Иван Копусов. «Тихая обитель»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван Копусов. «Тихая обитель»

Что я могу сказать о своей жизни? У меня никогда не было случая объять свою жизнь всю, целиком, — разве что в анкете. Всегда поглотало меня полностью то дело, которому я отдавался в данный момент. Для воспоминаний не оставалось времени. Некогда было оглядываться. Да и нет в моей биографии ничего особо примечательного.

Жизнь моя — точный слепок с жизни многих и многих моих сверстников, призванных Октябрьской революцией из черного прозябания дореволюционной поры к борьбе и творчеству. Мы были еще слишком молоды, чтобы принять участие в гражданской войне (хотя огненное дыхание ее чуть опалило и наши лица), но «почем фунт» российского капиталистического лиха, мы уже знали твердо. Детство наше прошло на фабрике, в кустарной мастерской, во всяческом «услужении». Отрочество — на революционной улице. Юность — в комсомоле, на рабфаке, в Красной армии. А там — кто куда: опять (уже в ином качестве!) на фабрику, в авиацию, [400] и научно-исследовательский институт, в кооперацию, в арктические походы, на высоты Памира…

Родился я в 1904 году в Угличском районе, Ивановской области. Дед — крестьянин-бедняк, не будучи в состоянии прокормить многочисленную семью, отправил отца на заработки в Петербург. Вскоре у меня умерла мать, и пришлось мне, двенадцатилетнему мальчику, последовать за отцом.

Еще не выучившись как следует грамоте, поступил я на завод учеником электромонтера. Примерно через год сделался подручным.

Почему-то очень отчетливо запомнился мне зимний императорский Петербург. Иногда в воскресный день выбирались мы с отцом из убогой нашей окраины, скудно освещенной косоглазыми фонарями, сохранившимися от прошлого столетия, на яркий, парадный, горящий фиолетовым светом дуговых фонарей Невский проспект. Здесь глотнул я свою самую сильную дозу ненависти.

Взвихряя снег, во весь опор несут горячие рысаки изукрашенных погонами и позументами гвардейских офицеров… Проплывают в лакированных колясках купцы, банкиры, сановники, укутанные в тяжелые меховые шубы, в диковинных меховых шапках, цилиндрах, котелках… В тяжеловесных, неуклюжих — на сегодняшний наш взгляд — автомобилях небрежно и уверенно восседают все те же бездельники и бездельницы. Иной раз проедет черная блестящая карета, выложенная изнутри белым атласом. В карете древняя старуха в чепце… Невский проспект обдает нас, окраинных жителей, запахом духов, Звоном шпор, цоканьем копыт, гуденьем автомобилей, сытым смехом…

Это твердо запало мне в память. Дворянско-капиталистическая петербургская зима еще и сейчас стоит передо мной как олицетворение старого мира.

В четырнадцатом году отца забрали на военную службу и угнали на фронт. Я, тогда уже десятилетний, уехал обратно на родину, в Угличский район. Делать мне в нищенском нашем хозяйстве было нечего, и после недолгих размышлений меня решили отдать в церковно-приходскую школу при монастыре.

Учили нас древнеславянскому языку. Зубрили мы евангелие, псалтырь и всякую иную чепушину. Преподавателями нашими были священники; они усердно вколачивали в нас страх божий, вколачивали в переносном и в буквальном смысле слова. Трудно было мне жить в этом затхлом кутке. Я не раз бунтовал, меня не раз исключали, но за «способности в науках» принимали обратно после скучных и томительных внушений. [401]

Читал я за эти годы много. Книги раздобывал у преподавателя арифметики, единственного из всех «светского» учителя, сосланного в этот монастырь за неизвестные мне провинности. Книги были по естественным наукам, описания путешествий, русские классики. Это было отличным противоядием против ежедневной порции богословской отравы, преподносимой мне в школе.

Кончил я четыре класса, получил свидетельство и отправился в родную деревню помогать деду по хозяйству. Перспектив для себя я никаких не видел. На душе было смутно и скучно. Чтение пробудило во мне какие-то неясные еще, но сильные стремления, а итти было некуда. Все дороги заказаны. Не будь революции, так бы и заглохли в рабском труде все мои порывы!

