III. Платон

1. Учитель

Даже Платон не остался безучастен к киническому идеалу. Во второй книге «Государства»[1865] он с увлечением и сочувствием описывает коммунистическую и натуралистическую утопию. Он отказывается от нее и переходит к изображению «второго наилучшего» государства, но когда Платон рисует портрет философов-царей, мы обнаруживаем, что мечта киников — люди, живущие без собственности и жен, преданные житейской простоте и высокой философии, — овладела самым ярким воображением в греческой истории. Мысль Платона о коммунистической аристократии была блестящей попыткой богатого консерватора примирить свое презрение к демократии с радикальным идеализмом эпохи.

Он происходил из семьи столь древней, что со стороны матери его родословная восходила к Солону, а со стороны отца — к ранним афинским царям и самому богу моря Посидону[1866]. Его мать была сестрой Хармида и племянницей Крития, так что неприязнь к демократии была у него почти в крови. Названный Аристоклом — «лучшим и прославленным» — юноша отличился почти во всех областях: он добился превосходных успехов в изучении музыки, математики, риторики и поэзии; своей внешностью он пленял женщин и, вне всяких сомнений, мужчин; он боролся на Истмийских играх, и за крепость телосложения был прозван Платоном, или «широким»; он сражался в трех битвах и заслужил награду за храбрость[1867]. Он писал эпиграммы и любовные стихи, сочинил трагическую тетралогию и выбирал между политической и поэтической карьерой, когда двадцати лет попал под обаяние. Сократа. Юноша наверняка знал его и прежде, потому что великий задира был давним другом его дяди Хармида; но теперь он был в состоянии понять учение Сократа и наслаждаться зрелищем старика, который жонглировал, словно акробат, идеями и накалывал их на острые зубцы своих вопросов. Платон сжег свои стихи, забыл об Еврипиде, атлетике и женщинах и, точно загипнотизированный, последовал за учителем. Не исключено, что он вел ежедневные записи, понимая чутьем художника драматические возможности этого гротескного и милого Силена.

Затем, когда Платону исполнилось двадцать три, грянул консервативный переворот 404 года, во главе которого стояли его родственники; бурные дни олигархического террора и отважное неповиновение Сократа приказам Тридцати, смерть Крития и Хармида, восстановление демократии, процесс и смерть Сократа, — казалось, вокруг беззаботного юноши рушится мир, и он бежал из Афин, как из города призраков. Он был хорошо принят в Мегарах у Евклида, а затем в Кирене, где он, видимо, жил у Аристиппа; отсюда он, вероятно, отправился в Египет, где изучал математическую и историческую мудрость жрецов[1868]. Около 395 года он вернулся в Афины, а год спустя сражался за родину под Коринфом. Около 387 года он вновь пустился в путешествие, изучал пифагорейскую философию у Архита в Таранте и у Тимея в Локрах, переправился на Сицилию, чтобы осмотреть Этну, завязал дружбу с Дионом Сиракузским, был представлен Дионисию Старшему, продан в рабство и в 386 году целым и невредимым вернулся в Афины. За три тысячи драхм, собранных, чтобы возместить расходы его спасителя, и не принятых Анникеридом, друзья купили ему пригородную рощу, названную по имени местного бога Академа[1869]; здесь Платон основал университет, которому было суждено на девять веков стать интеллектуальным центром Греции[1870].

С юридической точки зрения, Академия представляла собой религиозное братство, или фиас, посвященный культу муз. Студенты не вносили платы за обучение, но, так как по большей части они происходили из высших классов, от их родителей можно было ожидать существенных пожертвований в пользу учебного заведения; Суда говорит, что люди состоятельные «время от времени отказывали членам школы в своих завещаниях средства на то, чтобы жить в философском досуге»[1871]. Сообщали, что Дионисий Младший подарил Платрну восемьдесят талантов (480 000 долларов)[1872] — это неплохо объясняет терпение, проявленное философом в общении с царем. Комедиографы того времени высмеивали студентов Академии за их чопорность и чересчур изысканное платье — изящные береты и трости, короткие плащи и академические балахоны[1873]; столь стары манеры Итона и профессорские мантии. В состав учащихся принимались и женщины, так как Платон оставался радикалом постольку, поскольку был заядлым феминистом. Главными предметами являлись математика и философия. Над входом висела предупреждающая надпись: medeis ageometretos eisito — «Да не войдет сюда никто, не сведущий в геометрии»; возможно, для поступления в Академию требовалось обладать серьезными познаниями в математике. Большинство математических достижений четвертого века принадлежит воспитанникам Академии. Курс математики включал в себя арифметику (теорию числа), продвинутую геометрию, «сферику» (астрономию), «музыку» (вероятно, сюда же относились литература и история), право и философию[1874]. Нравственная и политическая философия изучались в последнюю очередь, если Платон следовал совету — до известной степени оправдывающему Анита и Мелета, — который он вкладывает в уста Сократа.

