Иностранные делегации и потемкинские деревни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Примечательное воскрешение обвинений в постройке потемкинских деревень пришлось на 1920-е годы, когда старая европейская традиция изображения русских как обманщиков соединилась с описанием противоречивой политической природы советских притязаний. Иностранцы, которых не удалось переубедить, часто навешивали данный ярлык на увиденные ими образцовые объекты, подразумевая, что в этой советской практике есть нечто исконно русское. Заграничные слухи и обвинения насчет потемкинских деревень, появившиеся в начале 1920-х, получили затем такое распространение, что о них знали и советские чиновники, занимавшиеся приемом иностранных гостей, а это, в свою очередь, повлияло и на саму политику культпоказов.

Обсуждение потемкинских деревень, будь то для развеивания слухов о них или, наоборот, для усиления обвинений, стало общей темой многочисленных объемистых травелогов, написанных европейцами и американцами, — род литературы, за которым советская сторона особенно следила. Некоторые визитеры по возвращении домой даже писали во враждебном тоне в Советский Союз о том, что попытки одурачить их не удались. Профсоюзный деятель из Берлина, в начале 1922 года находившийся в Москве по делам, связанным с его участием в борьбе с голодом, утверждал: «Мне не могли показывать потемкинские деревни, рабочей же делегации показывают только таковые, в этом я уверен по личному опыту». В результате в заявлениях, которые подписывали представители рабочих или иных делегаций и образцы которых поступали от советских или иностранных коммунистов, шаблонно сообщалось, что гости везде перемещались свободно и могли посмотреть все что угодно. Члены делегации английских кооператоров в 1926 году уверяли: «Мы прогуливались, пользуясь полной свободой». Как отмечал в 1927 году аналитик коминтерновской секции агитпропа, даже сочувствующие делегаты Конгресса друзей СССР 1927 года «приезжали в СССР с большим предубеждением (результат соответствующей обработки в своих странах), что им покажут парадное, заранее приготовленное, что-то вроде “потемкинских деревень”». Вывод этого аналитика состоял в том, что организация чаепитий для визитеров в домах рабочих и других горожан, в обыденной атмосфере и по возможности типовой обстановке, — наиболее эффективный способ сломать подобные предубеждения. Визиты в образцовые жилые дома рабочих были опробованы в том же году и сразу стали основой культпоказов в годы первой пятилетки{312}.

Многие советские гиды и чиновники, таким образом, поняли, что величайшие советские достижения могут быть оценены по достоинству, если удастся рассеять предубеждения насчет потемкинских деревень. Этот термин все шире и шире использовался иностранными визитерами с середины и до конца 1920-х годов — не в изначальном смысле фальшивого фасада, но в значении чего-либо нетипичного, парадного. Например, гид ВОКСа докладывал в 1932 году, что гостья из Германии, подозрительно настроенная ко всем намеченным заранее посещениям, была ошеломлена, когда, следуя по улице, вдруг решила направиться на звук детских голосов и, выйдя к детскому саду, нашла его «в образцовом порядке и чистоте». По словам гида, она заявила ему:

У нас в Германии много пишут и передают, что если к вам приезжают иностранцы, то они могут видеть только то, что показывает им «Интурист» или ВОКС, а они, конечно, показывают только то, что можно видеть. Теперь я вижу, что это неправда{313}.

Советские архитекторы культпоказов не изменяли своему официальному языку и взглядам на мир, даже когда речь об иностранцах шла на закрытых собраниях, среди своих. И в засекреченных документах раз за разом повторяется мантра — «рассказать правду» о Советском Союзе. Чтобы вскрыть соответствующие практики и воззрения, требуется подобрать шифры, найти ключи к документам различного происхождения. Например, было легко отрицать существование потемкинских деревень (а коминтерновский аналитик писал об иностранных ожиданиях «чего-то в этом роде»), поскольку термин исторически обозначал нечто бутафорское, сооруженное специально для обмана именитых гостей, тогда как в СССР было немало реальных, хотя и не вполне типичных для всей системы образцовых учреждений. Непростая задача советского культпоказа заключалась в том, чтобы, изолировав иностранцев от нежелательных открытий, запустить их по заданному маршруту от одного подходящего объекта к другому, но в то же время постараться развеять свойственные многим из них опасения, что ими будут манипулировать.

