Заместитель начальника экспедиции А. Бобров. Ликвидация лагеря Шмидта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заместитель начальника экспедиции А. Бобров. Ликвидация лагеря Шмидта

Седьмого апреля после большого перерыва вновь появились самолеты в нашем лагере. Прилетели Каманин, Молоков, Слепнев, а с ним — Ушаков. По сводке мы знали, что приближается еще одна группа — Водопьянов, Доронин, Галышев. Прилет одних самолетов, сведения о приближении других, а также продвижение «Смоленска», «Сталинграда» и «Красина» в значительной степени подняли дух у всех. Эта радость — приближение самолетов — для нас, ближайших помощников Шмидта, омрачалась заболеванием Отто Юльевича, начавшимся вечером 7 апреля. Я проживал с ним в одной палатке и замечал, как ухудшается его общее состояние. Зная, что в прошлом у него был туберкулез легких, я боялся за исход его болезни. Я советовался с ближайшими товарищами, но поставить вопрос о досрочном вылете Шмидта никто из нас не осмеливался. Мы знали наверняка, какой последует ответ.

Ушаков, прилетевший как раз 7 апреля, принял решение поставить в известность об этом правительство. [386]

Тов. Куйбышев телеграммой в адрес Шмидта и мой предложил: первому немедленно сдать руководство экспедицией, а мне — принять. Очевидно т. Куйбышев знал, что на Шмидта произведет тяжелое впечатление предложение покинуть лагерь не последним. Он прислал дополнительную телеграмму, в которой в очень теплых, дружеских выражениях убеждал Отто Юльевича покинуть льдину, уверяя, что общественность никогда его за это не осудит, что на спасательных операциях его преждевременный отлет ни в какой степени не отразится, что ни один из находящихся на льдине не будет отдан в жертву суровой стихии.

Когда я получил радиожурнал и прочел распоряжение Куйбышева, то в первый момент был ошеломлен: с одной стороны, я был очень рад, что жизнь Отто Юльевича может быть спасена, а с другой стороны, меня крайне озадачил способ осуществления этого распоряжения. Во-первых, нужно было выработать такой план действий, при котором спокойствие Отто Юльевича было бы ограждено полностью. Во-вторых, меня крайне волновала та ответственность, которая ложилась на меня с принятием руководства экспедицией.

Авторитет Шмидта у экспедиции был исключительный. Его любили и ценили и как начальника и как старшего друга, товарища. Его авторитет во всех отраслях науки в глазах научных работников был непоколебим. Высок его авторитет и как полярника. Замещать Отто Юльевича вообще трудно, а мне как молодому полярнику — особенно.

Ободряло сознание, что коллектив, созданный Шмидтом и воспитанный нашей партийной организацией, поможет мне в этой трудной работе.

К моменту отлета Шмидта в лагере оставалось всего человек тридцать. Мы были уверены, что при хорошей работе самолетов 12 апреля операции будут закончены. Так бы и вышло, если бы самолет Молокова не потребовал небольшого ремонта.

12 апреля к вечеру в лагере Шмидта осталось всего шесть человек: капитан Воронин, радисты Кренкель и Иванов, комендант аэродрома Погосов, боцман Загорский и я. Вечером оставшиеся в лагере вместе поужинали, составили план действий на следующий день и отобрали имущество, которое считали необходимым взять с собой. С Погосовым я договорился, что он даст к четырем часам утра условный сигнал о состоянии аэродрома и возможности приемки самолета, и он отправился к себе на аэродром. В лагере нас осталось пятеро. [387]

Загорский погрузил нарты, приготовил их к отправке утром и улегся спать во «дворце матросов». Я и Владимир Иванович поднялись на вышку. Долго, задрав головы, мы наблюдали за облаками и силились определить, какая будет завтра погода. Внизу отчетливо слышно было потрескивание льда. На южной стороне появились облачка, и ветер стихал.

Под конец каждый из нас сделался метеорологом и пытался давать прогноз погоды. И я, увидя дымку и наблюдая штиль, сделал вывод, что нужно ожидать какой-то перемены погоды. Хотелось знать, как скоро и какая наступит перемена. Я обратился к Воронину с вопросом:

— Как, Владимир Иванович, какую погоду можно ожидать на завтра?

И получил исчерпывающий ответ:

— А вот завтра увидим.

