Глядя на Запад

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Главным из этих парадоксов был тот, что, с одной стороны, импортированные идеи использовались для создания представлений об уникальности России, а с другой — именно самые пылкие западники активно способствовали распространению суждений об уникальном русском пути. Среди наиболее космополитически настроенных русских в XVIII веке были масоны, проникнутые универсалистским духом Просвещения, но, несмотря на это, сыгравшие важную роль в первоначальном формулировании теорий русской духовной исключительности{26}. Александр Герцен, как известно, сравнивал славянофилов и западников с Янусом или двуглавым орлом: сердце у них было общим. Классический раскол между славянофилами и западниками XIX столетия не поддается простому описанию. Славянофилы, желавшие вернуться в допетровскую консервативную утопию или, скорее, объединить ее с европейскими стихиями ради нового русского синтеза, выступали против западников, используя при этом заимствованный германский романтический национализм и французскую культуру эпохи Реставрации{27}. Схожим образом самый известный русский западник Герцен был «русским европейцем», мечтавшим о «новой Европе». После 1848 года он встал в оппозицию к буржуазному Западу с его пороками и превратился в первого проповедника особого русского социализма, основанного на русской общине{28}.

Почти вся дискуссия в русской мысли XIX века относительно русской души и национального характера была по своей природе оборонительной, поскольку представляла собой ответ на европейские идеи о русской отсталости. Однако эта дискуссия служила также попыткой утвердить элементы русской национальной исключительности, и к концу XIX века целый ряд политических, философских и эстетических течений открыто продвигали идею о незападной, «азиатской» природе русской идентичности, превращая то, что для европейцев являлось символом отсталости, в преимущество. Даже вестернизирующая тенденция социал-демократии также в некоторых отношениях была наследницей народничества, и в конечном итоге именно Ленин и Троцкий призывали проскочить буржуазную стадию и построить новую и беспримерную в истории «диктатуру пролетариата»{29}. На таком историческом фоне вестернизирующее и антибуржуазное измерения большевистской идеологии предстают в виде изменчивой амальгамы.

Лия Гринфельд (Greenfeld) превосходно обосновала формирование русской национальной идентичности в период империи как результат стремления избежать проклятия неполноценности. Рессентимент, экзистенциальная зависть к Западу, с точки зрения Гринфельд, стал важнейшим фактором в кристаллизации русского национального самосознания:

Русские смотрели на самих себя через очки, сделанные на Западе, — они мыслили, глядя на мир западными глазами, — и его одобрение было sine qua поп для их чувства собственного достоинства. Запад всегда был выше; они были уверены, что он смотрит на них сверху вниз. Как могли русские преодолеть это препятствие?{30}

В определенном смысле данная аргументация может быть расширена: оценки и сравнения с Западом становились важнейшими не только для тех, кто формулировал принципы национальной идентичности, но и для всех течений, порожденных интеллигенцией, — включая и такие, которые, подобно социал-демократии, определяли себя как интернационалистские и рассматривали мир с классовых, а не с национальных позиций{31}. Более того, вознесение в СССР культуры и «культурности» практически до статуса секулярной религии (и материал этой книги показывает, что иностранные гости, обычно описывавшиеся как рабы буржуазной роскоши, ранжировались по своему не только политическому, но и культурному уровню) было неким секулярным аналогом русской души. Иными словами, православная или русская духовность заменялась сочетанием социалистических идейных и культурных ценностей. Задачи, стоявшие перед новым советским человеком, были куда внушительнее, чем, по словам Максима Горького, произнесенным в преддверии сталинской «революции», «внешний блеск» Запада, видимость процветания и технологического прогресса{32}.

Достигалась ли посредством такого увековечения или реконфигурации идей историческая непрерывность между дореволюционной и послереволюционной эпохами? Империя, православие и самодержавие могли оставлять и едва заметные, и вполне очевидные «родимые пятна» на облике русской интеллигенции, включая и ярых противников этих институтов. Аналогичный тезис о сходстве между преследователями и преследуемыми, родившийся в процессе борьбы между царской полицией и большевистской партией, давно вошел в историографию российской социал-демократии{33}. Недавно уже новое поколение историков исследовало не только идеи, но и государственные практики и социальные институты по обе стороны от границ 1905,1914 и 1917 годов, выявив вместо простой непрерывности новые, постреволюционные воплощения ранее утвердившихся техник и моделей{34}.