В марте 1917 года отец прислал письмо из Петербурга, что попал он с фронта в совет рабочих и солдатских депутатов в качестве представителя воинских частей. Собрал я свою котомку и поехал в Петербург. Денег почти ни гроша, одежонка драная, но весны этой я никогда не забуду. Не забуду этого голубого неба, которое как бы в первый раз увидел, пения птиц, которое как бы в первый раз услышал. Я еще не знал разницы между буржуазной и пролетарской революцией, но уже в марте 1917 года мир распахнулся передо мной во всю ширь. Исчезло чувство классовой скованности, появилась уверенность в себе, в своем праве на жизнь. Лишь много позднее осознал я эти свои ощущения, это редкое и прекрасное совпадение во времени трех весен: классовой, природы и личной.

Здесь поступил я на завод. Пришел Октябрь. К этому времени перебралась в Петербург вся наша семья. Дома мне не сиделось. Улица жила яркой, напряженной жизнью. Я все свое свободное время проводил на улице, на собраниях, митингах. Я хмелел от речей ораторов-большевиков и без яростной ненависти не мог слышать речей меньшевиков и эсеров. Я знал: они хотят загнать меня обратно в тот страшный угол, в котором провел я свое детство и первые годы отрочества.

В 1918 году я взял в руки винтовку. Теперь шалишь — не загонишь! Было мне всего около пятнадцати лет, но меня приняли в отряд особого назначения, и я нес наравне со всеми охрану города во время наступления Юденича. С родными отношения у меня испортились. Я был груб и непримирим. Время было голодное, суровое. Дома недоедали. Набегавшись за день и за ночь по городу, молодой, голодный и жадный, я съедал иной раз чужую порцию. [402]

Отец и мачеха долго и томительно попрекали меня. Я злобно огрызался. Наконец оставил дом и ушел в одно из общежитий комсомола. Связался я с комсомольской организацией, еще будучи в семье. В 1918 году в Спасском районе была создана инициативная группа, к которой я и примкнул. Впоследствии группа эта распалась, и документально я в комсомоле с 1919 года.

В том же восемнадцатом году я поступил в школу рабочей молодежи, организованную при нашей фабрике. Был председателем учебного совета. Но пятнадцатилетнему председателю не сиделось в школе.

В 1920 году меня зачислили районным инструктором комсомола. Задачей моей была проверка работы комсомольских организаций на фабриках и заводах.

Затем райком командировал меня в центральную политическую школу губкома, где я получил первую свою политическую обтеску. Подоспели кронштадтские события. Вместе с пятью товарищами сбежал я из школы под Кронштадт. Мятежная крепость еще не сдалась, но нас вернули обратно в школу и прочли нотацию: «Мы должны воспитать из вас достойную смену, а когда надо будет, мы вас сами позовем». На другое утро мы снова сбежали из школы и явились в Петроградский район, где нас зачислили в сводный отряд. Под Кронштадтом мы несли службу связи.

Революция победила на всех фронтах. Знаний у меня было мало, а энергии много. Надо было учиться, и учиться всерьез. Губернский комитет комсомола откомандировал меня на рабфак. Тогда рабфаки только что начали развертываться. Проучился я около трех лет. Активно участвовал в политической жизни, организовал профком союза металлистов и комсомольскую ячейку. Совместно с парторганизацией проводил большую работу по советизации высших учебных заведений. Особенно много пришлось поработать в Электротехническом институте, где засели буржуазные и дворянские сынки, кичившиеся своими вузовскими погонами ничуть не меньше, чем господа офицеры — воинскими. Наш рабфак как раз и состоял при этом институте.

Когда мы в первый раз явились в институтскую столовую, нам заявили:

— Мы вас сюда не пустим, вам надо тачки возить, а не учиться!

Поодиночке ходить было нельзя. Лишь постепенно отвоевали мы свои права. Я был членом тройки по очистке этого осиного гнезда. [403]

Очистили мы его, будьте уверены, как следует, и тогда уже свое место заняли прочно.

На рабфаке я ревностно принялся за учебу. У нас подобралась неплохая группа, которая жила в одном общежитии. Жили мы, надо сказать, тяжко. Получишь хлеб на пятидневку, а съешь его в один день, потом ходишь четыре дня голодный. Побродишь по дворам, соберешь капусту, кое-как продержишься до следующей выдачи. Но пропускать занятия — ни-ни! Такова была круговая порука! Ребята подобрались на рабфаке все комсомольцы, друг друга знали близко, поддерживали, помогали в занятиях.