Когда американский инженерный гений Зара Уиткин пересек в апреле 1932 года советско-финляндскую границу, он буквально искрился сочувствием к советскому эксперименту и был готов делиться своими немалыми талантами и энергией со строителями коммунизма. В своих мемуарах — одном из самых проницательных повествований о поездке в СССР, когда-либо написанных техническим «специалистом», — он вспоминал свой шок от первого взгляда на землю обетованную:

Наконец граница! Поезд останавливается… Вокруг полустанка группами стоят люди, одетые совершенно невиданно и для меня невообразимо — в лохмотья и обрывки шкур. Они двигаются медленно. Они неряшливы. Запустение и беспорядок пропитывают все вокруг. Станционное здание разрушено. Части оборудования валяются разбросанными в снегу.

Огромный вокзал в Ленинграде и комната в гостинице — «невообразимо грязные» — никак не улучшили его первых впечатлений{314}.

Травелоги и другие повествования показывают, что подобные первоначальные негативные замечания, а также критические суждения об условиях и стандартах жизни были обычны для западных путешественников, но достигали пика во времена наиболее жестоких лишений и социальных потрясений, особенно в начале 1920-х и 1930-х годов{315}.

Просоветски настроенные путешественники часто упоминали в своих мемуарах об эйфории на советской границе и впечатлениях от въезда в «новый мир» как о значимом моменте; для советских властей сочетание соображений безопасности и идеологии двух лагерей сделали границу мощным символом советского патриотизма, к которому в 1930-х прибавился культ пограничников. Приветственные обращения к делегациям и наиболее почетным гостям на пограничных станциях имели отношение как к прагматическим потребностям (произвести первое благоприятное впечатление), так и к идеологеме прибытия на родину пролетариата. Готовясь принимать в ноябре — декабре 1924 года британскую профсоюзную делегацию (первую из потока рабочих делегаций середины 1920-х годов), президиум ВЦСПС придавал «чрезвычайную» политическую значимость мобилизации рабочих с близлежащих предприятий для встречи поезда на границе{316}. Оркестры, исполняющие «Интернационал», знамена, речи, заблаговременная уборка вокзалов и удаление неприглядных прохожих из поля зрения — все это стало обычной практикой.

В конце 1925 года генеральный секретарь Профинтерна С.А. Лозовский, выступая на заседании Комиссии по внешним сношениям ВЦСПС (ответственной за организацию визитов рабочих делегаций), заявил: «Мы перешли к массовому производству делегаций». Действительно, за два года, прошедших после визита британской рабочей делегации, в СССР побывало целых 24 делегации, причем все — из стран Европы, за исключением лишь одной группы из Австралии{317}. В 1929 году в Воронеже финскую делегацию приветствовали на вокзале тысяча человек. Пересечение границы и ритуалы гостеприимства по приезде, такие как участие делегаций в парадах 7 ноября и 1 мая, посещение мавзолея Ленина (куда иностранцев пропускали без очереди), а также «ознакомительные» визиты на фабрики, в местные советы, на курорты и другие «объекты показа» стали основными и привычными ритуалами этого «массового производства». Едва ли стоит удивляться тому, что в 1927 году среди подобных церемоний вокруг рабочих делегаций случались и «весьма неудачные встречи на вокзале», когда появлялось лишь несколько встречающих, багаж делегации оказывался потерян и, что хуже всего, «делегаты смешивались с обычной публикой». Некоторых иностранцев вообще никто не встречал{318}.

Феномен иностранных делегаций, визиты которых с середины 1920-х годов иногда разрабатывались заранее даже на родине делегатов и уж конечно — по прибытии, превратился в своего рода шаблон. Это стало одной из первых лабораторий советской миссии по преобразованию негативных представлений в позитивные свидетельства. На прием делегаций выделялись значительные средства, благодаря чему они получали особое «обслуживание»; оно полагалось всем важным гостям, включая интеллектуалов.

