ЭПИЛОГ. НА ПУТИ К ХОЛОДНОЙ ВОЙНЕ КУЛЬТУР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Каждый период истории советской культурной дипломатии за двадцать лет ее существования был теснейшим образом связан с приемом иностранных гостей в СССР. В предвоенной и воюющей Европе культурную дипломатию начали использовать как отрасль внешней политики — в попытке приспособить сферу культуры ко вновь открывшимся возможностям влияния на общественное мнение в зарубежных странах. В СССР, напротив, лишь первый наплыв иностранных гостей и представителей буржуазного Запада в начале 1920-х годов стимулировал кристаллизацию новой своеобразной системы, формирующей образ страны за рубежом и, более того, экспонирующей всему миру первое социалистическое общество с наилучшей стороны. Посещения и описания образцово-показательных объектов социализма стали центральной темой культурной дипломатии нового типа в том виде, в каком она сложилась в середине — конце 1920-х годов. Серия встреч Сталина с именитыми зарубежными «друзьями» и их грандиозные чествования, отразившие собой переход к еще более режиссируемой помпезности 1930-х годов, повышали значимость визитов и выставления напоказ великого эксперимента. Считалось, что пребывание на родине социализма чудотворным образом обновляет сознание; приезд в СССР становился краеугольным камнем в построении отношений с «обществами друзей СССР» и выдающимися попутчиками советского курса. В свою очередь, радикальная реорганизация советской культурной дипломатии в годы Большого террора сразу же проявилась в ограничении иностранных визитов.

Прием зарубежных гостей оказался центральным звеном советской культурной дипломатии в силу обстоятельств, которые не сводились к антикоммунистической позиции великих держав. Большевики смогли революционизировать страну, которая долго примеряла к себе западные модели и внедрила эту практику в свою национальную идентичность; новый режим, пытаясь одним скачком преодолеть отсталость страны, немедленно начал воплощать свои беспрецедентные устремления, с тем чтобы сформировать новое сознание. Когда советский эксперимент уже шел полным ходом, иностранная, и особенно западная, аудитория стала целевой группой для вновь созданной разветвленной просветительско-пропагандистской машины. Творцы диктатуры пролетариата не чувствовали необходимости подражать своим европейским предшественникам, учреждая особую службу по культуре в рамках традиционной дипломатии. Вместо этого советские международные культурные задачи решались всевозможными способами, но уже новыми партийно-государственными учреждениями и их руководителями. Презентация нового социалистического общества иностранцам втянулась в системное соревнование с капитализмом и мировой буржуазией. Таким образом, ВОКС и многие связанные с ним учреждения разработали целый репертуар программ, реализуемых как внутри СССР, так и за его пределами, мобилизуя советскую интеллигенцию на строительство социализма. В той мере, в какой иностранные визиты приобрели главное значение для организованной по-новому полемики с Западом, принимавшее иностранцев общество также оказывалось вовлечено в общие усилия. Режим, рожденный в тотальной войне, быстро изобрел еще более тотальные формы культурной дипломатии{953}. Эти новации межвоенного периода предвосхитили идеологический размах и системные столкновения культурной холодной войны.

Гранд-нарративы советской истории строились вокруг преимущественно внутренней истории развития советского коммунизма, а дипломатия и внешние кризисы трактовались в составе некой смеси лишь постольку, поскольку они повлияли на строительство советской системы. Например, в учебниках по советской истории могло упоминаться о том, как интересны были дискуссии 1930-х западным сочувствующим интеллектуалам, но повествование тут же переключалось на ключевые темы внутреннего развития{954}. Почти исключительная сосредоточенность первых двух поколений исследователей советской истории на внутреннем развитии была еще более усилена влиянием холодной войны. Сказалось также и то, что для анализа использовался концептуальный инструментарий сначала «тоталитарной», а затем «ревизионистской» школ, в частности примат идеологии и политического контроля в первом случае и низовых социальных сил — во втором. По этой причине (хотя и не только по ней) исследования советской внешней политики и международного коммунистического движения развивались как во многом обособленные друг от друга направления — лишь иногда международные процессы увязывались с формированием коммунистической системы внутри СССР{955}. В результате история режима, движимого глобальными устремлениями, а нередко просто одержимого состязанием с «культурным» Западом, находящегося в многонациональной коммунистической Мекке и сотрудничающего с космполитическими, повидавшими мир политическими и интеллектуальными элитами, оказалась во многом «деинтернационализирована».