Однако имелись между царской и советской Россией и громадные различия. Несмотря на многовековую традицию «импорта» квалифицированных иностранцев, путешествия по стране иностранных визитеров в императорский период были гораздо менее централизованными, чем начиная уже вскоре после 1917 года. Европейские национальные диаспоры неплохо чувствовали себя в империи, у каждой из них был свой «договор» с государством, так что даже «едва ли можно говорить об “иностранце” в Российской империи как о единой классификационной категории»{35}. Первые путеводители, нацеленные отчасти и на иностранных туристов, появились еще в конце XVIII века, но в царской России почти не было государственных учреждений, имевших дело с визитерами из-за рубежа. Первые шаги к развитию иностранного туризма сделал уже новый режим в середине и конце 1920-х годов{36}. В конце XIX века, когда заметно выросла роль массовой прессы, министр финансов империи С.Ю. Витте (бывший во многом пионером российской ускоренной модернизации) нашел новые способы манипулирования ведущими российскими газетами в политических целях. Он старался повлиять не только на аудиторию внутри страны, но и на иностранное общественное мнение. Публикации на зарубежных языках и даже специальные министерские отчисления для подкупа французских редакторов должны были создать образ России как привлекательной среды для иностранных капиталовложений{37}. Но и учитывая это, нельзя не признать, что с точки зрения роли и возможностей государства отличия советского режима от царского перевешивают преемственность между ними.

Подобным же образом, несмотря на постоянную циркуляцию тех или иных практик между странами, имелись также и значительные различия между этой новой уникальной формацией — советской партией-государством — и ее главными промышленно развитыми соперниками на Западе. Культурная дипломатия (если определять ее как систематическое включение культурной составляющей в отношения с иностранными государствами или формальное канализирование внимания и ресурсов в сферу культуры в рамках внешней политики) — феномен уже преимущественно XX века. В Европе государственная и дипломатическая деятельность по манипулированию общественным мнением иностранных государств и использованию новых методов пропаганды, нацеленной на заграницу, стала складываться в конце XIX века, однако в это время старомодная аристократическая дипломатия «начала серьезно меняться с расширением избирательных прав, прогрессом обязательного образования и появлением массовых газет». Решающий переворот произошел, когда грянула Первая мировая война и необходимость тотальной мобилизации населения на фронт в сочетании с чрезвычайным расширением пропаганды, предназначенной для иностранной аудитории, привели к дипломатическим попыткам применить методы, наиболее эффективно влияющие на общественное мнение. Россия участвовала в общем подъеме международной пропаганды, но пока еще не развивала ее специфически культурного измерения. Здесь лидером стала Франция — с того момента, когда Кэ д'Орсе [Министерство иностранных дел Франции, по названию набережной, где находится его здание. — М. Д.-Ф.] для этих целей «начал использовать, в числе прочих, учителей, литераторов, миссионеров, художников, кинорежиссеров, выдающихся спортсменов — всех “представителей французского духа и культуры”»{38}. Новой силой в международных отношениях данного периода стало то, что Акира Ирийе (Iriye) назвал «культурным интернационализмом», — движение в поддержку культурного и научного взаимодействия, а государства не могли не попытаться подчинить эту силу своим задачам{39}.

Впрочем, задолго до этих изменений большевики в качестве организаторов революционных масс уже отрабатывали собственные теории и приемы агитации и пропаганды. Хотя некоторые из партийных лидеров хорошо знали о радикальных подвижках в дипломатии и пропаганде других стран, для них было вполне очевидно, что в данной сфере они не нуждаются в поучениях со стороны буржуазии. Конечно, бывали и исключения — такие, как уже упомянутая Ольга Каменева, главная фигура в советской культурной дипломатии 1920-х годов и заметный персонаж нашего исследования: она предлагала создать советский вариант «Французского альянса» (Alliance fran?aise — институциональный механизм, при помощи которого Франция обновила культурную дипломатию) для распространения русского языка за рубежом. Эта идея была отклонена Народным комиссариатом иностранных дел (НКИД) из-за нехватки средств и на том основании, что к советским гражданам слишком подозрительно относятся за границей{40}.