Кончить рабфак мне не удалось. В 1923 году меня в порядке усиления состава флота послали в военно-морское подготовительное училище (сейчас оно уже не существует). Это училище я закончил в один год, и тем самым мое среднее образование было завершено.

Два раза пришлось мне побывать в заграничном плавании, в первых военных выходах в Швецию и Норвегию: в 1924 году на корабле «Комсомолец», а в 1925 — на «Авроре». Заходили мы в Берген, в Гетеборг. Каждое плавание длилось полтора-два месяца. Ездил я в качестве практиканта, прошел на корабле все стадии, начиная от кочегара. Так полагается: практикант должен быть знаком с любой работой на корабле.

Стояло прекрасное северное лето, закат почти что встречался с зарей, мы скользили по тихим фиордам, по зеленой зеркальной глади, под высоким бесцветным небом. Медленно отходил я от почти пятилетней жесткой учебы, от голодных рабфаковских дней, когда мозг, лишенный «топлива», ухитрялся работать за счет одной лишь молодости и бешеного упорства своего обладателя.

Обратный рейс на «Авроре» навсегда вошел в мою память. В каком-то маленьком шведском городке грузили мы уголь. Я стоял около крана, задрав кверху голову. Я люблю наблюдать работу мощных механизмов. Вдруг мне показалось, что какая-то гигантская черная масса с огромной скоростью, исключавшей всякую мысль о спасении, летит на меня. Раздался страшный грохот, и я впал в глубокий обморок. Что же случилось? В сущности ничего особенного. Мешок угля сорвался с лебедки и упал к моим ногам. Но сказалось вдруг многолетнее напряжение: я получил жестокую нервную травму и был отправлен в госпиталь, где пролежал около трех месяцев. Комиссия вынесла постановление: временно к военно-морской службе негоден, нуждается в продолжительном отпуске. И чем-то зловещим веет теперь на меня при одном воспоминании [404] о тихих фиордах, о бледноголубом шведском небе. Здесь испытал я — пусть по случайному, пустячному поводу — самое сильное потрясение в моей жизни.

Оправившись после болезни, я пошел работать в Военный округ, в отдел финансового контроля. Было это в начале 1926 года.

Двадцатитрехлетний рабочий технико-строительного завода. Юноша, шагающий с винтовкой в руках по революционным петербургским улицам. Один из первых комсомольцев города Ленина. Рабфаковец, яростно изучающий культурное наследство, доставшееся пролетариату, и собственное пролетарское достояние — марксизм. Юный моряк, осуществивший давние свои жюльверновские и майнридовские мечтания, хотя и на весьма ограниченной территории. И вдруг — счетоводство и бухгалтерия! Но здесь нет никакого противоречия, никакого падения. Я относился к новой своей работе никак не с меньшим пафосом, чем к заграничному плаванию или к очистке вуза от буржуазно-дворянских сынков.

Примерно в это же время перешел я из комсомола в партию.

В самом конце 1926 года функции нашего контроля были переданы РКИ. Меня перевели к уполномоченному Наркомпроса, в ведении которого находились все дворцы и музеи и ряд других культурно-научных учреждений. Работу эту возглавлял Б. П. Позерн, пользовавшийся большой любовью и уважением всех работников. Я работал там сначала также в финансовой области, а затем в качестве заместителя директора музея реконструкции сельского хозяйства.

Музей дал мне чрезвычайно много. Прямо должен сказать: как советский работник я вырос именно там. Музей был задуман широко, имел собственное большое хозяйство, опытный совхоз под Ленинградом; музей существует и сейчас — он носит название Государственного сельскохозяйственного музея.