Эта книга на примере культурной дипломатии и системы приема иностранных гостей выявляет важный феномен — взаимодействие внутренних и внешних аспектов советской системы. Понять, как внутренние дела влияют на внешние или как превратности советской внутренней политики, культуры и идеологии отразились на зарубежной культурной дипломатии, часто бывает проще. Например, специфическая советская система культурной дипломатии и приема иностранцев возникла в конкретный момент кризиса 1920–1922 годов, в разгар массового голода, когда впервые после Гражданской войны в страну стали приезжать иностранцы — в связи с обращением советской стороны за помощью к международным организациям. ВОКС и другие учреждения были частью международного аппарата, имевшего свои отделения и представителей за границей, что позволяло руководить рядом проектов — от обществ дружбы до всевозможных выставок. Однако одновременно подобные учреждения развивали и внутриполитические программы, прежде всего относившиеся к организации иностранных визитов, и были уязвимы перед последствиями идеологических битв продолжавшейся в СССР культурной революции. Оценки и характеристики зарубежных гостей стали частью формализованной (чем дальше, тем больше) внутренней системы учета и надзора; информация о внешнем мире внесла свою лепту в формирование крайне иерархичной системы цензуры.

Внешнее, однако, также влияло на внутреннее: международные программы и практики возвращались бумерангом, оказывая воздействие на внутренние советские дела. Это дает основания, не преувеличивая политическую власть ВОКСа или иных учреждений, изучаемых в этой книге, говорить об определенной важной динамике. Соображения о том, что конкретно внешний мир мог бы увидеть или подумать, влияли (причем не только скрыто, но и явно или еще каким-либо одновременно тонким и грубым образом) на пути строительства социализма во времена как Ленина, так и Сталина гораздо более, чем многие предполагали. Такого рода «отзвуки» — не просто трансферы или формы прямого воздействия, и их нелегко установить эмпирически. И все же данное исследование выявляет солидную степень взаимопроникновения между внешними и внутренними целями в советской политике. Специалисты по истории советского коммунизма предложили немало объяснений истоков советской системы, но не обсуждали того, как пересечение границ (не только в действительности, но и в сознании индивидов) может повести к крутым, неожиданным переменам. Как именно транснациональное взаимодействие могло служить каузальным фактором в развитии советской системы — это важный предмет будущих исследований.

Что практически полностью выпало из гранд-нарративов советской истории, так это не международные отношения per se, а скорее тема «Запад внутри СССР» — то, каким образом важность переубеждения чужаков и значимость западной точки зрения для советского самопостижения повлияли на направление и формы развития советского эксперимента. Если международное измерение советской системы рассматривается не в качестве отдельной сферы, а как центральная компонента советского исторического развития (так же как и пик западного интереса к советскому эксперименту должен считаться одним из ключевых моментов истории XX века), то строительство советского коммунизма не представляется более sui generis или определяемым исключительно изоляционизмом, в том числе и в сталинскую эпоху. Скорее следует говорить о том, что каждая из фаз советской истории была обусловлена взаимодействиями через границы, даже когда советские реакции были защитными, нацеленными на конкуренцию, враждебными или — в пору особенно сильного изоляционизма — скрытыми.

Прямые встречи европейских и американских визитеров с Советским Союзом, организованные институциями советской культурной дипломатии и пропаганды, являлись лишь частью феномена советского внутреннего Запада, но они помогают выявить некоторые из его иногда скрытых очертаний. Например, превознесение культурной «канонической модели», служившей маяком для всех малых форм и жанров данного феномена, считается «определяющей» в культуре сталинизма тенденцией, которая присутствовала уже в начале 1930-х годов{956}. История же посещений страны иностранными гостями показывает, что эту дату необходимо отодвинуть назад по крайней мере на десятилетие. Пропагандирование таких исключительных образцов нового общества в миниатюре (от коммун-колоний до широкого спектра объектов и учреждений, специально созданных как образцовые) началось вскоре после 1917 года и быстро стало важной частью советского «культпоказа», нацеленного прежде всего на иностранных гостей. Далее она переместилась — в гораздо более централизованной и иерархичной форме — в самый центр культуры сталинизма, составные части которой были, в сущности, воображаемыми или вполне осязаемыми экспонатами. Внешнее и внутреннее измерения советской системы оказались тесно взаимосвязаны.