«Сократ. Относительно того, что справедливо и хорошо, у нас с детских лет имеются взгляды, в которых мы воспитаны под воздействием наших родителей, — мы подчиняемся им и их почитаем.

Главком. Да, это так.

Сократ. Но им противоположны другие навыки, сопряженные с удовольствиями, они ласкают нам душу своей привлекательностью. Правда, люди, хоть сколько-нибудь умеренные, не поддаются им, послушно почитая заветы отцов.

Главком. Это все так…

Сократ. Далее. Когда перед человеком, находящимся в таком положении, встанет вопрос-, вопрошая: «Что такое прекрасное?» — человек ответит так, как привычно усвоил от законодателя, однако дальнейшее рассуждение это опровергнет. После частых и всевозможных опровержений человек этот падет так низко, что будет придерживаться мнения, будто прекрасное ничуть не более прекрасно, чем безобразно. Так же случится и со справедливостью, с благом и со всем тем, что он особенно почитал. После этого что, по-твоему, станется с его почтительностью и послушанием?

Главком. У него неизбежно уже не будет такого почтения и послушания.

Сократ. Если же он перестанет считать все это ценным и дорогим, как бывало, а истину будет найти не в силах, то, спрашивается, к какому же иному образу жизни ему естественно обратиться, как не к тому, который ему будет лестен?

Главком. Все другое исключено.

Сократ. Так окажется, что он стал нарушителем законов, хотя раньше соблюдал их предписания.

Главком. Да, это неизбежно…

Сократ. Значит, чтобы люди тридцатилетнего возраста не вызывали у тебя подобного рода сожаления, надо со всевозможными предосторожностями приступать к рассуждениям… Разве не будет одной из постоянных мер предосторожности не допускать, чтобы вкус к рассуждениям появлялся смолоду? Я думаю, от тебя не укрылось, что подростки, едва вкусив от таких рассуждений, злоупотребляют ими ради забавы, увлекаясь противоречиями и подражая тем, кто их опровергает, да и сами берутся опровергать других, испытывая удовольствие от того, что своими доводами они, словно щенки, тащат и рвут на части всех, кто им подвернется.

Главком. Да, в этом они не знают удержу.

Сократ. После того как они сами опровергнут многих и многие опровегнут их, они вскоре склоняются к полному отрицанию прежних своих утверждений, а это опорочивает в глазах других людей и их самих, да заодно и весь предмет философии.

Главком. Совершенно верно.

Сократ. Ну а кто постарше, тот не захочет принимать участия в подобном бесчинстве; скорее он будет подражать человеку, желающему в беседе дойти до истины, чем тому, кто противоречит ради забавы, в Шутку. Он и сам будет сдержан, и занятие свое сделает почетным, а не презренным»[1875].

Методы обучения включали в себя лекции, диалоги и постановку перед студентами проблем, например, «открыть такие единообразные и упорядоченные движения, при допущении которых можно будет объяснить видимое движение планет»[1876]; возможно, Евдокс и Гераклид были в известной мере вдохновлены именно такими заданиями. Лекции носили специальный характер и порой разочаровывали тех, кто надеялся на практическую выгоду, но на таких учеников, кдк Аристотель, Демосфен, Ликург, Гиперид и Ксенократ, они производили глубокое впечатление, и те во многих случаях публиковали свои заметки. Антифан шутил, что как в одном далеком северном городе слова замерзают на лету и могут быть расслышаны только летом, когда растают, так и слова, произносимые Платоном, его юные ученики начинают понимать только в старости[1877].

2. Художник

Платон сам признавал, что никогда не писал специальных трактатов[1878], а Аристотель ссылается на деятельность Платона внутри Академии как на «неписаное учение»[1879]. Насколько оно отличается от учения диалогов, мы не знаем[1880]. Вероятно, изначально диалоги писались ради развлечения и в полушутливом духе[1881]. По иронии истории, философские сочинения, более всего почитаемые и изучаемые сегодня в европейских и американских университетах, создавались для того, чтобы сделать философию доступной непосвященным, связав ее с человеческой личностью. Философские диалоги писались и прежде; этим методом до Платона пользовались Зенон Элейский и некоторые другие[1882], а афинский кожевник Симон опубликовал в диалогической форме отчет о беседах, которые Сократ вел в его мастерской[1883]. Для Платона диалог был литературным, а не историческим жанром; он не притязал на точность при воспроизведении бесед, состоявшихся тридцать или пятьдесят лет назад, или на согласованность своих ссылок. Как и Сократ, Горгий был поражен, узнав, какие речи вложил ему в уста молодой философ-драматург[1884]. Диалоги писались независимо один от другого и, возможно, через значительные промежутки времени; нас не должны поражать ошибки памяти, а тем более — перемена взглядов. Не существует единого замысла, способного объединить целое, различимы только постоянные поиски мыслителя, развивающегося, взыскующего истины, которой он никогда не находит[1885].

