя деньги, чтобы обеспечить чистоту их породы, и в то же время держать жен под замком, чтобы те беременели только от них, хотя нередко они глупы, немощны или больны». По общему мнению античности, спартанцы были сильнее и красивее, а спартанки здоровее и прелестнее всех прочих греков[255].
Вероятно, в большей мере это было результатом тренировки, а не евгенического подхода к деторождению. Фукидид вкладывает в уста царя Архидама слова: «Невелика разница [надо полагать, при рождении] между двумя мужчинами, но превосходство принадлежит тому, кто воспитан в наиболее суровой школе»[256]. В семь лет спартанский мальчик забирался из семьи и воспитывался государством; его вносили в список группы, являвшейся одновременно военным подразделением и школьным классом и руководимой педономом (paidonomos), или наставником мальчиков. Самый способный и смелый мальчик в классе становился его старостой; остальных учили повиноваться ему, подчиняться налагаемым им наказаниям и стремиться сравняться с ним или превзойти его в успехах и дисциплине. В отличие от Афин, целью здесь являлись не атлетическая стать и ловкость, но воинская отвага и достоинство. В свои игры мальчики играли голышом, на глазах у старших и поклонников обоих полов. Старшие мужчины заботились о разжигании индивидуальных и групповых мальчишеских ссор ради испытания и тренировки силы и храбрости; малейшее проявление трусости влекло за собой многие дни позора. От мальчиков требовалось молча переносить боль, трудности и несчастья. Каждый год на алтаре Артемиды Ортии нескольких специально отобранных юношей секли до тех пор, пока камни не орошались кровью[257]. В двенадцать лет у мальчика отнимали нижнюю одежду, и отныне в течение года ему разрешалось носить только одно одеяние. В отличие от афинских парнишек он купался не часто, потому что вода и притирания размягчают кожу, тогда как холодный воздух и голая земля придают ей твердость и стойкость. Зимой и летом он спал под открытым небом, на ложе из наломанного на берегах Еврота тростника. До тридцати ле+ он жил вместе с товарищами в казармах и не знал никаких домашних удобств.
Его учили читать и писать ровно настолько, чтобы сделать его грамотным; в Спарте книги находили мало покупателей[258], хотя их было едва ли меньше, чем издателей. По словам Плутарха, Ликург желал, чтобы дети изучали его законы не с помощью письма, но из устной традиции и на собственном опыте, следуя заботливому руководству и примеру; он полагал, что безопаснее делать людей достойными, воспитывая их незаметно и исподволь, чем опираясь на теоретическое убеждение; надлежащее воспитание и есть наилучшее управление государством. Но такое воспитание должно быть скорее нравственным, чем умственным; характер важнее интеллекта. Юного спартиата приучали к трезвости, и некоторых илотов заставляли напиваться допьяна, дабы молодежь видела, насколько глуп пьяный[259]. Готовя юношу к войне, его учили рыскать по полям в поисках пропитания, а иначе — умирать с голоду; красть в таких случаях было позволительно, но попасться значило совершить преступление, за которое наказывали поркой[260]. Если он вел себя достойно, ему разрешали посещать общие трапезы граждан, где он должен был внимательно прислушиваться к старшим, чтобы познакомиться с проблемами государства и выучиться искусству сердечной беседы. В тридцать лет, если он с честью переносил тяготы молодости, ему предоставлялась вся полнота прав и обязанностей гражданина и разрешалось обедать со старшими.
Воспитание девочек, будучи домашним, тоже, однако, регулировалось государством. Девочкам полагалось участвовать в атлетических упражнениях — беге, борьбе, метании кольца и дротика, — чтобы в будущем они стали сильными и здоровыми матерями. Они должны были появляться обнаженными во время публичных плясок и шествий, даже в присутствии молодых людей. Это побуждало их к надлежащему уходу за телом и позволяло обнаружить и устранить свои недостатки. «И не было ничего постыдного в наготе молодых женщин, — говорит высоконравственный Плутарх. — Им сопутствовала скромность, и всякая распущенность была исключена». Танцуя, они воспевали тех, кто проявил отвагу на войне, и поносили трусов, дрогнувших перед врагом. Умственное воспитание было недоступной для спартанской девушки роскошью.