Возможно, самый значительный пример связи внутреннего с внешним в данном исследовании — это методы обучения иностранцев умению видеть позитивные черты советской системы. Культпоказ появился в качестве одного из первых приемов преподания гостям ключевых истин о строящемся великом будущем, и этим он отличался от экспонирования исключительных объектов посреди всеобщей разрухи. Как доказывает настоящая книга, существовали прямые и косвенные связи между культпоказом и подъемом социалистического реализма, ставшего основной эстетической доктриной и ключом к культуре и идеологии сталинской эпохи. Это ни в коем случае не сводит корни идеологии сталинизма к одному культпоказу — в нем самом отразились более общие тенденции. Идеология сталинской эпохи выросла из множества различных источников. Немного упрощая, можно заключить, что подходы, изначально примененные к западным гостям, повлияли на те методы, которые в гораздо больших масштабах применялись к населению Советского Союза.

Наконец, также существовали бреши и разрывы между внутренним и внешним — или, выражаясь иначе, культурная дипломатия всегда была частично изолирована от культурной революции. Советские международные инициативы занимали привилегированное положение среди бурных политико-идеологических кампаний эпохи внутреннего «культурного фронта». Иностранных буржуазных интеллектуалов продолжали очаровывать за рубежом даже тогда, когда отечественная интеллигенция подвергалась жестоким преследованиям, например в начале 1930-х годов. Однако даже в этом случае способы, при помощи которых советская власть взаимодействовала с интеллигенцией, и концептуальные рамки работы с интеллектуалами имели ряд общих черт по обе стороны границы. Так же как иностранные наблюдатели в тот период иногда проявляли недюжинную прозорливость, но чаще прискорбно заблуждались, история советских размышлений об иностранцах и зарубежных странах (в жанрах от референтских справок до отчетов гидов и переводчиков) отразила советские экстраполяции и просчеты. Даже на пике симпатии Запада к сталинизму понимание советской стороной европейского и американского мировоззрений исключительно сквозь призму отношения к СССР или попытки воздействовать на них издалека приводили к разительным ошибкам в выводах.

Изучение встреч европейских и американских гостей в СССР, их впечатлений от пребывания в стране открывает еще более важные феномены политики и интеллектуальной жизни межвоенного периода. Поскольку среди друзей Советского Союза царила самоцензура, надо полагать, что негативные отзывы и сомнения (с привкусом давней традиции суждений о российской неполноценности, отсталости и вообще «восточности») были даже во время наибольшей симпатии к СССР распространены шире, чем представлялось раньше. Привлекательность большевизма и сталинизма для радикальных и фашиствующих правых нередко недооценивается или игнорируется, однако наше исследование на документальном материале свидетельствует об активном взаимодействии левых и правых, которое иногда доходило до обмена визитами, что играло свою роль в переплетении историй коммунизма и фашизма. Время, проведенное в Советском Союзе в 1920-х и 1930-х годах, имело особое значение для интеллектуальной и политической эволюции целого созвездия выдающихся мыслителей и культурных деятелей Запада. Наиболее прославленные из «друзей Советского Союза» попали под мощное влияние советских чиновников и интеллектуалов, которые долгое время посредничали между такими гостями и советской системой. Андре Жид, прибывший в СССР со своей собственной альтернативной свитой, был исключением, подтверждавшим правило. Визиты играли принципиальную роль, удостоверяя статус «друга» для обеих сторон и расширяя сеть советского патроната над дружественно настроенными иностранцами.

Взаимосвязь внутреннего и внешнего в советской истории с самого начала была отмечена сильным и устойчивым противоречием внутри политической культуры, которое прослеживается на всем протяжении нашего исследования, — противоречием между честолюбивыми оптимистическими ожиданиями международной экспансии коммунизма и пессимистическими опасениями, что это будет способствовать инфильтрации враждебных идеологий и прочих влияний. С самого начала большевистская революция утвердила раздвоенное представление о внешнем мире. Надо было одновременно и обращать этот мир в коммунизм, и отгораживаться от него из-за смертельной угрозы «заражения», которую он нес чистому делу революции. С консолидацией ленинской партии-государства и после сталинского обета догнать и перегнать Запад подобное двойственное представление воплотилось в выборе между борьбой за гегемонию и укреплением бдительности.

