I. Натиск скептицизма
Посреди разрастающейся эллинистической культуры Афины — мать этой культуры и ее госпожа — сохраняли свое первенство в двух областях: в драматургии и философии. Мир был не настолько поглощен войнами и революциями, новыми науками и новыми религиями, любовью к красоте и погоней за золотом, чтобы вовсе не уделять внимания неразрешимым, но и неизбежным вопросам об истине и ошибке, материи и духе, свободе и необходимости, благородстве и низости, жизни и смерти. Юноши со всего Средиземноморья прокладывали себе дорогу, зачастую преодолевая множество трудностей, чтобы поучиться в залах и садах, где еще жива была память о Платоне и Аристотеле.
Продолжателем эмпирической традиции Ликея был неутомимый Феофраст с Лесбоса. Перипатетики были не столько философами, сколько учеными и естествоиспытателями; они посвящали себя профессиональным занятиям биологией, ботаникой, биографией, а также историей науки, философии, литературы и права. За тридцать четыре года своего руководства (322–288) Феофраст провел изыскания во многих областях и опубликовал четыреста томов, в которых речь шла чуть ли не обо всем — от любви до войны. Его памфлет «О браке» содержал суровые нападки на женский пол и, в свою очередь, подвергся суровым нападкам со стороны любовницы Эпикура Леонтион, написавшей ученую и сокрушительную отповедь[2371]. Тем не менее именно Феофрасту Афиней приписывает прочувствованную сентенцию о том, что «красота становится прекрасной только благодаря скромности»[2372]. Диоген Лаэртский описывает его как «человека в высшей степени благожелательного и приветливого»; был он столь красноречив, что прежнее его имя забылось, и его звали именем, присвоенным ему Аристотелем и означавшим «говорящий, как бог»; популярность Феофраста была столь высока, что на его лекциях собиралось по две тысячи студентов, а одним из самых верных его приверженцев был Менандр[2373]. Потомки с особой заботой сохранили его книгу «Характеры» — не потому, что ею было положено начало новой литературной форме, но потому, что она резко высмеивала недостатки, которые люди обыкновенно приписывают своим ближним. Здесь описан Болтливый, который «начинает славословием своей жене, пересказывает сон, виденный им прошлой ночью, блюдо за блюдом описывает то, что у него было на ужин», и заканчивает тем, что «мы уже совсем не те, какими были люди» в прежние времена. Здесь же Глупец, который «на представлении в театре засыпает и под конец остается один. Объевшись за ужином, он встает ночью с постели, чтобы выйти на двор… и возвращается искусанный соседской собакой»[2374].
Одним из немногих событий в жизни Феофраста было издание государственного декрета (307), по которому при выборе руководителей философских школ требовалось одобрение народного собрания. Примерно в то же время Агнонцд начал судебное преследование Феофраста по старинному обвинению в нечестии. Феофраст без лишнего шума покинул Афины, но за ним последовало столько учеников, что лавочники жаловались на обвальное падение спроса. В том же году декрет был отменен, обвинение снято, и Феофраст триумфально вернулся к руководству Ликеем, во главе которого пребывал до самой смерти в восемьдесят пять лет. Говорят, что «все Афины» сошлись на его похороны. Перипатетическая школа пережила его не намного: наука предпочла обедневшим Афинам преуспевающую Александрию, и Ликей, посвятивший себя исследованиям, погрузился в нужду и безвестность.
Между тем в Академии Спевсипп стал преемником Платона, а Ксенократ — Спевсиппа. Ксенократ руководил школой четверть века (339–314) и восстановил доброе имя философии благородной простотой своей жизни. Погруженный в занятия и преподавание, он покидал Академию только раз в год, чтобы посмотреть дионисийские трагедии; при его появлении, говорит Диоген Лаэртский, «мятежная и сварливая чернь расступалась, давая ему дорогу»[2375]. Он отказывался от любых гонораров и обеднел настолько, что едва не попал в тюрьму за долги, тогда Деметрий Фалерский расплатился с его кредиторами и выпустил его на свободу. Филипп Македонский говорил, что среди многих афинских посланников, бывавших у него, только Ксенократ выказал себя неподкупным. Фрине не давала покоя его прославленная праведность. Прикинувшись преследуемой, она попросила убежища у него в доме; увидев, что в доме лишь одно ложе, она спросила Ксенократа, может ли она разделить его с ним. Тот согласился, говорят — из соображений человеколюбия; но вопреки всем ее домогательствам и чарам он остался столь холоден, что она бежала из-под его крова и жаловалась друзьям, что нашла не человека, но статую[2376]. Ксенократу было довольно одной любовницы — философии.
С его смертью метафизическйе течение в греческой мысли почти иссякло в той самой роще, что некогда была его святилищем. Преемники Платона были математиками и моралистами и уделяли мало внимания отвлеченным вопросам, когда-то будоражившим Академию. Скептический вызов Зенона Элейского, субъективизм Гераклита, возведенное в метод сомнение Горгия и Протагора, метафизический агностицизм Сократа, Аристиппа и Евклида Мегарского вернули себе власть над греческой философией; эпоха Разума миновала. Все гипотезы были высказаны, взвешены и позабыты; вселенная хранила свою тайну, и люди устали от поиска, в котором потерпели крушение даже самые блестящие умы. Аристотель был согласен с Платоном только в одном: возможность открытия последней истины существует[2377]. Пиррон вслух поделился подозрениями своего времени, намекнув, что оба они ошибались прежде всего в этом вопросе.