Но из этого ответа и хмурого вида капитана я сделал вывод, что хорошего ожидать не приходится.

Вырезали на память на вышке свои фамилии, слово «Челюскин», даты и спустились. [388]

При проходе через гряду, где был раздавлен «Челюскин», мы опять услышали треск льда.

Когда пришли в лагерь, какая-то необъяснимая радость и веселье напали на нас, и мы в пустом лагере пустились в пляс. Картина очевидно со стороны была жуткая: два уже не совсем молодых человека (в общей сложности нам около сотни лет) пустились откалывать «трепака», потом обнялись и расцеловались. И только тут я увидел удивленную физиономию Кренкеля, который был свидетелем этой непонятной для него сцены. Я убедил Кренкеля, что мы нормальны и просто дали отдушину нашим чувствам. Тут же Владимир Иванович взял с меня слово не разглашать эту неожиданную и непонятную сцену, что я, как видите, и делаю…

Был поздний час. Я предложил Кренкелю ложиться спать, с тем чтобы его разбудить к связи с Ванкаремом, которая была назначена в четыре часа утра, а сам решил бодрствовать. Мы разместились попрежнему: наша тройка — Кренкель, Иванов и я — в радиорубке, Владимир Иванович вместе с боцманом.

Когда все улеглись спать, мне вздумалось пройтись. Мрачную картину представлял наш лагерь. Он замер. Нет света ни в одной палатке. Не дымятся камельки. Двери большинства палаток открыты. Над всем царит тишина.

Проходя мимо «дворца матросов», я услышал какой-то шорох и непонятный шум. Насторожил слух и в первый момент не понял, что за звуки — я знал, что в палатке никого нет. Осторожно вхожу, всматриваюсь в темноту и вижу наших друзей — собак. Они очевидно решили последнюю ночь в лагере Шмидта не ночевать на льду, а забрались в лучшую палатку и улеглись на свободных постелях. Мое появление их ничуть не смутило. Они продолжали лежать…

Кренкелю, видимо, не спалось. Он еще раньше условленного времени проснулся и стал готовиться к переговорам с Ванкаремом. Ровно в четыре часа, как и было условлено, он поймал сигнал Ванкарема и узнал, что самолеты заправляются и в семь часов направятся к нам. На горизонте у нас была дымка. Такая же погода, как сообщил Ванкарем, была и там. С редким интересом мы наблюдали за изменениями облаков. Как потом оказалось, в Ванкареме с неменьшим интересом также наблюдали за этим. В самом деле, перемена погоды могла расстроить все наши планы.

С нетерпением ждали мы условленного часа и вылета Водопьянова. Зажгли сигнальный костер и стали жадно осматривать небо. Прошли установленные 45–50 минут, а его нет. Шесть пар глаз, [389] оставшихся в лагере Шмидта, жадно ищут в небе точку самолета. Но тщетно! Минуты тянутся и кажутся очень длинными. У нас уже зародилась тревожная мысль-не разбился ли Водопьянов. Было единственное общее желание: пусть заблудится, пусть имеет вынужденную посадку, только бы уцелел. Уж слишком обидно, операция заканчивалась без единой жертвы — и вдруг неудача. [390]

В установленный час связи с Ванкаремом мы узнали, что Водопьянов благополучно вернулся, не найдя нас. Оказывается, хмурый, вид капитана и мое предположение о перемене погоды имели основание. На пути к нам, между Ванкаремом и лагерем, образовалась масса разводий и майн, которые сбили Водопьянова с пути. Он, принял испарения за наш дымовой сигнал, отклонился в сторону, поискал нас, но не нашел и решил вернуться. Мы очень обрадовались, когда узнали, что он благополучно сел.

Тов. Петров, председатель чрезвычайной тройки, сообщил о подготовке вылета к нам целой эскадрильи из трех самолетов. Как: выяснилось потом, эта тройка была снабжена остатками бензина, и если бы и на этот раз они не нашли нас, то летные операции пришлось бы отложить на очень долгое время: ни в Ванкареме, ни в Уэллене горючего не было.