Сталинизм, ассоциируемый столь однозначно с сугубым изоляционизмом, первоначально заключал в себе стремление к международному взаимодействию, пусть и жестко ограниченному. Это до сих пор недопонято историками. На гребне советского успеха в международных делах эпохи Народного фронта старый дуализм стал проявлять себя как сшибка между борьбой за международное культурное преобладание и кампанией по разоблачению тайных врагов, действующих из-за рубежа. Эти две тенденции, всегда противостоявшие друг другу, теперь столкнулись напрямую. В то самое время, когда советская культура позиционировала себя как спасительница Запада от него же самого, достигшая крайних форм ксенофобия единым ударом фактически уничтожила одну из основ советской культурной дипломатии — массовый прием иностранных гостей. Этот крутой поворот наряду с более ранним дрейфом от «великого перелома» к Народному фронту, а выражаясь более общо — ослабление советской международной вовлеченности после 1937 года, показывает, что в своих ключевых аспектах сталинизм не может рассматриваться как совершенно непротиворечивое и монолитное явление.

Анализируя мировоззрение коммунистических элит в долгосрочной перспективе, Дьёрдь Петери постулировал их постоянные колебания по двум осям: 1) неполноценность — превосходство, 2) изоляционизм — интеграционизм{957}. Модифицируя его терминологию, вполне можно заключить, что в советские 1930-е годы баланс между двумя расходящимися претензиями на превосходство сдвигался от интеграционистско-гегемонистского варианта, достигшего пика в годы Народного фронта, ко ксенофобско-изоляционистскому, который быстро одержал верх после начала Большого террора. Далекоидущими последствиями этого внутреннего конфликта стали смертоносное соединение образов внешнего и внутреннего врага и слом прежних отношений с иностранцами и, шире, с внешним миром.

Оформившийся к концу 1930-х годов комплекс превосходства, укрепленный громкими и безапеляционными декларациями о том, что СССР опережает в развитии западный мир, являлся все же нестабильным феноменом. Он был основан на изоляционизме эры Большого террора, который не мог быть совершенно последовательным: вскоре началась советская «революция извне» в балтийских странах и восточной части тогдашней Польши, ставшая возможной благодаря пакту Молотова — Риббентропа 1939 года, а через несколько лет миллионы советских солдат пересекли западную границу СССР. «То, что солдаты Красной армии увидели в провинциальной Польше, в маленьких селениях и городках, не говоря уже о таких городах, как Львов и Вильно, явилось для них невиданным чудом и невообразимым изобилием», — красноречиво пишет Ян Гросс{958}. Вторая мировая война, наряду с постоянно подогреваемой ненавистью и ожесточенной идеологической борьбой на Восточном фронте, наряду с грабежами, жестокостями, изнасилованиями и геноцидом, породила также волну культурной дипломатии снизу. Впервые солдаты и офицеры непосредственно соприкоснулись с буржуазной Европой. О.В. Будницкий так пишет об этом:

Смертельный удар пропаганде советских достижений нанесло не только шокирующее различие в материальных условиях жизни. Может показаться парадоксом, но в оккупированной Германии, да и в других европейских странах, которые не могли похвастаться демократическими режимами, советские солдаты почувствовали опасный вкус свободы{959}.

Хотя вторжение нацистских войск в СССР повело к прекращению многих культурных контактов, еще до этого подвергшихся негативному воздействию в результате репрессий в СССР и заключения советско-германского пакта, союз против нацизма превратил войну в широкое поле деятельности для советской пропаганды и культурной дипломатии. На третий день после начала вторжения, 24 июня 1941 года, было учреждено Совинформбюро, задачей которого стала координация пропаганды и информации с фронтов. Непосредственно оно подчинялось НКИД, но получало указания и от Политбюро и ЦК. Этот влиятельный орган с двумя своими важнейшими отделами — по Великобритании и США — вел кампании по формированию общественного мнения, опираясь на наследие межвоенной культурной дипломатии. Он мобилизовал (с той свободой действий, которой уже не будет после войны) группы интеллигенции — включая наиболее популярных и талантливых литераторов, среди которых особо выделялся Илья Эренбург. Совинформбюро контролировало международные антифашистские комитеты, созданные для работы в среде славянских народов, женщин, молодежи, ученых и, что наиболее известно, евреев — через Еврейский антифашистский комитет (ЕАК). Если довоенная культурная дипломатия принимала различные делегации в СССР, то теперь все эти комитеты были вынуждены посылать свои делегации за границу. В подобном ограниченном контексте, как и во времена Народного фронта, новые гибкие формы прямой культурной дипломатии могли использовать силу антифашистского сопротивления, теперь еще и подкрепленную стремлением западного еврейства спасти своих соплеменников от уничтожения нацистами{960}.