Диалоги отличаются умелой, но небогатой композицией. Они оживляют драму идей и создают непротиворечивый и привлекательный образ Сократа; но они редко достигают единства или последовательности, часто перескакивают с пятого на десятое или облекаются в неуклюжую, непрямую форму и подаются как пересказ чужой беседы. Сократ жалуется на «плохую память»[1886], а затем дословно и на одном дыхании излагает другу сорок четыре страницы спора, который он вел в молодости с Протагором. Большинству диалогов вредит отсутствие придирчивых собеседников, способных сказать Сократу что-нибудь, кроме выражения своего согласия. Но эти недостатки затмеваются ясностью и блеском языка, юмором ситуации, выражения и идей, живым миром разнообразных, по-человечески понятных персонажей и частыми откровениями глубокого и благородного ума. Мы можем судить о значении, какое античность неосознанно придавала этим диалогам, когда отдаем себе отчет в том, что это — наиболее полное собрание сочинений из всех, что дошли до нас от греческих авторов. Формальное совершенство позволяет им занять столь же высокое место в анналах литературы, какое их содержание доставило им в истории мысли.

Диалоги раннего периода являются превосходными образчиками юношеской «эристики», порицаемой в отрывке из «Государства», который мы привели выше, но этот недостаток искупают очаровательные картинки из жизни афинской молодежи. «Пир» — это шедевр своего жанра и лучшее введение в мир Платона; его драматическая мизансцена («Вообразите, — говорит Агафон своим слугам, — что вы хозяева, а я и мои товарищи — ваши гости»[1887]), живой портрет «икающего от переедания» Аристофана, веселый эпизод с пьяным забиякой Алкивиадом, наконец, и в первую очередь, тонкое сочетание безжалостного реализма при изображении Соната и самого возвышенного идеализма в сократовской концепции любви — эти качества поднимают «Пир» на одну из вершин истории прозы. «Федон» менее ярок и более прекрасен; при всей слабости аргументации главная его линия честна и предоставляет равные шансы оппонентам Сократа; слог более гладко скользит поверх сцены, благородная кротость которой приглушает заложенный в ней трагизм, и смерть приходит к Сократу совсем безмятежно — так скрывается из глаз река, пропадая за поворотом. Часть диалога «Федр» разыгрывается на берегах Илисса, в прохладные воды которого окунули свои разгоряченные ноги Сократ и его ученик. Величайший из диалогов — это, конечно, «Государство», являющееся самым полным изложением платоновской философии, а в своей ранней части — драматичным столкновением личностей и идей. «Парменид» — самый скверный образчик пустого словопрения во всей литературе и самый мужественный в истории философии пример того, как мыслитель неопровержимо опровергает самую излюбленную свою доктрину — теорию идей. Затем, в поздних диалогах, художественный дар Платона иссякает, Сократ исчезает со сцены, метафизика расстается с поэзией, политика — со своими юношескими идеалами; наконец в «Законах» усталый наследник многосторонней афинской культуры капитулирует перед спартанским соблазном, отрекаясь и от свободы, и от поэзии, и от искусства, и от самой философии.

5. Метафизик

Мы не найдем у Платона системы, и если в нашем изложении его идеи порядка ради обобщаются под классическими рубриками логики, метафизики, этики, эстетики и политики, то следует помнить, что Платон был слишком глубоким поэтом, чтобы сковывать свою мысль определенными рамками. Как поэту труднее всего ему дается логика; он блуждает в поисках определений и теряется среди опасных аналогий: «…подобно заблудившимся в лабиринте, мы подумали было, что мы уже у самого выхода; и вдруг, оглянувшись назад, мы оказались как бы снова в самом начале, заново испытав нужду в том, с чего начались наши искания»[1888]. Он заключает: «Я не уверен, существует ли вообще такая наука наук», как логика[1889]. Тем не менее он кладет ей начало. Он исследует природу языка и выводит ее из подражания с помощью звуков[1890]. Он рассматривает анализ и синтез, аналогии и логические ошибки, признает индукцию, но предпочитает дедукцию[1891], он создает — даже в этих популярных диалогах — такие специальные термины, как сущность, сила, действие, претерпевание, возникновение, которые окажутся полезными для позднейшей философии, наконец, он перечисляет пять из десяти «категорий», которым отчасти обязан своей славой Аристотель. Он отвергает воззрение софистов, по которому чувства — лучший критерий истины, и взгляд на человека как на «меру всех вещей»; будь это так, доказывает он, тогда свидетельства о мире любого спящего, любого безумца, любого болвана ничем не уступали бы свидетельствам мудреца[1892].