Действительно, в культурной дипломатии, как и в пропаганде, советский режим во многих отношениях стал новатором, в чем-то даже превзойдя Запад{41}. Многие страны, включая Великобританию, Чехословакию и Японию, не учреждали официальных программ культурной дипломатии до 1930-х годов. У Соединенных Штатов долгое время была универсалистская миссия во внешней политике, но (кроме прецедентов, созданных пропагандистскими усилиями Комитета общественной информации Джорджа Крила в течение двух лет во время Первой мировой войны) они не пытались централизованно управлять информацией или экспортом культуры вплоть до образования специального отдела Государственного департамента по культурным делам в 1938 году{42}. Однако между культурной дипломатией и пропагандой всегда были значительные области пересечения. Сразу же после Первой мировой войны Великобритания и США остро отреагировали на разоблачение фактов манипулирования информацией и массовой печатью во время войны, поспособствовав тому, что слово «пропаганда» стало ругательным на Западе, но тем не менее использование пропаганды расширилось во многих странах, включив в себя и деятельность, позднее квалифицированную как культурная дипломатия. Например, Третий отдел Министерства иностранных дел Чехословакии издавал журналы на иностранных языках, развлекал иностранных гостей, содержал получастное издательство и тем самым создавал образ страны, адресованный прежде всего западным элитам{43}.

Период, последовавший за Первой мировой войной, также стал рубежом — в том смысле, что государства получили гораздо больше рычагов влияния на медиа и средства связи, включая индустрию культуры. Так, США в межвоенное время еще довольно свободно связывали творцов политических решений с «частной» деятельностью фондов и получавших международное влияние кинематографических, радио- и коммуникационных корпораций{44}. Напротив, стремление советского режима влиять на умы и трансформировать культуру стало к 1920 году таким существенным компонентом его этоса, что, даже после того как этот режим восстановил традиционные дипломатические институты, формирование общественного мнения и образа советского государства за границей не включалось в сферу ведения НКИД. Эти задачи решались соединенными усилиями государства, партии и Коминтерна.

Что же нового было в советской культурной дипломатии? Уникальность конспирационной или макиавеллистской природы коммунизма нетрудно преувеличить. Например, секретное Бюро военной пропаганды, организованное в лондонском Веллингтон-хаусе для обеспечения вступления США в Первую мировую войну, подобно советским учреждениям скрывало происхождение своих печатных материалов и использовало влиятельных, сочувствующих правительству деятелей, которые затем нужным образом направляли печать и общественное мнение{45}. Однако советское государство стремилось изменить не просто взгляды своих гостей, а их мировоззрение в целом.

В том, что касалось овладения международным влиянием, советские чаяния не ограничивались сферой внешней политики или задачами военного времени, а были составной частью борьбы за построение социализма. Вследствие этого международные инициативы содержали чрезвычайно масштабный и важный внутриполитический компонент, включая прием иностранных гостей, образцово-показательные объекты и выработку надлежащих ответов внешнему миру. В то же время весь ранний советский период отмечен непрекращающейся культурной революцией, и зарубежный «культурный фронт» стал ответвлением ожесточенных внутренних битв, лишь частично обособленным от них. Все эти черты большевистской революции хотя и были новыми, тем не менее в своем изначальном фокусе служили сохранению и расширению дореволюционной российской одержимости Западом.