ЕАК на данный момент изучен лучше, чем другие организации в составе Совинформбюро. Размах деятельности комитета убедительно свидетельствует о том, что довоенное наследие нашло себе применение в ходе войны. Работа по созданию «широкой антифашистской кампании» велась этой организацией во многих медийных сферах — от кино, радио и популярных песен до разнообразных жанров литературы и журналистики. По примеру культурных обществ дружбы ЕАК учреждал еврейские антифашистские комитеты за границей, но кроме того, теперь стало возможным собирать там значительные суммы денег. Сохраняя довоенные новации, он старался привлечь наиболее известных деятелей, с тем чтобы оказать влияние на мировое общественное мнение. Комитет собирал информацию об уничтожении евреев нацистами и их союзниками (что в одном из отчетов было эвфемистически названо «положением евреев» на оккупированных территориях), которая позднее составила «Черную книгу», не допущенную к печати. Кульминационным моментом семимесячной поездки Соломона Михоэлса и Ицика Фефера по США, Канаде, Мексике и Великобритании в 1943 году стал просоветский митинг на стадионе «Поло-Граундс» в Манхэттене, где присутствовало около 50 тыс. человек и Поль Робсон исполнял песни на русском и идише{961}.

Антизападная истерия и одержимость секретностью в послевоенную эру, связанные с решением Сталина восстановить дисциплину и вновь начать индоктринацию людей на тему абсолютного превосходства СССР, были, если заглянуть глубже, тем более противоречивым и неустойчивым феноменом, что им предшествовало не что иное, как беспрецедентный военный опыт. В то же время режим фактически прошел колоссальное испытание на превосходство: он вышел из войны в новом, победном величии и получил новый запас легитимности. Неудивительно, что новый, послевоенный карантин не исключал скрытых форм восхищения Западом и обратного понимания пропагандистских штампов о загранице — тенденция, ставшая заметной в СССР уже в 1920-х годах{962}. Антизападный триумфализм ждановского периода таил под собой прежнюю и даже большую очарованность запретным или полузапретным плодом контактов с Западом, с «капстранами». Это хорошо иллюстрируется тем, что Стивен Лоувелл назвал «трофейной вестернизацией», имея в виду не просто показ трофейных фильмов, но и старание непременно приобрести западные вещи{963}.

В то же время Сталин в конце своего правления решил снова резко ограничить прямую культурную дипломатию, что напоминало эпоху репрессий и пакта Молотова — Риббентропа. К середине 1950-х годов международный культурный обмен и прием иностранных гостей сократились до минимума. В этом отношении первое послевоенное десятилетие, как и эпоха террора, было переломным моментом в истории советской культурной дипломатии. В марте 1946 года, через месяц после отправки знаменитой «длинной телеграммы» Джорджа Ф. Кеннана, его британский коллега Фрэнк Роберте отослал собственную телеграмму:

Никогда со времен революции Советский Союз еще не был так отрезан от внешнего мира, как сегодня… Все культурные контакты проходят исключительно через ВОКС — учреждение, чьей задачей является скорее сдерживать, чем поощрять обмен знаниями и укрепление настоящей дружбы{964}.

В 1947–1951 годах ВОКС принял всего лишь 57 гостей из США, причем многие из них были проверенными попутчиками советского коммунизма, как, например, Поль Робсон, посетивший СССР в 1949 году{965}.