Все, что способен нам дать «рой ощущений», — это Гераклитов поток перемен; если бы у нас не было ничего, кроме ощущений, то у нас не было бы никакого знания и никакой истины. Знание возможно благодаря идеям — обобщенным образам и формам, которые вносят порядок мысли в хаос ощущений[1893]. Если бы в нашем сознании присутствовало только единичное, мышление было бы невозможно. Мы учимся мыслить, группируя вещи по классам сообразно их подобию и выражая класс как целое с помощью нарицательного существительного; слово человек позволяет нам мыслить обо всех людях, стол — обо всех столах, свет — о любом свете, когда-либо сиявшем на земле или на море. Эти идеи (ideai, eide) не являются объектом ощущений, но реальны для мышления, так как пребывают неизменными даже тогда, когда все чувственные предметы, которым они соответствовали, уже уничтожились. Люди рождаются и умирают, но человек остается. Каждый единичный треугольник — всего лишь несовершенный треугольник; рано или поздно он прекращает существовать и поэтому относительно нереален; но треугольник как форма и закон всех треугольников — совершенен и вечен[1894]. Все математические формы суть идеи, вечные и самодостаточные[1895]; все, что геометрия говорит о треугольниках, кругах, квадратах, кубах, сферах, не утратит своей истинности, а стало быть, и «реальности» даже в том случае, если бы эти фигуры никогда не существовали в физическом мире. В этом смысле реальность присуща и абстракциям; отдельные проявления добродетели недолговечны, но добродетель остается неизменной реальностью и инструментом мысли; то же относится к красоте, величине, сходству и так далее; они столь же реальны для ума, как прекрасные, большие и схожие вещи реальны для восприятия[1896]. Единичные действия или вещи суть то, что они суть, благодаря причастности к этим совершенным формам или идеям и большему или меньшему их осуществлению. Мир науки состоит не из единичных вещей, но из идей[1897][1898]; история — в отличие от биографии — это рассказ о человеке; биология — это наука не об отдельных организмах, но о жизни; математика изучает не конкретные вещи, но число, отношение и форму, независимые от вещей и все же имеющие силу относительно всех вещей. Философия — это наука об идеях.

Вся платоновская метафизика вращается вокруг теории идей. Бог, неподвижный перводвигатель, или душа мира[1899], приводит в движение и направляет все вещи в согласии с вечными законами и формами, совершенными и неизменными идеями, которые образуют, как сказали бы неоплатоники, Логос, или божественную мудрость, или Разум Бога. Высшая из идей — идея блага. Иногда Платон отождествляет ее с самим Богом[1900]; чаще она предстает как важнейшее орудие творения, высшая форма, к которой влекутся все вещи. Постичь идею блага, узреть оформляющий идеал процесса творения — такова высочайшая цель познания[1901]. Движение и творение осуществляются не механически; в мире, как и в нас самих, им необходима душа, или жизненное начало, как порождающая их сила[1902].

Реально лишь то, что обладает силой[1903]; поэтому материя является не фундаментальной реальностью (to mе on), но просто принципом инерции, потенцией, нуждающейся в Боге или в душе, которые придают ей специфическую форму, и соответствующей какой-нибудь идее. Душа — это самодвижущая сила в человеке и часть самодвижущей души всех вещей[1904] которая представляет собой чистую жизненность, бестелесную и бессмертную. Она существовала прежде тела и из прежних своих воплощений приносит с собой множество воспоминаний, которые, пробужденные новой жизнью, ошибочно принимаются за новые знания. Таким образом, являются врожденными, например, все математические истины; учение просто способствует припоминанию вещей, известных душе за много жизней до этого[1905]. После смерти душа, или принцип жизни, переходит в другие организмы — низшие или высшие, в соответствии с заслугами, добытыми ею в прежних аватарах. Возможно, грешная душа попадает в чистилище или в ад, а душа праведника отправляется на Острова Блаженных[1906]. Если после различных существований душа очистится от всех проступков, она освобождается от новых перевоплощений и наслаждается вечным блаженством в раю[1907][1908].