К счастью нашему, на этот раз в точно установленное время появился сначала Водопьянов, а затем Молоков с Каманиным. Последние пролетели над лагерем прямо к аэродрому, а Водопьянов задержался и стал на малой высоте делать круги, салютуя нам. Мы в свою очередь также отвечали салютом, но потом узнали от Водопьянова, что переусердствовали. Мы с Кренкелем не пожалели пороха и большую порцию подбросили в огонь. Костер мы сделали «мировой». Топлива не жалели, знали, что оно больше теперь никому не нужно. С каким-то непонятным ожесточением мы бросали в огонь все, что попадало под руки: чемоданы, одеяла, всякое барахло. Подкатили керосиновую бочку, смолу, — словом, дым, по заявлению Водопьянова, был виден за сто километров.

Убедившись, что все самолеты сели благополучно, мы, как было условлено с Ванкаремом, сообщили им об этом. Затем я послал последнюю телеграмму правительству о том, что мы последние покидаем лагерь Шмидта, оставляя на вышке наш советский стяг. Кренкель сообщил радиостанциям о том, что станция лагеря Шмидта кончает работу.

Кренкель спросил меня, что брать с собой из радиоимущества, брать ли оба передатчика. Я ему предложил взять то, что он находит нужным. Вот здесь мне пришлось наблюдать незабываемую картину: Кренкель ножом перерезывал провода. Кренкель — человек крепкий, спокойный, но и ему на этот раз не удалось сохранить спокойствие.

Видно, тяжело ему было перерезать те нити, которые в течение двух месяцев связывали нас с материком. Не глядя на меня, он [391] стал спешно, но бережно завертывать аппаратуру в одеяло и укладывать на сани.

Владимир Иванович любовно заколотил свою палатку и вырезал на память кусок из спасательного круга с «Челюскина». Я снял наш вымпел Главного управления Северного морского пути, и мы тронулись в поход, предварительно осмотрев все палатки, не остался ли там кто-нибудь случайно.

Мне пришлось делать много концов от лагеря к аэродрому, но никогда я с таким чувством не покидал нашей «шмидтовки». Непонятное чувство охватило тогда меня: с одной стороны, было чувство гордости и радости, что техника и большевистское упорство победили и мы все спасены; с другой стороны, как-то жалко было бросать приютившую нас льдину. Из памяти выпали все те беспокойства и неприятности, которые она причиняла своими разводиями и торошением. Как-то выпало из памяти и основное — гибель «Челюскина».

Со смутным чувством я покидал лагерь. Очевидно аналогичное чувство испытывали и мои спутники, потому что, не сговариваясь, мы чуть не каждые пять минут под тем или иным предлогом останавливались и невольно оборачивались назад — в сторону лагеря.

Дорога была тяжелая. Нам постепенно пришлось облегчать свои сани, сбрасывая груз по пути. А под конец пришлось поделить весь багаж и, взвалив его на плечи, тащить на аэродром.

Минут через сорок мы перевалили через последнюю гряду ропаков, и перед нашим взором открылась незабываемая картина: на аэродроме выстроились в ряд три птицы — наши «Р-5». Товарищи, заметив нас, пошли навстречу и помогли тащить вещи. Убедившись, что с аэродрома все забрано (собаки уже были посажены), мы быстро разместились на самолетах. У Каманина были собаки и груз, к нему поместился Загорский. У Молокова — Воронин и Погосов, а я с радистами Ивановым и Кренкелем сел к Водопьянову. Саша Погосов проводил каманинскую машину, затем «дернул» самолет Водопьянова, подтолкнул самолет Молокова и на ходу прыгнул. Все три самолета благополучно оторвались. Я попросил Водопьянова посалютовать. В последний раз мы пролетели на небольшой высоте над лагерем. Сжалось сердце. Взяли направление на Ванкарем — и через 45–50 минут мы уже на материке.

Когда мы прилетели на берег, нас встречали все бывшие в Ванкареме. Объятия, поцелуи. Наш фотограф Новицкий потребовал [394] повторить мое рукопожатие с Водопьяновым, так как он не успел этот «знаменательный» акт зафиксировать.

Из краткой информации товарищей Копусова и Баевского я узнал, что ими проведена здесь большая работа: значительная часть людей уже отправлена в Уэллен самолетами и собаками. От доктора Никитина я узнал о заболеваниях гриппом и в особенности о тяжелой форме болезни у Комова и Расса. Многие температурили и жаловались на головную боль. По предположению Никитина, это — результат нервной разрядки и некоторого физического переутомления от работы на льдине и недостаточного питания. Мы решили усилить переброску самолетами людей в Уэллен и Провидение, для чего сочли необходимым Баевскому и Копусову направиться в Уэллен, а затем в Провидение для подготовки к приему товарищей. Я остался в Ванкареме руководить переброской.