Жестко навязываемый, хотя и непрочный изоляционизм, ксенофобия и официальный триумфализм позднего сталинизма имели последствия, весьма важные для будущих событий. Циклы открытости и закрытости страны внешнему миру начали чередоваться еще со времен вестернизации императорской России — процесса, глубинно связанного с реформами и контрреформами внутри страны, но теперь они возобновились с особой интенсивностью. Восстановление связей с внешним миром, которое Эренбург впервые нарек «оттепелью», оказалось для СССР подобно разрыву бомбы. Значительный рост туристического и культурного обмена между СССР и западными странами отражал стремление Хрущева укрепить международный статус советского государства посредством стратегии «мирного сосуществования», а также при помощи напористой, освобожденной от прежних ограничений культурной дипломатии{966}. Это привело к серии судьбоносных моментов во встрече СССР с Западом: к сенсационной выставке работ Пикассо в 1956 году; к необычайному, едва ли планировавшемуся массовому ликованию на Всемирном фестивале молодежи и студентов в 1957 году в Москве; к поразившей многих, но и вызвавшей споры Американской национальной выставке в Сокольниках летом 1959 года{967}.[82] Самоуверенность эпохи оттепели была не только производной от нового статуса сверхдержавы или импульсивного характера Хрущева, но отчасти, как ни странно, и наследием замкнутости и триумфализма, заложенных в сталинистском комплексе превосходства.

Советская культурная дипломатия с начала 1920-х годов и до эпохи Народного фронта имела в некоторых интересных аспектах больше общего с эпохой хрущевского состязательного «мирного сосуществования» и открытия заново Запада, чем с крайностями сталинского культурного протекционизма после 1937 года. Как в раннем СССР, так и во времена оттепели пробным камнем для культурной дипломатии был приезд иностранных гостей и прием иностранцев в форме прямого культурного взаимодействия, которое было значимо для всех вовлеченных в него участников{968}. И в стремлении построить социализм, и в попытках изгнать призраки сталинизма общение с иностранными визитерами было неразрывно связано с крупными проблемами советского исторического пути и с поисками собственной, советской модерности. Как до массовых репрессий, так и в послесталинский период амбициозный оптимизм советской стороны относительно своей способности убеждать иностранную аудиторию более или менее удачно гасил противостоящие ему страхи западного влияния и диверсий. Напротив, поздний сталинизм скорее демонстрировал почти беспримесный пессимизм, предвидя только губительные последствия от контактов с внешним миром{969}. В периоды «строительства социализма» и десталинизации культурная дипломатия широко осуществлялась не только в строго очерченных сферах внешней политики и зарубежной пропаганды, но и за их рамками — как ключевой элемент глубокой трансформации самого СССР. Эти реконфигурации имели неодинаковый масштаб, но и при сталинизме, и в эпоху оттепели позиция в отношении ведущих капиталистических стран стала важнейшей проблемой внутренней политики, культуры и идеологии СССР.

Различия между межвоенным периодом и эпохой холодной войны, бесспорно, были огромными. В первый из этих периодов режим вел массированное, сокрушительное наступление сразу на многих фронтах, подстегивая энтузиазм и развязывая беспрецедентное насилие, с целью слить воедино все устремления к трансформации общества. При Хрущеве была сделана попытка встряхнуть и реформировать сталинизм, в чем-то уже окостеневший к тому времени. В первом случае догнать Запад стало задачей, которую надо было выполнить с применением насилия, будь то физическое насилие или идеологическое, а во втором это было производной от соперничества сверхдержав, что заставляло СССР при Хрущеве вступить в соревнование с капиталистами еще более активно и в целом ряде новых сфер — от массового потребления до создания дальних аванпостов в странах третьего мира.

Симптоматично, что даже в рамках еще одного важнейшего сходства между двумя эпохами обнаруживается решающее различие: после двадцати лет бесконечного декларирования своего превосходства СССР в пору оттепели снова, как и в начале 1930-х годов, вынужден был «догонять и перегонять» Запад, на этот раз воплощенный в консьюмеристской сверхдержаве — США. По словам Д. Петери, сколь бы упорно ни должны были государственные социалистические «дискурсы системной идентичности требовать представления о Западе как конституирующем Ином, размещения его вовне, изображения его прошлым социализма,… Запад был частью самой социалистической системы, он утверждал себя внутри и казался даже находящимся впереди, а вовсе не позади»{970}. С зарождением нового гражданского движения в конце 1950-х годов, как и с появлением необычайного увлечения Западом в годы после смерти Сталина (в том числе и со стороны реформистски настроенных элит) системный конфликт, заложенный в советской культурной дипломатии и оживлявший ее, стал гораздо более опасной игрой{971}. Связи культурной дипломатии межвоенного периода и времен холодной войны, а также контуры культурной и идеологической конфронтации коммунистического движения с Западом определенно заслуживают дальнейшего изучения.