Здесь впервые пришлось мне ознакомиться с хозяйственной работой. Начиналась первая пятилетка с ее гигантским планом реконструкции сельского хозяйства, и я, руководимый и вдохновляемый этой великой идеей, горячо отдался делу. Каждая новая работа все более расширяла мой кругозор, увеличивала жизненный и политический опыт. Мне было всего только 26 лет, а я, по капиталистическим масштабам, успел прожить уже несколько жизней. Повторяю, такой наполненной, напряженной жизнью жил не я один, а все мое поколение — поколение людей, застигнутых революцией в отроческом возрасте. Да и мое ли только поколение?! [405]

В 1930 году на меня возложена была задача организовать курсы директоров совхозов. Сам я был назначен директором этих курсов. Работал я с большим напряжением, ибо от руководства музеем освобожден не был. Курсы были полугодичные, через полгода при самом музее развернулась широкая подготовка кадров. Был создан добрый десяток курсов низшей квалификации, и руководство ими в основном было также возложено на меня. Я стал снова чувствовать приближение того нервного истощения, которое когда-то привело меня к столь печальным последствиям, и обратился к уполномоченному Наркомпроса и в райком партии с просьбой о временном переводе на более легкую работу, чтобы отдохнуть и «отойти».

Получил я назначение в Оптический научно-исследовательский институт — заместителем директора. Явился в Василеостровский райком, секретарем которого был Петр Смородин, знавший меня лично. Он отсоветовал мне итти в Оптический институт: там, мол, не отдохнешь, а совсем собьешься с ног.

— Есть у нас в районе тихая обитель, которая занимает всего несколько комнат. Работа там спокойная и неспешная. Это — Арктический институт. Отдохнешь месяц-другой, а потом и ступай, куда хочешь…

Так определилась моя судьба.

«Тихая обитель» широко открыла передо мной двери в гигантский, полные радостей и тревог арктический мир. «Тихая обитель» обернулась для меня знаменитым ледовым походом «Сибирякова» и великой челюскинской эпопеей.

Работа исследователя Арктики оказалась самой прекрасной, но в то же время самой тревожной и самой утомительной из всего, чем я занимался до сих пор. Но эту работу я не оставлю, поскольку это будет зависеть от меня, и буду верен ей до конца.

На поверку выходит, что вся моя жизнь была до сего времени лишь подготовкой к этой работе. Мне пригодилось здесь уменье держать винтовку, пригодились естественно-научные познания, почерпнутые мною на рабфаке, пригодилось знание морского и корабельного дела, приобретенное в военно-морском училище и двух заграничных плаваниях. Наконец огромную пользу принесло мне знание финансово-счетного и хозяйственного дела.

Север интересовал меня давно. В 1926 году, когда я работал в военном контроле, Амундсен пролетел на «Норге». Он останавливался в Ленинграде, и я находился на аэродроме в Гатчине, когда снизился его дирижабль. В 1928 году произошла катастрофа с [406] «Италией», и «Красин» совершил свой легендарный поход. Это был сильнейший толчок, пробудивший у меня интерес к вопросам Арктики. Я прочитал тогда едва ли не всю популярную литературу о Норденшельде, Нансене, Седове, Амундсене, Скотте, Шекльтоне, о русских исследователях семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков…

Итак по совету Петра Смородина отправился я в Арктический институт. Директором его был О. Ю. Шмидт, живший в Москве и посещавший институт каждые два-три месяца. Заместителем его был Р. Л. Самойлович. Организовался институт лишь в конце 1930 года, т. е. всего за несколько месяцев до моего прихода. О Шмидте я слышал давно, когда еще работал в системе народного образования. Шмидт был тогда членом коллегии Наркомпроса, и его имя часто у нас упоминалось.

Р. Л. Самойлович вел обширную научную работу, и все организационные и хозяйственные заботы по институту, так же как и по снаряжению отправлявшихся на Север экспедиций, естественно, легли на меня. Уже на другой день забыл я о своем намерении отдыхать. Здесь, в этом скромном помещении, пахло корабельными канатами жюльверновских кораблей, сюда приходили капитаны и штурманы с красными, обветренными лицами, зимовщики, прожившие годы в ледяной глуши. Я закупал консервы и меховую одежду для очередных экспедиций и мечтал о том, чтобы самому отправиться куда-нибудь в Берингово море, на Чукотку, к Северной Земле. Я штудировал по ночам серьезную литературу по Арктике, изучал детально карты северных районов.

В апреле 1931 года вместе с Самойловичем поехал я в Москву к Шмидту.