Что касается любви, то молодому человеку разрешалось предаваться ей без всяких предубеждений относительно пола. Почти у каждого подростка был поклонник из старших; от поклонника он ожидал дальнейшего воспитания, а взамен предлагал привязанность и повиновение. Часто такой обмен перерастал в страстную дружбу, побуждавшую и юношу, и мужчину к подвигам на войне[261]. Молодым людям предоставлялась значительная свобода перед женитьбой, и поэтому проституция не получила здесь широкого распространения, а гетеры не находили поддержки[262]. Во всем Лакедемоне нам известен лишь один храм Афродиты, где богиня представала под покровом, вооруженная мечом, с путами на ногах, как бы символизируя нелепость брака по любви, подчиненность любви войне и строгое регулирование брака государством.
Государство установило наилучшим брачным возрастом для мужчин тридцать лет, для женщин, — двадцать. Безбрачие было в Спарте преступлением; холостяки лишались права голоса, им запрещалось созерцать публичные шествия, во время которых юноши и девушки плясали обнаженными. По Плутарху, самих холостяков — нагих даже в зимнюю пору — заставляли вышагивать, распевая песнь, в которой говорилось, что они несут справедливое наказание за неповиновение законам. Упрямых «уклонистов» от брака в любой момент могли остановить на улице группы женщин, обходившихся с ними весьма сурово. Не многим лучшая участь ожидала бездетных супругов, и само собой разумелось, что мужчины, не являющиеся отцами, не вправе претендовать на благоговейное уважение, с которым спартанская молодежь относилась к старшим[263].
Браки обычно устраивались родителями без помощи купли; однако после этого соглашения от жениха ожидали увода невесты силой, а от невесты — сопротивления; словом, обозначающим свадьбу, было harpazein — «похищать»[264]. Если, несмотря на такие меры, некоторые мужчины все еще оставались неженатыми, их помещали в темную комнату с равным числом девушек и оставляли подбирать себе спутницу жизни в темноте[265]; спартанцы считали, что такой выбор не более слеп, чем любовь. Для невесты было обычным оставаться некоторое время с родителями; жених жил в своей казарме и навещал жену только тайком; «в таких отношениях, — говорит Плутарх, — они состояли длительное время, причем иногда они имели детей от жены, еще ни разу не видев ее лица при дневном свете». Когда они были готовы к исполнению родительского долга, обычай разрешал им зажить своим домом. Любовь приходила скорее после, чем до брака, и супружеская привязанность была, по-видимому, в Спарте столь же крепка, как и в любой иной цивилизации[266]. Спартанцы похвалялись, что среди них не бывает прелюбодеяний, и, возможно, они были правы, так как в Спарте допускалась немалая свобода добрачных отношений, а многих мужей можно было склонить поделиться своими женами, особенно когда дело касалось братьев[267]. Развод был редкостью. Спартанский полководец Лисандр был наказан за то, что покинул свою жену и намеревался жениться на другой, более хорошенькой[268].
В целом положение женщины в Спарте было лучшим, чем в любой другой греческой общине. Более чем где бы то ни было, она сохраняла здесь свой высокий гомеровский статус и привилегии, унаследованные ею от раннего матрилинеарного общества. Спартанки, по словам Плутарха[269] «были дерзки и мужеподобны, они властвовали над собственными мужьями и свободно высказывали свое суждение по самым значительным вопросам». Они могли наследовать и завещать имущество, а с течением времени — столь велика была их власть над мужчинами — в их руках сосредоточилась почти половина всей спартанской недвижимости[270]. Они пользовались роскошью и свободой дома, пока их мужья принимали на себя главный удар частых войн или вкушали простую пищу на общественных трапезах.