4. Моралист

Платон знает, что среди его читателей найдется немало скептиков, и некоторое время силится отыскать естественную этику, которая обратит души к справедливости без оглядки на небеса, чистилище и преисподнюю[1909]. Диалоги среднего периода все меньше уделяют внимания метафизике, все больше вращаются вокруг морали и политики. «Величайший и прекраснейший род мудрости — тот, который касается устроения государств и семей»[1910]. Проблема этики кроется в очевидном конфликте между удовольствием индивидуума и благом общества. Платон не преуменьшает трудности этой проблемы и вкладывает в уста Калликла такие доводы в пользу эгоизма, каким мог бы позавидовать любой имморалист[1911]. Он признает, что многие удовольствия являются благом; отличать благие удовольствия от пагубных должен разум, а из опасения, что разум может проснуться слишком поздно, молодежи следует прививать умеренность, чувство золотой середины[1912].

Душа, или жизненный принцип, состоит из трех уровней или частей: вожделения, воли и мышления; каждая часть имеет собственную добродетель — соответственно выдержку, смелость и мудрость, к которым следует добавить справедливость и благочестие — исполнение человеком своего долга по отношению к родителям и богам. Справедливость можно определить как взаимодействие частей в целом, составных элементов в характере, людей в государстве, когда каждая часть надлежащим образом выполняет свойственную ей функцию[1913]. Благо не является ни только разумом, ни только удовольствием, но их пропорциональным и соразмерным смешением, которое производит Жизнь Разума[1914]. Высшее благо заключается в чистом познании вечных форм и законов. С нравственной точки зрения, «высшее благо — это некая сила или способность, помогающая душе любить истину и совершать все поступки ради нее»[1915]. Тот, кто любит истину, не станет воздавать злом за зло[1916]; такой человек предпочтет претерпеть несправедливость, нежели ее совершить; «на земле и на море он будет искать безупречных людей, знакомство с которыми бесценно… Истинные почитатели философии воздерживаются от всех плотских вожделений, а когда философия предлагает им очищение и избавление от зла, они чувствуют, что не должны противиться ее воздействию; они предрасположены к ней и следуют за ней, куда она ни поведет»[1917].

Платон сжег свои поэмы и утратил религиозные убеждения. Но он оставался поэтом и верующим; его концепция Блага пронизана эстетическим чувством и аскетическим благочестием; у Платона сливаются в одно философия и религия, тесно переплетаются этика и эстетика. С возрастом он стал невосприимчив к любой красоте, кроме красоты добра и истины. В своем идеальном государстве он намеревался подвергать цензуре любые произведения искусства и поэзии, имеющие, по представлениям правительства, безнравственную или антипатриотическую направленность; любая риторика и любая нерелигиозная драма окажутся под запретом; даже соблазнитель Гомер — этот живописатель безнравственной теологии — вынужден будет уйти. Можно допустить дорийскую и фригийскую гармонии, но не должно быть ни сложных инструментов, ни виртуозов, поднимающих «чудовищный шум» на своих концертах[1918], ни радикальных новшеств.

«Надо остерегаться вводить новый вид мусического искусства — здесь рискуют всем: ведь нигде не бывает перемены приемов мусического искусства без изменений в самых важных государственных установлениях… нарушение законов [в области мусического искусства. Прим, пер.] причиняет именно тот вред, что, мало-помалу внедрясь, потихоньку проникает в нравы и навыки, а оттуда, уже в более крупных размерах, распространяется на деловые взаимоотношения граждан и посягает даже на сами законы и государственное устройство, притом с величайшей распущенностью, в конце концов переворачивая все вверх дном как в частной, так и в общественной жизни»[1919].

Красота, как и добродетель, заключается в пригодности, соразмерности и устроенности. Произведение искусства должно быть живым существом с головой, туловищем и членами, одухотворяемыми и сплачиваемыми одной идеей[1920]. Истинная красота, полагает наш страстный пуританин, является скорее духовной, чем телесной; геометрические фигуры «вечно и абсолютно прекрасны», а законы, по которым устроено небо, краше звезд[1921]. Любовь — это стремление к красоте, которое подразделяется на три стадии, в зависимости от того, является ли ее объектом тело, душа или истина. Телесная любовь, любовь между мужчиной и женщиной, оправданна как средство деторождения, которое в известном смысле и есть бессмертие[1922]; и все-таки это всего лишь зачаточная форма любви, недостойная философа. Плотская любовь между мужчинами или между женщинами противоестественна и должна подавляться как препятствующая продолжению рода[1923]. Такая любовь может приобрести возвышенный характер на второй, или спиритуальной, стадии любви, когда старший любит младшего, чья красота символизирует и напоминает чистую и вечную красоту, а младший любит старшего за мудрость, которая открывает ему путь к разумению и чести. Но высшая любовь — это «любовь к непреходящему обладанию Благом», любовь, которая ищет абсолютной красоты среди вечных идей или форм[1924]. Именно она, а не целомудренная привязанность друг к другу мужчины и женщины является «платонической любовью» — здесь поэтическая и философская ипостаси Платона сливаются в страстном порыве к пониманию, в почти мистическом стремлении к блаженному узрению закона, структуры, жизни и цели мироздания.