Шмидт произвел на меня очень хорошее впечатление своей мягкостью. Мягкостью, но отнюдь не мягкотелостью. Впоследствии я узнал его ближе: это умный, дельный человек, четко и точно формулирующий свои мысли и дающий ясные и определенные указания.

Я вернулся в институт и провел ряд мероприятий по его реорганизации. Прежде всего я перевел его в новое помещение — в обширный шереметьевский особняк на Фонтанке. Страна, соприкасающаяся с Арктикой на протяжении многих тысяч верст, должна иметь первоклассный арктический институт. Мне пришлось в связи с этим иметь длительные стычки, ибо в шереметьевском особняке предполагалось устроить какую-то выставку. Слово «Арктика» звучало в то время уже довольно внушительно, но далеко не так, как теперь. [407]

В том же 1931 году штаты института были расширены более чем вдвое, были отпущены средства на новые экспедиции, организованы новые лаборатории. Словом, работа закипела.

Должен сказать, что первое мое впечатление от института было неблагоприятное. В самой большой его комнате стоял огромный стол, на котором сотрудники… играли в пинг-понг. В два часа являлся один заместитель директора, в четыре часа — другой. Все это мне не понравилось. Я привык к дисциплине. У меня уже был опыт советской работы, и мириться с такой расхлябанностью я не мог…

Институт принял облик научного учреждения. Были привлечены специалисты из других учреждений. Началась энергичная подготовка к экспедициям 1932 года. В числе прочих было намечено и сквозное плавание на «Сибирякове».

Прежде чем взяться за организацию Сибиряковской экспедиции, я добросовестно изучил все доступные мне материалы северного похода Норденшельда. Сибиряковская экспедиция, давшая мне первое «полярное крещение», была утверждена правительством в феврале 1932 года. Вся организационно-хозяйственная часть экспедиции лежала на мне. Это была гигантская работа, но я почерпал в ней опыт, без полного использования которого нельзя быть уверенным в благополучном исходе ни одной полярной экспедиции. Сибиряковский поход возглавлял Шмидт; я был его заместителем по организационно-хозяйственной части. Не буду говорить о подробностях этого замечательного похода. Он описан достаточно подробно и всесторонне. Полярное плавание — тяжкий труд, а не увеселительная прогулка. Но, стоя на борту «Сибирякова», плавно отваливающего от архангельских берегов, я испытывал восторженное состояние.

Как известно, мы выполнили задачу, возложенную на нас страной. Мы прошли Северный морской путь в два месяца и четыре дня, в то время как наши предшественники тратили на его прохождение от двух до трех лет. Короче, мы прошли его в одну навигацию. Только при этом условии Северный морской путь может иметь серьезное транспортное значение.

Мы побывали на «Сибирякове» в Японии. Впечатление от этой своеобразной страны получилось у нас чисто внешнее. Нам устраивали банкеты дельцы и сановники, а рабочие кварталы были наглухо от нас отгорожены. Поразили меня контрасты японской жизни. Мы побывали в Токио, Иокогаме, Цуруте. Токио — многомиллионный город с небоскребами, отличными мостовыми, большим числом [408] автомашин, метрополитеном. Цуруга — грязный, нищий, феодального типа город. Токио — всего лишь блестящая европейская витрина страны голода и социального гнета. После двухнедельного пребывания в Японии нас страстно потянуло домой, на родину.

Обратно ехали мы через Владивосток поездом. В Москву прибыли 6 декабря 1932 года. В марте 1933 года мы приступили по постановлению правительства к снаряжению «Челюскина», который должен был повторить путь, пройденный «Сибиряковым».

Краткий промежуток времени между мартом и июлем — едва ли не самый напряженный период моей жизни. 12 июля 1933 года в яркий, солнечный день ленинградский пролетариат провожал нас в новое арктическое плавание. Отлично снаряженный и оснащенный «Челюскин» медлительно и величаво покачивался на спокойной волне. Я смотрел на город, освещенный яркими полуденными лучами, и думал: «До чего хороша жизнь! До чего сильна наша родина, поднявшая безвестного сына своего Ивана Копусова из дикого деревенского прозябания дореволюционных лет, вскормившая его и воспитавшая для одной из прекраснейших задач, стоящих перед великой страной пролетариата: для освоения гигантских ледяных пространств…» [409]