В Ванкареме от Петрова и Бабушкина я узнал, что они пережили тревожную ночь с 12 на 13 апреля, так как барометр быстро падал и предвещал изменение погоды. И действительно, через три часа после того как нас доставили на материк, поднялась пурга, и она продолжалась несколько дней…

14 апреля в ответ на мой рапорт правительству о ликвидации лагеря Шмидта были получены знаменитая телеграмма товарищей Сталина, Молотова, Ворошилова, Куйбышева и Жданова, поздравлявшая нас с ликвидацией лагеря, и сообщение о ходатайстве перед ЦИК о нашем награждении. На улице в Ванкареме при 30-градусном морозе было объявлено это сообщение. Откуда-то из глубины вырвалось «ура» и здравица в честь нашей партии, товарища Сталина и правительства. На лицах сияла радость.

Когда мы отправили несколько партий и в Ванкареме осталось только 10–12 человек, я направился в Уэллен. Там к тому времени сосредоточилась вся масса челюскинцев.

Ознакомившись с положением в Уэллене, я решил усилить переброску товарищей, особенно больных, в бухту Лаврентия, где имелась маленькая больница Комитета Севера. Копусова, Задорова и Гуревича я направил в Провидение, где должны были сосредоточиться не только челюскинцы, но и вся спасательная экспедиция. Посылая туда группу товарищей, мы обеспечивали бесперебойное снабжение и хорошее устройство всего коллектива.

В Уэллене я почувствовал недомогание, так же как и многие из наших товарищей, и врач Никитин категорически настаивал на моем отлете в Лаврентий. [395]

Я пробовал упорствовать, но состояние здоровья ухудшилось, и я был переброшен на самолете в Лаврентий. Здесь меня поместили в больницу. Врачи поставили диагноз — острый приступ апендицита, необходимо экстренное хирургическое вмешательство. Больница конечно вовсе не была приспособлена к таким операциям, отсутствовал инструментарий, сама обстановка была неподходящей, а самое главное — не было хирурга. Колесниченко, Филиппов, Румянцев и Кренкель добились перелета из Уэллена врача-хирурга Леонтьева. С большими трудностями Леваневский доставил Леонтьева, и тот быстро сделал операцию. Врачи категорически запретили мне в течение шести-восьми дней какие бы то ни было занятия, и вся работа пала на плечи Колесниченко, а потом прибывшего сюда Баевского.

Здесь мы наладили радиосвязь и с правительством и с приближавшимися «Красиным» и «Смоленском», а также с Уэлленом, тогда как в Провидении радиостанции еще не было.

Пароход «Смоленск» под командованием капитана Вага блестяще справился с поставленной перед ним задачей и прошел благополучно в довольно тяжелых льдах, приблизившись к бухте Лаврентия на 15–17 километров. Член правительственной тройки т. Небольсин и его помощники из погранотряда проделали колоссальную работу, и в течение нескольких часов челюскинцам было предоставлено свыше 40 нарт. На них свободно все разместились и тронулись к пароходу.

Путь был очень тяжелый, особенно последние три-пять километров по ропакам.

На «Смоленске» все было подготовлено для нашего приема. Радушно, по-товарищески нас встретили, больных разместили в лучших помещениях, всех обеспечили чистым бельем, окружили заботливым и внимательным уходом.

Вскоре мы двинулись в путь.

Огромное впечатление произвела на нас встреча в Петропавловскена-Камчатке. Это была первая встреча на материке. Копусов и Колесниченко на катере поехали в город и вернулись с кипой газет и кучей новостей о событиях в СССР и об ожидающей нас встрече. Мы бросились за чтение газет и узнали, с каким вниманием следила за нами страна и как высоко оценили наше поведение и работу партия и правительство.

Рано утром т. Баевский собрал летучий митинг и зачитал правительственное постановление о нашем награждении. Многие от радости, волнения или «болезненности глаз» прослезились. Все просили [397] передать правительству глубокую признательность, заверяя, что постараются окупить столь высокую награду и отдать все силы и знания на пользу дорогой родины.