Дело в том, что весьма характерное положение спартанской конституции требовало от каждого гражданина в возрасте от тридцати до шестидесяти лет ежедневно обедать в публичной столовой, где пища была самого простого качества и где ее всегда слегка (что входило в замысел законодателя) недоставало. Таким способом, говорит Плутарх, Ликург думал приучить спартанцев к лишениям войны и уберечь от вырождения в дни мира; «[граждане] больше не проводили время у себя по домам, валяясь на мягких покрывалах у богато убранных столов, жирея благодаря заботам поваров и мастеровых, точно прожорливые скоты, которых откармливают в темноте, и растлевая не только нрав свой, но и тело, предающееся всевозможным наслаждениям и излишествам, приобретающее потребность в долгом сне, горячих купаниях, полном покое — словно в некоем ежедневном лечении»[271]. Для снабжения этих публичных трапез продовольствием каждый гражданин должен был периодически вносить в этот «обеденный клуб» установленное количество зерна и других продуктов; неспособность выполнить это требование влекла за собой утрату гражданских прав.
Обычно в первые столетия существования этих законов простота и аскетизм, к которым приучали спартанскую молодежь, не утрачивалась ею и в зрелости. Толстяки были в Лакедемоне редкостью; не существовало закона, который регулировал бы объем живота, но если чье-то брюхо раздувалось до неприличных размеров, это могло привести к публичному порицанию со стороны правительства или к, изгнанию из Лаконии[272]. Здесь почти не было пьянства и кутежей, процветавших в Афинах. Различия в имущественном положении были реальными, но скрытыми; богатый и бедный носили одну и ту же простую одежду — шерстяной пеплос, или рубаху, которая прямо свисала с плечей без притязаний на красоту или форму. Накопление движимого имущества было делом нелегким: чтобы отложить в железных деньгах сумму, эквивалентную ста долларам, требовался просторный чулан, а чтобы переместить ее — не менее пары быков[273]. Человеческая алчность, тем не менее, не умирала, находя отдушину в виде официальной коррупции. Сенаторов, эфоров, посланников, полководцев и царей — всех их можно было купить по цене, соответствовавшей их рангу[274]. Когда самосский посол показал в Спарте свою золотую посуду, царь Клеомен I добился его высылки, дабы граждане не были развращены чужим примером[275].
Спартанская система, опасавшаяся подобной порчи, была беспрецедентно враждебна к чужестранцам. Их редко ожидал радушный прием. Обычно им давали понять, что их визит не должен быть продолжительным; если же они оставались слишком долго, то выпроваживались полицией за пределы государства. Самим спартанцам запрещалось выезжать из страны без разрешения правительства, а для притупления любопытства им прививали высокомерное сознание собственной исключительности, искореняя самую мысль о том, что другие народы способны их чему-либо научить[276]. Этой системе приходилось быть нелюбезной из простого чувства самосохранения; малейшее дуновение из внешнего мира — из мира свободы, роскоши, литературы и искусств — могло опрокинуть это странное и искусственное общество, две трети которого были крепостными, а все господа — рабами.
6. Чем была Спарта
Какого человека и какую цивилизацию произвели на свет эти законы? Прежде всего человека с сильным телом, привычного к трудностям и лишениям. Некий любитель роскоши из Сибариса заметил, что «готовность, с которой спартанцы умирают на войне, едва ли заслуживает похвалы, ибо таким способом они освобождаются от множества тяжких трудов и жалкого существования»[277]. Здоровье являлось в Спарте одной из коренных добродетелей, а болезнь — преступлением; сердцу Платона доставило несомненную радость найти страну, настолько свободную от медицины и демократии. И еще здесь была смелость: только римляне могли сравниться со спартанцами в бесстрашии и победах. Когда спартанцы капитулировали при Сфактерии, Греция едва могла в это поверить; было неслыханным, что они не бились до последнего человека; во многих случаях даже простые солдаты предпочитали поражению самоубийство[278]. Когда новость о спартанской катастрофе при Левктрах — столь сокрушительной, что она фактически положила конец истории Спарты, — достигла эфоров, председательствовавших на Гимнопедиях, магистраты не сказали ни слова, но только добавили в список священных мертвецов, в честь которых справлялись игры, имена павших в последней битве. Самообладание, умеренность, равнодушие к счастью и невзгодам — качества, о которых афиняне часто писали, но редко проявляли на деле, — были сами собой разумеющимися в каждом спартанском гражданине.