Работа Комиссии по внешним сношениям и межведомственные дискуссии о рабочих делегациях начиная с середины 1920-х годов демонстрируют целую шкалу различных советских приоритетов, которые учитывались при организации визитов подобных групп. Во-первых, внешнеполитические соображения, «увязывающие» этот вопрос «с актуальными политическими задачами момента», влияли на выбор стран, откуда приглашались делегации. Например, в 1927 году «особое политическое значение» придавалось связям с Англией, США, Мексикой и Индией{319}.[26] Во-вторых, отдельные отрасли промышленности и крупные предприятия в стране, откуда приезжала делегация, служили вербовочными площадками, с тем чтобы помочь зарубежным компартиям привлечь новых членов. В-третьих, задача состояла не просто в «выбивании» из иностранцев положительных публичных заявлений, а в поощрении адресной контрпропаганды. Примеров тому множество — от делегаций, приглашенных в СССР специально для опровержения конкретных статей в зарубежной социал-демократической печати о волнениях среди советских рабочих, до делегации, направленной зимой 1933 года на Украину с целью опровергнуть сообщения о намеренно вызванном в ходе коллективизации голоде, жертвами которого стали миллионы людей. Эта массированная контрпропаганда была компонентом согласованной международной кампании прикрытия, вовлекавшей иностранцев в отрицание факта массового голода. Почему же делегации, подобные той, что побывала в УССР, играли отведенные им роли? В значительной мере на этот вопрос отвечает Рашель Мазуй в своем исследовании о французских делегациях. Мазуй показывает, насколько обстоятельно подготавливался отбор делегатов, кто и по каким процедурам назначался местными коммунистами в делегацию еще до «выборов». В состав делегаций в известной пропорции включались коммунисты, причем особое внимание накануне выезда и уже в дороге уделялось подготовке выступлений: главы делегаций прямо в поездах наставляли рядовых членов в том, какие вопросы надлежит задавать советским рабочим. Итак, путешествие в СССР было и обрядом перехода, и частью кадровой политики, поскольку оно вполне могло (при условии, что отзывы на увиденное будут одобрительными) подтолкнуть карьеру в профсоюзах и компартии той же Франции{320}.

Английский коммунист Альберт Инкпин — глава пролетарской Лиги друзей СССР, созданной Вилли Мюнценбергом (не путать с обществами дружбы под эгидой ВОКСа), — стремился набрать определенный процент рабочих-некоммунистов, которых «было возможно убедить согласиться с предварительно заготовленным информационным планом». Однако реальные мотивации путешествия в СССР часто расходились с советскими планами. Во времена Великой депрессии советские профсоюзы были завалены просьбами иностранных делегатов, пытавшихся остаться в СССР и найти работу{321}. Некоторые советские стратагемы применялись специально к рабочим делегациям, но общие принципы планирования визитов, основанные на амбициозных политических сценариях, практика заблаговременной подготовки визитеров и решающая роль оценки советской стороной лояльности гостей уже после их отъезда домой были также и основными чертами системы приема зарубежных интеллектуалов.

Визитам иностранных делегаций сопутствовали на редкость откровенные дискуссии о мерах, призванных повлиять на психологию, политическую лояльность и воспоминания гостей о времени, проведенном в Советском Союзе. Накануне отъезда делегатов обычно одаривали обшитыми кожей альбомами с фотографиями, открытками и «фотосериями», каковые, в частности, в 1932 году включали восемнадцать наименований, и в том числе портреты Ленина и Сталина{322}. Словом, делегаты возвращались домой с визуальными «свидетельствами», которые могли бы помочь формированию «правильных» воспоминаний. Делегации всегда проходили через особый ритуал составления итоговой прощальной резолюции. «Записки советской переводчицы» Тамары Солоневич (опубликованные в Софии одиннадцать лет спустя после обслуживания ею сорокадневного визита британской рабочей делегации в 1926 году) содержат яркий рассказ о подобном эпизоде. По словам Солоневич, одной из причин хлопот о прощальном заявлении было то, что подписи делегатов на этом документе все же что-то значили для них, а следовательно, текст должен был быть таким, чтобы подписавшие не пожелали позднее его опровергнуть. Заготовки текстов выдавались главам делегаций заранее, а их задача состояла в том, чтобы на общей встрече убедить делегатов как можно меньше править текст и вставлять в него как можно меньше критических замечаний. Однако поскольку советская неорганизованность традиционно сопровождала все эти ухищрения, переводчик-новичок вроде Солоневич неожиданно обнаруживал себя на важном месте в этом щекотливом политическом деле, да еще безо всякой предварительной подготовки{323}.[27]