«Между тем, Адимант, тому, кто действительно направил свою мысль на бытие, уже недосуг смотреть вниз, на человеческую суету, и, борясь с людьми, преисполняться недоброжелательства и зависти. Видя и созерцая нечто стройное и вечно тождественное, не творящее несправедливости и от нее не страдающее, полное порядка и смысла, он этому подражает и как можно более ему уподобляется»[1925].

5. Утопист

И тем не менее Платона интересуют дела человеческие. Его посещают и социальные видения, мечты об обществе, где не будет ни коррупции, ни бедности, ни тирании, ни войны. Его приводит в ужас ожесточение политической борьбы в Афинах, «постоянно возобновляющиеся вражда, и раздоры, и ненависть, и подозрительность»[1926]. В его жилах течет голубая кровь, и он презирает плутократическую олигархию, «дельцов, которые не замечают тех, кого они разорили, но всаживают свое жало — деньги — в тех, кто их не остерегается, и взимают проценты, многократно превосходящие первоначальный долг; таким-то путем и появляется в государстве тьма трутней и бедняков»[1927]. «А затем возникает демократия; бедняки побеждают своих противников, одних убивают, других отправляют в изгнание, наделяя остальных равной долей свободы и власти»[1928]. Демократы оказываются ничем не лучше плутократов: они пользуются своим численным превосходством, чтобы выделять подачки народу и занимать государственные должности; они льстят и потакают толпе, пока свобода не обернется анархией, моральные и социальные нормы не деградируют под влиянием вездесущей пошлости, а манеры не огрубеют из-за необузданной наглости и злоупотреблений. Если безоглядная погоня за богатством уничтожает олигархию, то крайности свободы уничтожают демократию.

«Сократ. Разве в таком государстве свобода не распространится неизбежно на все? Она проникает, мой друг, и в частные дома, а в конце концов неповиновение привьется даже животным… отец привыкает уподобляться ребенку и страшиться своих сыновей, а сын — вести себя наподобие отца; там не станут почитать и бояться родителе… при таком порядке вещей учитель боится школьников и заискивает перед ними, а школьники ни во что не ставят учителей и наставников. Вообще молодые начинают подражать взрослым и состязаться с ними в рассуждениях и делах, а старшие приспособляются к молодым. Да, мы едва не забыли сказать, какое равноправие и свобода существуют там у женщин по отношению к мужчинам и у мужчин по отношению к женщинам… лошади и ослы привыкли здесь выступать важно и с полной свободой, напирая на встречных, если те не уступят им дороги! Так-то вот и все остальное преисполняется свободой…

Адимант. Что же, однако, дальше?

Сократ. Все чрезмерное обычно вызывает резкое изменение в противоположную сторону… Ведь чрезвычайная свобода, по-видимому, и для отдельного человека, и для государства оборачивается не чем иным, как чрезвычайным рабством… из крайней свободы возникает величайшее и жесточайшее рабство»[1929].

Когда свобода становится вседозволенностью, диктатура — на пороге. Богатые, страшащиеся вымогательств демократии, устраивают против нее заговор[1930]; или же какой-нибудь предприимчивый индивидуум присваивает власть, обещает беднякам золотые горы, окружает себя личной гвардией, казнит сначала врагов, а потом и друзей, «пока не опустошит государство» и не установит диктатуру[1931]. В этом противоборстве крайних начал философ, проповедующий умеренность и взаимопонимание, подобен «человеку, очутившемуся среди диких зверей»; если он мудр, то «укроется под защитой стены, пока не улягутся буря и ветер»[1932].