Если повиновение законам — добродетель, то спартанцы были добродетельны превыше всех на земле. «Хотя лакедемоняне свободны, — рассказывал Ксерксу бывший царь Демарат, — они свободны не во всем, ибо господином над ними поставлен закон, которого они страшатся больше, чем твой народ тебя»[279]. Редко — вероятно, никогда вновь, если не считать римлян и средневековых евреев, — народ был так силен своим почтением к законам. При Ликурговой конституции по меньшей мере в течение двух веков Спарта только крепла. Хотя она не смогла покорить Аргос или Аркадию, ей удалось убедить весь остальной Пелопоннес смириться с ее гегемонией в Пелопоннесском Союзе, который почти двести лет (560–380) поддерживал мир на острове Пелопа. Вся Греция восхищалась спартанским войском и правительством и надеялась на их помощь в низложении тягостных тираний. Ксенофонт рассказывает об «изумлении, с которым я впервые отметил уникальное положение Спарты среди государств Эллады: относительно мало населенная, эта община пользуется в то же время чрезвычайной властью и престижем. Я находился в замешательстве, не зная, как объяснить этот факт. Мое удивление прошло лишь тогда, когда я приступил к рассмотрению специфических спартанских установлений»[280]. Как Платон и Плутарх, Ксенофонт никогда не уставал восхвалять обычаи спартанцев. Конечно же, именно здесь Платон нашел очертания своей утопии, несколько расплывчатой в силу удивительного безразличия спартанцев к идеям. Устав и не ожидая ничего доброго от вульгарности и хаоса демократии, многие греческие мыслители нашли убежище в поклонении кумирам спартанского порядка и закона.
Они могли позволить себе восхваление Спарты, потому что им не пришлось в ней жить. Им не доводилось близко почувствовать себялюбие, холодность и жестокость спартанского характера; встречаясь со сливками знати или вспоминая героев прошлого, они не понимали, что спартанские законы производили хороших воинов и никого более, что телесную силу они превращали в бесстыдную брутальность, ибо почти полностью притупляли умственные способности. С триумфом этих законов скоропостижно скончались искусства, до их установления переживавшие расцвет; после 550 года мы более не слышим о поэтах, скульпторах и строителях в Спарте[281]. Остались только хоровой танец и музыка, ибо здесь торжествовала спартанская дисциплина, а индивидуализм мог раствориться в массе. Отрезанные от торговли с миром, лишенные права путешествовать, ничего не знающие о науке, литературе и философии бурно растущей Греции, спартанцы стали народом превосходных гоплитов с разумом пожизненного пехотинца. Греческие путешественники восхищались их простой и неприкрашенной жизнью, ревностным ограничением числа полноправных граждан, упорно цепляющимся за любой обычай и суеверие консерватизмом, прославленной отвагой и жесткой дисциплиной — столь благородными по характеру, столь низменными по их цели и столь бесплодными по результату; тем временем на расстоянии почти в день пути на тысячах несправедливостей и ошибок афиняне строили цивилизацию с широким кругозором, напряженно деятельную, открытую всем новым идеям и жадную до общения с миром, терпимую, разнообразную, сложную, пышную, изобретательную, скептическую, наделенную богатым воображением, чуткую к поэзии, кипящую, свободную. Этот контраст окрасит и, пожалуй, предопределит весь ход греческой истории.
В конце концов духовная узость подкосила даже силу спартанской души. Спарта опустилась до освящения любых средств на пользу своей цели; наконец, в своих завоевательских аппетитах она дошла до того, что продала Персии свободы, отвоеванные для Греции Афинами при Марафоне. Ее поглотил милитаризм, превратив некогда столь уважаемую общину в ненавидимое соседями пугало. Когда она пала, все были поражены, но никто ее не оплакивал. Сегодня среди скудных развалин этой древней столицы лишь кое-где мелькнет торс или упавшая колонна, свидетельствующие, что когда-то здесь жили греки.