Таким образом, интенсивное системное соревнование молодого Советского Союза с Западом — реальное и воображаемое, внутри страны и за рубежом — формировало страну в той же мере, в какой оказывало влияние за ее пределами. Широкое понимание культурной дипломатии, внедренное в СССР в 1920-х, может быть расценено как подчеркнуто современное — особенно в смысле описанного Джеймсом Скоттом (Scott) «высокого модернизма» — по своему охвату и этатизму{972}. Данные показатели служили одновременно предвестниками и непосредственным началом великого культурного и идеологического противостояния систем в холодной войне[83]. Как охарактеризовал этот позднейший конфликт Дэвид Коут (Caute), «никогда ранее империи не чувствовали столь остро необходимости доказывать свои достоинства, демонстрировать свое духовное превосходство, стоять на высоте прогресса, завоевывать общественную поддержку и восхищение посредством первенства во всем том, что можно назвать Олимпийскими играми в культуре»{973}.

То, что холодная война велась и в этом измерении, было следствием соперничества сверхдержав в послевоенный период, но само развертывание соперничества отчасти явилось результатом действий, предпринятых советской системой еще в межвоенные десятилетия. Конечно, решающим опытом в данной сфере для США были эксперименты в Латинской Америке и массовая антинацистская пропаганда периода Второй мировой войны{974}. Однако существует немало свидетельств, подтверждающих, что советский пример и убежденность в том, что коммунисты ушли далеко вперед в культурной дипломатии, способствовали радикальному усилению участия американского государства в формировании зарубежного имиджа страны. Например, закон Смита — Мундта 1947 года, положивший начало государственному вмешательству в культурную дипломатию, был принят лишь после того, как делегация одного из комитетов Конгресса совершила поездку по Восточной и Западной Европе, «сталкиваясь на каждом шагу с кажущимся превосходством советской пропагандистской машины». Призыв законодателей к созданию сильной «информационной программы» для противостояния советской пропаганде предвосхитил мобилизацию различных современных медиа, выставок и программ обмена задолго до культурной экспансии США конца 1950-х годов{975}.

Хотя США поздно включились в эту политику и продолжали опираться на смешанную государственно-частную сеть, финансируемую менее щедро, чем аналогичная советская деятельность в ее лучшие годы, довольно быстро проявились те значимые схожие черты культурных дипломатий двух сверхдержав, которые формировали «явный, легальный и публичный участок политической и психологической войны». Власти СССР и США взаимно минимизировали приезды граждан противостоящего государства на свою территорию, так что главными аренами борьбы стали разделенная Европа и развивающиеся страны. Теперь комплекс превосходства-неполноценности, описанный в данной книге, принял наиболее отчетливую и конфронтационную форму, поскольку обе сверхдержавы пытались убедить европейскую аудиторию (как и самих себя) в том, что их «высокие культурные достижения» перекрывают «претензии Западной и Центральной Европы на культурное превосходство». Тем не менее согласно недавнему исследованию Мэри Нолан, и советские, и американские усилия покорить европейцев в период холодной войны имели скромный успех{976}.

Несмотря на представление о мощи СССР — представление, на котором сказались сами советские старания произвести такое впечатление, — можно заметить, что через два десятилетия после Большого террора ВОКС становился все более вялым, забюрократизированным учреждением, в первую очередь ориентированным на механическую культурную пропаганду за рубежом. Причем в тех областях, где прежний ВОКС демонстрировал оперативность и эффективность, — разработка программ визитов или обольщение сочувствующих иностранцев (часть воксовского репертуара, начавшего складываться еще под председательством О. Каменевой в 1920-е годы) — успехов было еще меньше. Хотя исследований советской культурной дипломатии после 1941 года пока немного, представляется очевидным, что прямолинейные методы пропаганды, взятые на вооружение в годы «великого перелома», возобладали над более тонкими и гибкими подходами, практиковавшимися в особенности под началом Каменевой в годы нэпа и А. Аросева — в эпоху Народного фронта. Этот итог видится логичным — ведь именно «великий перелом» сделал очевидной чувствительность ВОКСа к политике закручивания гаек внутри страны.