В пору таких кризисов некоторые ученые ищут убежища в прошлом и пишут историю; Платон находит убежище в будущем и создает утопию. Для начала, мечтает он, нужно найти доброго царя, который позволит экспериментировать со своим народом. Затем мы должны выслать всех взрослых, кроме тех, кто необходим для поддержания порядка и воспитания молодежи, потому что нравы старших испортят молодежь, и все пойдет, как и прежде. Все молодые люди — вне зависимости от пола и класса — пройдут двенадцатилетний курс обучения. Оно будет включать в себя мифы — не безнравственные мифы древней веры, но новые мифы, способные привести душу к повиновению родителям и государству[1933]. В двадцатилетием возрасте все они будут подвергнуты физическим, умственным и нравственным испытаниям. Из неудачников будут сформированы экономические слои нашего государства — сословия дельцов, рабочих, крестьян; они будут владеть частной собственностью и различными степенями богатства (не превышающего установленные пределы) в соответствии с их способностями; но рабов среди них не будет. Выдержавшие первое испытание будут получать образование и подготовку в течение еще десяти лет. В тридцатилетием возрасте проверка повторится. Не прошедшие испытания станут воинами; у них не будет частной собственности, они не смогут заниматься предпринимательством, но будут жить по законам военного коммунизма. Лица, выдержавшие проверку, займутся теперь (и не раньше) изучением «божественной философии»[1934] и всех ее отраслей от математики и логики до политики и права. Те из них, кто доживет до тридцати пяти лет, будут вброшены в реальный мир, чтобы зарабатывать себе на жизнь и утверждаться в нем с помощью своих теоретических познаний. Те из них, кто доживет до пятидесяти, автоматически станут членами правящего класса стражей.

У них будет вся полнота власти, но никакой собственности. Не будет законов; все дела и вопросы будут решаться философами-царями в соответствии с мудростью, не скованной прецедентами. Во избежание злоупотреблений с их стороны, у них не будет ни имущества, ни денег, ни семей, ни постоянных жен; народ будет подчиняться власти денег, воины — власти меча. Коммунизм не демократичен, но аристократичен; заурядная душа к нему не способна; переносить его в силах одни воины и философы. Что касается брака, то, будучи евгеническим таинством, он должен строго и неукоснительно регулироваться стражами: «лучшие мужчины должны большей частью соединяться с лучшими женщинами, а худшие, напротив, с самыми худшими, и потомство лучших мужчин и женщин следует воспитывать, а потомство худших — нет, раз наше стадо должно быть самым отборным»[1935]. Все дети должны воспитываться государством и иметь равные образовательные возможности; классовая принадлежность не будет наследственной. Девочки будут иметь те же возможности, что и мальчики, и ни один государственный пост не будет закрыт для женщин только потому, что они женщины. Платон думает, что, сочетая таким образом индивидуализм, коммунизм, евгенику, феминизм и аристократизм, можно произвести на свет общество, которое придется по нраву философу. И он заключает: «Пока философы не станут царями или цари и властители сего мира не проникнутся духом и силой философии… ни города, ни весь род человеческий вовек не избавятся от зол»[1936].

6. Законодатель

Платон думал, что нашел такого властителя в Дионисии Младшем. Подобно Вольтеру, он сознавал, что монархия имеет перед демократией уже то преимущество, что в монархическом государстве реформатору требуется убедить только одного человека[1937]. Чтобы улучшить государство, «нужно взять повелителя молодого, воздержанного, смышленого, обладающего хорошей памятью, отважного, благородного и удачливого; удачей для него будет, если в одно время с ним живет великий законодатель и если какой-нибудь счастливый случай сведет их вместе»[1938]. Как мы уже знаем, случай оказался несчастливым.

В преклонном возрасте, по-прежнему желая законодательствовать, Платон предлагает модель третьего лучшего государства. Наряду с тем, что «Законы» — это первый классический труд европейской юриспруденции, они являются поучительным образцом старческого заката свойственного юности романтизма. Новый город, говорит Платон, должен быть размещен в глубине суши, дабы чужеземные идеи не подорвали его веры, заморская торговля — его покоя, а заморские предметы — роскоши самодостаточной простоты[1939]. Количество свободных граждан должно быть ограничено удобно делимым числом 5040; кроме них в городе будут жить их семьи и рабы. Граждане изберут 360 стражей, которые разделятся на группы по тридцать человек, и каждая группа будет в течение месяца управлять государством. 360 стражей выберут Ночной Совет из двадцати шести членов, которые будут собираться ночью и принимать законы о всех насущных делах[1940]. Члены Совета распределят равные, неделимые и неотчуждаемые земельные участки среди семей граждан. Стражи «позаботятся о том, чтобы дожди не причиняли земле вреда вместо блага, и не допустят этого, устроив насыпи и рвы… с помощью оросительных каналов они в изобилии обеспечат водой даже засушливые участки»[1941]. Чтобы предотвратить рост экономического неравенства, торговля будет сведена к минимуму; у народа не будет ни золота, ни серебра, не будет и ссуд под проценты[1942]; не следует поощрять обогащения за счет денежных вложений, но всем гражданам полагается вести деятельную крестьянскую жизнь на земле. Каждый, кто владеет собственностью, стоимость которой вчетверо превышает стоимость одного земельного надела, должен вернуть излишек государству; вводятся строгие ограничения на право завещания[1943]. Женщины и мужчины имеют равные образовательные и политические возможности[1944]. Мужчины обязаны жениться между тридцатью и тридцатью пятью годами, а в противном случае ежегодно выплачивать крупные штрафы[1945]; зачинать детей они могут только в течение десяти лет. Потребление вина и другие общественные развлечения подлежат регулированию, чтобы сохранить нравственность народа[1946].