Пиррон родился в Элиде около 360 года. Он последовал за войском Александра в Индию, где учился у «гимнософистов» и, возможно, усвоил от них известную долю скептицизма, синонимом которого сделалось его имя. По возвращении в Элиду он жил в безмятежной бедности, уча философии. Он был слишком скромен, чтобы писать книги, но его ученик Тимон Флиунтский в сборнике «Силл» (Silloi), или «Сатир», обеспечил воззрениям Пиррона всемирную известность. В их основе лежали три убеждения: достоверность недостижима; мудрец будет воздерживаться от суждения и искать не истины, но покоя; поскольку все теории, вероятно, ложны, ничто не препятствует принятию мифов и условностей своего отечества и времени. Ни чувства, ни разум не могут снабдить нас прочным знанием: воспринимая предмет, чувства его искажают, а разум — всего лишь софист, угождающий желаниям. Любой силлогизм уклоняется от сути дела, так как его большая посылка предвосхищает вывод. «На любой довод имеется соответствующий контрдовод»[2378]; одно и то же ощущение может доставить радость или причинить боль в соответствии с обстоятельствами и расположением духа; один и тот же объект кажется то малым, то большим, то уродливым, то прекрасным; одно и то же действие может быть нравственным или безнравственным в зависимости от места и времени, в котором мы живем; на взгляд различных племен человечества, одни и те же боги и существуют, и не существуют; все лишь мнение, нет ничего вполне истинного. Следовательно, бессмысленно становиться на одну из сторон в споре, искать нового местожительства или образа жизни, завидовать прошлому или будущему; всякое желание обманчиво. Даже жизнь не является несомненным благом, а смерть несомненным злом; не следует питать предубежденность ни против той, ни против другой. Лучшее — кроткое всеприятие: не переделывать мир, но терпеливо его переносить; не распаляться горячкой прогресса, но довольствоваться покоем. Пиррон искренне пытался жить в согласии с этой полу-индуистской философией. Он смиренно соблюдал обычаи и религиозные обряды Элиды, не стремился избежать опасностей или продлить себе жизнь[2379] и умер девяноста лет от роду. Он был так любезен согражданам, что в его честь они освободили философов от налогов.
По иронии судьбы атаку на метафизику продолжили последователи Платона. Аркесилай, возглавивший «Среднюю Академию» в 269 году, преобразовал недоверие Платона к чувственному знанию в скептицизм столь же всеобъемлющий, как и скептицизм Пиррона, — возможно, под влиянием последнего[2380]. «Нет ничего достоверного, — говорил Аркесилай, — не достоверно даже то, что нет ничего достоверного»[2381]. Когда ему сказали, что его учение делает жизнь невозможной, он возразил, что жизнь давно уже научилась обходиться вероятием. Столетие спустя еще более энергичный скептик пришел к руководству «Новой Академией» и вывел из учения об универсальном сомнении теорию интеллектуального и нравственного нигилизма. Карнеад из Кирены, греческим Абеляром явившийся в Афины около 193 года, огорчал Хрисиппа и других своих учителей, с раздражающей ловкостью приводя доводы против любого их учения. Когда же они пробовали сделать из него логика, он обыкновенно Говорил им (меняясь ролями с Протагором): «Если моя аргументация правильна — хорошо и замечательно; если же нет, верните мне плату за обучение»[2382]. Открыв собственную школу, одним утром он читал лекцию в защиту какого-нибудь мнения, другим — против него, всякий раз приводя столь веские доказательства, что они уничтожали Друг друга; тем временем ученики и даже биограф Карнеада тщетно силились обнаружить его Подлинные взгляды. Он задался целью опровергнуть материалистический реализм стоиков с помощью платоническо-кантианской критики ощущения и разума. Он отвергал любые выводы как ущербные с точки зрения разума и рекомендовал своим ученикам довольствоваться вероятностью и обычаями своей эпохи. Посланный афинянами в Рим в составе посольства (155), он вызвал возмущение сената, выступая один день в защиту справедливости, а на следующее утро высмеивая ее как неосуществимую мечту: если Рим ищет справедливости, тогда ему придется возвратить народам Средиземноморья все, что он отнял у них благодаря своему превосходству в силе[2383]. На третий день Катону удалось отправить посольство восвояси как угрозу общественной морали. Возможно, Полибий, бывший тогда заложником и друживший со Сципионом, слышал эти речи или их пересказ, потому что с раздражением человека практического он говорит о тех философах,
«…которые, наспорившись в Академии, выучились крайней г ловкости в речах. Ибо некоторые из них, пытаясь озадачить умы своих слушателей, прибегают к таким парадоксам и столь находчивы в изобретении вероятностей, что они задаются вопросом, можно ли, находясь в Афинах, слышать запах яиц, поджариваемых в Эфесе, и не убеждены в том, что все то время, пока они обсуждают этот вопрос в Академии, они не лежат в своих постелях дома и не составляют свои рассуждения во сне… Из-за этой чрезмерной любви к парадоксу они доставили дурную славу всей философии.:. Они заразили той же страстью умы молодежи, так что та даже и не задумывается об этических и политических вопросах, действительно приносящих пользу приверженцам философии, но проводит жизнь в пустых потугах, изобретая никчемные нелепицы»[2384].