Очень важно иметь в виду то целое, в которое складываются части. В данной работе доказывается, что Советский Союз создал беспрецедентную систему приема иностранных гостей и формирования имиджа страны за рубежом — систему, сложившуюся в особых условиях начала 1920-х годов. Между внешними и внутренними устремлениями и задачами происходило постоянное взаимодействие. Новый режим побуждался к действию не только идеологическим универсализмом. Изолированное и дипломатически слабое положение революционного государства превратило сочувствие со стороны западных культурных и интеллектуальных элит в один из немногих козырей, которыми могли похвастаться большевики, и, конечно же, изобретение новых способов по добыванию этих козырей стало одним из важных приоритетов. Более того, рано состоявшийся разрыв между традиционной дипломатией и подготовкой мировой революции гарантировал, что международные культурные инициативы никогда не будут полностью или даже в основном подотчетны НКИД.

Таким образом, советской культурной дипломатии может быть дано определение феномена, обладавшего рядом отличительных черт. Культурные связи, как и подобало марксистско-ленинскому режиму, понимались в классовых терминах — в виде взаимоотношений с иностранной интеллигенцией, включавшей в себя в том числе ученых и технических специалистов.

Сфера культуры тесно связывалась с интеллигенцией, или, как ее нередко называли, «западной интеллигенцией». Точно так же отношения с иностранными коммунистами и визиты иностранных рабочих делегаций попадали в разные категории. В то же время новаторские, накладывавшиеся друг на друга инициативы режима по привлечению международной аудитории выходили далеко за рамки культурных и научных обменов, выставок и т.п., поскольку были тесно связаны с пропагандой и новейшими способами влияния на общественное мнение других стран. Также они оказались гораздо шире, чем дипломатическая сфера, поскольку особая важность иностранных гостей и экскурсионных туров по земле победившего социализма придавала всему происходившему элемент особой внутренней значимости. В этом смысле советская культурная дипломатия была шире и культуры, и дипломатии. В данной работе термином «культурная дипломатия» обозначается целый комплекс задач по воздействию на иностранцев — классифицированных как представители интеллигенции — и на территории СССР, и за рубежом[2].

Однако в иных аспектах Советский Союз вполне вписывается в широкую компаративную рамку. В других странах культурная дипломатия также осуществлялась в соответствии с приоритетами политической системы и общества, как и с международными планами политических лидеров. Упор французов на свой язык и высокую культуру, немецкая поглощенность научными исследованиями и положением этнических немцев вне Германии, важность частной благотворительности и корпораций, работающих в «национальных интересах» США, — все это различные варианты смешения международной политики и внутриполитического развития. То же отразилось и в советской озабоченности пропагандой, политико-идеологическими манипуляциями и научно-технологическим развитием.

Рассматривая уже упомянутую теорию рессентимента Гринфельд на фоне панорамы XIX–XX веков, следует отметить, что если эта теория дает лишь частичное объяснение той или иной позиции относительно Запада в дореволюционной России, то для понимания аналогичных феноменов в советской истории она может предложить еще меньше. К примеру, эта теория не объясняет той русской уверенности в превосходстве своей политической и социальной системы, которая была особенно устойчивой в эпоху после победы в Отечественной войне 1812 года. Более того, рессентимент теряет свою значимость при учете культурных эффектов сильно возросшей интеграции России в европейские дела в конце XIX века{46}. Феномен российской уверенности в себе в имперский период можно сравнить с убежденностью в настоящем и будущем превосходстве, которую формировала советская идеология. В частности, Великая депрессия придала некоторую достоверность пропагандистским декларациям о скорой гибели капитализма. Скажем больше: глубина и сложность взаимоотношений России с западными государствами не могут быть сведены только к социально-психологическому рефлексу{47}.

В конечном счете теория рессентимента позволяет понять длинную траекторию и защитную фронтальность, присущие российскому стремлению преодолеть неполноценность перед Европой, но не вдается в объяснение длительной истории взаимоотношений, обусловленной практиками и институтами. Работы же Рибера, напротив, привлекли внимание к устойчивому культурному своеобразию России, отличающему ее от окружающего мира, и к внутренним спорам по поводу вектора развития, которые не стихали даже во времена сравнительной интеграции. Движение к преодолению этой устойчивой «культурной маргинальности» стало еще более неотложной и сложной задачей вследствие того — оформившегося в раннее Новое время — канонического подхода европейцев к России, который представлял ее в корне неевропейской, «грубой и варварской» страной{48}.