Мы снялись с якоря и пошли к причалу. Навстречу выехали катера, моторки с правительственной комиссией и оркестрами музыки. В воздухе появились самолеты. Наш «Смоленск» пришвартовался под звуки «Интернационала».

Летчики и челюскинцы направились на площадь. От места нашего причала до самой площади шпалерами был выстроен почетный караул. Под несмолкаемые «ура» прошли мы к трибуне, и когда появилась организованная колонна челюскинцев, взрыв аплодисментов и крики «ура» вновь разнеслись по всей площади.

Открылся митинг. Нам, челюскинцам, отвыкшим от такого скопления народа, было трудно сдержать волнение. Волновались и встречающие. С подъемом были произнесены речи, посвященные нашему прибытию. Помню, я выступил с большим трудом и волнением. Слова как-то не поспевали за мыслями; не находилось подходящих слов, чтобы выразить то сильное чувство благодарности правительству и партии и встречавшим за внимание, которое нам оказывалось. [398]

Из Петропавловска мы вышли во Владивосток. На этом перегоне число коечных больных резко сократилось. Очевидно морской воздух, питание и уход благоприятно сказались на здоровье товарищей.

Незабываемую картину представлял собой Владивосток. За несколько десятков миль к нам вышли навстречу пароходы и ледокол «Добрыня Никитич», имевшие на борту делегации лучших ударников города и области. Пароходы непрерывно приветствовали «Смоленск» гудками и музыкой. Взвились эскадрильи самолетов. Они буквально засыпали нас цветами. У меня на митинге вырвалось восхищение меткостью их попадания, и я выразил уверенность, что в случае нападения на нас эти самолеты с неменьшим успехом засыплют врага полновесными бомбами!

При подходе к порту все находившиеся там пароходы стали салютовать гудками. К ним присоединился рев гудков многочисленных заводов и фабрик. Гул перекрывался артиллерийским салютом.

Весь город имел парадный, праздничный вид. Не только пристань и ближайшие улицы были заполнены встречающими, но и все прилегающие сопки были буквально усеяны народом.

Специальный экспресс везет нас в Москву… Больше 170 остановок и встреч было на долгом пути между Владивостоком и Москвой.

Описать все эти встречи невозможно. Каждая из них имела что-то свое, особенное, отличающее ее от других. Но объединяло их одно — товарищеское теплое чувство и любовь.

Интересно было наблюдать за нашим коллективом, как он рос и воспитывался на этих встречах. Каждая из них давала нашему коллективу зарядку, усиливала волю к борьбе.

Москва… Здесь была встреча, какую нельзя было даже при большой фантазии заранее себе нарисовать. Задолго до города стоял народ и забрасывал поезд цветами.

Москва… На вокзале — правительственная комиссия. Разукрашенные улицы. Опять цветы, цветы и цветы. Декорированные автомобили. Масса людей…

Красная площадь… Приветствие членов правительства во главе с товарищем Сталиным. Парад: Демонстрация. Все это врезалось в память челюскинцев так же крепко, как день гибели нашего корабля. [399]

Примите нашу благодарность

Из письма семей челюскинцев товарищу СТАЛИНУ

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Сегодня, когда наши мужья и отцы уже находятся вне опасности и чувствуют под ногами прочную почву советской земли, наша первая мысль радости и торжества обращается к Вам, нашей гордости, нашему великому другу.

Мы знаем, что с первого дня выхода «Челюскина» в плавание Вы внимательно следили за мужественной работой наших близких. Мы знаем, что с момента катастрофы Вы были прямым организатором и вдохновителем всех спасательных мероприятий, во главе которых стоял одни из Ваших ближайших соратников — В. В. Куйбышев. Мы знаем, что Ваша забота сопровождала каждый новый самолет, пароход, дирижабль, спешивший на помощь, на выручку наших родных, плененных ледяной стихией.

Дорогой Иосиф Виссарионович! Ведь было трудно, очень трудно ждать. Но за Вашей заботой стояла сила, которую вырастила наша страна под Вашим руководством.

Вот почему сегодня, когда наши родные оставили на льдине только гордо развевающийся красный флаг Страны советов — символ того, что Арктика есть и будет советской, мы не можем не поделиться с Вами нашей радостью. Примите нашу великую благодарность, наш дорогой, наш родной Иосиф Виссарионович.

На «Большой земле»