Основные «техники гостеприимства», применявшиеся при организации визитов важных делегаций и почетных гостей, — прежде всего обильные застолья, изоляция иностранцев от рядовых граждан, перемещение на спецпоездах, заранее согласованные и часто стандартные маршруты в стороне от неудобопоказуемых местностей — давно уже описаны в литературе{324}. Солоневич вспоминала, что четыре чекиста, двое из которых знали английский язык, присутствовали на встречах британской делегации с рабочими Донбасса и что в поезде делегацию сопровождали вооруженные члены партии, обычно бывшие красноармейцы, один из которых на глазах переводчицы застрелил особенно надоедливого мальчика-попрошайку. Много времени спустя после своего бегства из СССР через финскую границу Солоневич проникновенно описывала свои переживания при общении с иностранными гостями:

Очень часто я ловила себя на сознании, что я раздваиваюсь: с одной стороны, мне до боли хотелось сказать англичанам правду о настоящем положении вещей, с другой — какая-то безотчетная русская гордость вспыхивала и загоралась, когда они восторгались нашими просторами, нашей дивной кавказской природой, нашим гостеприимством{325}.

Учитывая то, что уже известно об официальном гостеприимстве, а также позднейшие свидетельства о подготовительных и подытоживающих прием иностранцев манипуляциях, нужно отметить, что стенограммы бесед рабочих делегаций с советскими чиновниками и заводским начальством указывают на постоянно проявлявшийся острый и даже воинственный скептицизм со стороны гостей. В 1927 году французские делегаты интересовались, почему официальная печать не публикует сведений о дополнительных рабочих часах (им отвечали, что эта лишняя нагрузка невелика), о большом числе забастовок (ответ: в них участвовало лишь 0,5% рабочих) и о невыплатах по социальному страхованию и пенсиям. Другие упоминали о небезопасных условиях труда, безработице, задержках зарплаты, партийном контроле над профсоюзами и участившихся авариях на производстве. Конечно, такие «инциденты» происходили зачастую потому, что в состав делегаций регулярно включали хоть и немного, но все же сколько-то социал-демократов, анархистов и анархо-синдикалистов — в попытке обратить их в коммунизм. Случалось, что гости задавали доктринерские или попросту наивные вопросы: «Защищает ли фабричный комитет узкопрофессиональные интересы рабочих, когда они противоречат интересам рабочего класса в целом?»{326} Однажды в 1929 году некий «оппозиционер» затесался в группу скандинавских рабочих и попытался объяснить им, что их обманывают; его препроводили в ОГПУ сами же делегаты{327}.

Налицо несколько прямых аналогий между рабочими делегациями и сочувствующими интеллектуалами. Публичные отзывы как делегаций, так и «друзей»-интеллектуалов — будь то в форме заявлений в печати или травелогов — являлись далекими от беспристрастия политическими документами, очень важными для советской стороны, что предельно четко давали понять самим гостям. Нередко эти декларации больше сообщали о политических и личных симпатиях своих авторов, чем об их впечатлениях или воззрениях. Р. Мазуй называет поездки в СССР «проверкой идентичности»: любое отступничество гостя было чревато разрывом с «коммунистическим контробществом, от которого он был политически зависим». Проводимое Мазуй различие между «внешним» визитом (когда большинство делегатов верно играли заранее согласованную роль пропагандистов) и «внутренним» (когда действительные впечатления маскировались «правоверной» риторикой) сопоставимо с собственной самоцензурой попутчиков СССР{328}.[28] В обоих случаях советская сторона внедряла и совершенствовала применение целого набора замысловатых практик вокруг иностранных визитов, при этом все более утверждая идеологему о том, что только безудержная хвала является «правдой».

Переводчики, гиды и служащие обычно характеризовали энтузиазм иностранцев относительно советского эксперимента как признание «всей правды» о советской системе и выражали удовлетворение, что в очередной раз удалось опровергнуть «клевету» на СССР, распространяемую за рубежом. Солоневич позднее писала: «Этот лейтмотив о “всей правде” повторялся во все время нашей поездки»{329}.[29] Как бы плохо подчас ни работал данный механизм, СССР все же создал сложную систему управления визитами иностранцев, причем в то самое время, когда внутри страны оформлялась топорная, косная ортодоксия, приравнивавшая веру к истине. В этом проявлялась самоцензура советских хозяев, принимавших иностранных гостей.