Чтобы достичь всего этого, мирным путем, надлежит установить полный государственный контроль над образованием, изданием сочинений и другими способами формирования общественного мнения и личного характера. Высшим чиновником государства является министр образования. В области образования на смену свободе придет авторитет, так как детское разумение слишком неразвито, чтобы мы могли предоставить его самому себе. Литература, наука и искусства подлежат цензурированию; им будет запрещено выражать взгляды, которые члены Совета сочтут вредоносными для общественной морали и благочестия. Поскольку повиновение родителям и государству может быть обеспечено только с помощью религиозных санкций и обоснований, государство определяет круг почитаемых божеств, время и способ богопочитания. Любой гражданин, усомнившийся в государственной религии, подвергается тюремному заключению; упорствующим в неверии уготована смертная казнь[1947].

Долгая жизнь не всегда благо; возможно, Платону следовало умереть прежде, чем написать это обвинение Сократа, эти пролегомены ко всем будущим инквизициям. В свое оправдание он мог бы заметить, что любил справедливость больше истины, стремился покончить с бедностью и войной, что сделать это можно только с помощью строгой государственной опеки над индивидуумом, для чего необходимо либо насилие, либо религия. Выродившаяся ионийская распущенность афинской морали и политики, полагал он, может быть исцелена только с помощью дорийской дисциплины нравственного кодекса Спарты. Все размышления Платона проникнуты страхом перед злоупотреблением свободой и пониманием философии как надзирательницы над народом и законодательницы искусств. «Законы» представляют собой капитуляцию сполна поживших Афин перед мертвой со времен Ликурга Спартой. Если самый славный из афинских философов мог сказать о свободе так мало хорошего, значит, Греция уже созрела для монархии.

Оглядываясь на это здание мысли, с изумлением замечаешь, с какой полнотой Платон предвосхитил философию, богословие и организацию средневекового христианства и с какой точностью — современное фашистское государство. Теория идей обернулась «реализмом» схоластиков — признанием объективного существования «универсалий». Платон не только предсуществующий христианин (praexistent Christlich), как называл его Ницше, но и дохристианский пуританин. Он не доверяет человеческой природе, считая ее порочной, и мыслит ее первородным грехом, пятнающим душу. Он разрывает на порочное тело и божественный дух[1948] то единство тела и души, которое составляло идеал образованных греков шестого и пятого столетий; словно христианский аскет, он называет тело гробницей души. Он перенимает у Пифагора и орфиков восточную веру в переселение душ, понятия кармы, гpexa, очищения и «избавления»; в своих последних сочинениях он усваивает потусторонние интонации обратившегося и раскаивающегося Августина. Мы даже сказали бы, что Платон не был греком, если бы не его превосходная проза.

Он остается самым привлекательным греческим мыслителем потому, что унаследовал все обворожительные недостатки своего народа. Он был столь чуток, что, подобно Данте, прозревал совершенную и вечную красоту за несовершенной и преходящей формой; он был аскетом потому, что ему постоянно приходилось обуздывать свой богатый и порывистый темперамент[1949]. Он был поэт, которым повелевало воображение, которого притягивала любая причуда мысли, увлекали трагедия и комедия идей, воспламеняло интеллектуальное возбуждение свободной умственной жизни Афин. Но ему было предначертано быть не только поэтом, но и логиком, самым блестящим диалектиком античности — более тонким, чем Зенон и Аристотель. Ему было предначертано дорожить философией больше, чем он дорожил любой женщиной или любым мужчиной, и в самом конце, подобно Великому Инквизитору Достоевского, прийти к подавлению всякого свободного рассуждения, к убеждению, что во имя жизни философия должна быть уничтожена. Первой жертвой своей утопии стал бы он сам.