Советская культурная дипломатия межвоенных лет свою одержимость Западом компенсировала растущим интересом к расширению сети обществ дружбы с СССР и других связей по всему миру, как и стремлением завлечь гостей из революционной Мексики и многих других развивающихся стран. Биполярная идеологическая конфронтация периода холодной войны в сочетании с ослаблением привлекательности советского коммунизма для европейских и американских интеллектуалов заметно ускорила послевоенное расширение советского взаимодействия с развивающимся миром{977}. Тогда же ВОКС нашел огромный новый рынок для экспорта своей продукции в странах Восточной Европы — с началом их советизации. Например, в Польше и ГДР в новых обществах дружбы, к 1949 году ставших массовыми организациями с миллионами членов, ВОКС стал второй — и зачастую неуместной — скрипкой после местного партийного руководства{978}.

Традиционное представление об искусном макиавеллизме коммунистов в достижении международных целей, как показывает данная книга, следует скорректировать оценкой масштаба советских просчетов. Последние включали неверное толкование настроений иностранной аудитории, проецирование советских представлений на культурную и политическую ситуацию в той или иной стране и неуклюжие, порой просто гротескные переводы с советского новояза на иностранные языки. Эти черты советской культурной дипломатии, вполне заметные уже в 1920-е и 1930-е годы, безмерно усилились с бюрократизацией идеологии и обострением борьбы с космополитизмом после войны — как раз когда последовал решительный отпор Запада в сфере культурной дипломатии{979}. Вмешательство ЦК партии в 1930-х годах, пресекшее инициативы Аросева, стало только прелюдией к послевоенной политике, когда глава двух влиятельных отделов ЦК — Агитпропа и Международного — Андрей Жданов ужесточил надзор за ВОКСом и другими советскими учреждениями и «общественными организациями» с международными функциями; за свою долю надзорных полномочий пытался бороться и МИД{980}.

В 1950-е годы, после затяжных стычек за контроль над ВОКСом между партийными органами и МИДом, сам ВОКС (теперь ассоциировавшийся со сталинизмом) был закрыт. В порядке амбициозной и оптимистичной оттепельной попытки возобновить связи с внешним миром он был заменен в сентябре 1957 года вновь учрежденным Союзом советских обществ дружбы и культурной связи с зарубежными странами (ССОД). Тогда же был создан Государственный комитет по культурным связям (ГККС) при Совете министров СССР — для систематизации и упорядочивания зарубежных культурных связей. Это отвечало вновь проявленной готовности государства продвигать культурный и академический обмен на основе официальных соглашений. Однако по-настоящему влиятельного органа регулирования культурных взаимоотношений с внешним миром так и не появилось. В 1967 году ГККС был упразднен и в структуре МИДа был создан новый Отдел культурных связей{981}. Этот институциональный сдвиг стал символическим: СССР наконец нашел свой способ встроить культурную дипломатию в структуру традиционной дипломатии, как это и делали другие страны со времени Первой мировой войны.

Попытки «продать» образ страны при помощи культуры, туризма и медиа стали сегодня в мире повсеместной реальностью. Однако подобные усилия представляются феноменом во многом иного порядка, когда задевают самую суть представлений пропагандирующей страны о самой себе. Именно это происходило с юным Советским Союзом, и впоследствии важность презентации великого эксперимента только возрастала. Образ действий, при котором ощущения превосходства и неполноценности становились содержанием отношений между теми, кто экспонировал СССР, и теми, кто посещал страну в 1920-е и 1930-е годы, играл ключевую роль на всем протяжении холодной войны — и даже пережил падение коммунизма. Этот особый феномен, предшествовавший советскому эксперименту, уходил корнями в повествования европейцев раннего Нового времени о восточной отсталости и в ответную попытку России сформулировать свою национальную идентичность в XIX веке. В первые советские десятилетия он был усилен притязанием страны на мировое революционное лидерство, системой оценки визитов западных гостей и иерархичным классифицированием их в СССР. Еще долгое время после сталинизма, после «русского момента мировой истории»{982}, даже после распада СССР изучение взаимосвязанных утверждений с обеих сторон о своем превосходстве и чужой неполноценности оставалось — и остается сейчас — одним из самых плодотворных способов понимания (или попытки понимания) взаимодействия между Россией и Западом. Коммунизма может уже и не быть, однако вечная проблема отсталости — наряду с раздумчивыми и иерархизирующими сравнениями — остается сердцевиной российского отношения любви-ненависти к западному миру. Изучение этого вопроса не потеряет важности, пока сохраняют свою остроту проблемы, объединяемые рубрикой «Россия и Запад».