ГЛАВА 8. УКРЕПЛЕНИЕ СТАЛИНСКОГО КОМПЛЕКСА ПРЕВОСХОДСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Клятва Сталина, данная во времена Великой депрессии, — перегнать развитый Запад — была связана с грандиозными целями советской культуры, описанными Горьким. И это породило все новые и новые декларации о советском превосходстве. Ко времени, когда первая пятилетка и коллективизация, как казалось, оправдали заявление середины 1930-х годов об успешном завершении строительства социализма, произошло радикальное изменение официальной картины взаимоотношений Советского Союза с остальным миром. Притязания на превосходство всего советского все больше беспокоили даже наиболее сочувствующих иностранных гостей, с надеждой смотревших на Восток в годы самого активного паломничества в Страну Советов. В 1936 году Андре Жид был поражен, узнав, что советские граждане убеждены в том, «что решительно все за границей и во всех областях — значительно хуже, чем в СССР». Когда в беседе с группой морских офицеров Жид заметил, что французы знают об СССР больше, чем советские граждане о Франции, «какой-то лирик из группы» резко заявил: «В мире не хватило бы бумаги, чтобы рассказать обо всем новом, великом и прекрасном в СССР». Жид охарактеризовал такую систему взглядов как «комплекс превосходства»{871}. Термин «комплекс» здесь особенно удачен, поскольку не только предполагает ряд психологических ассоциаций, но и выступает в своего рода военно-промышленном значении — как набор сцепленных между собой практик и институтов. Если пропаганда советских «достижений» являлась центральным элементом советской культурной дипломатии в 1920-е годы, то возникновение сталинистского комплекса превосходства знаменует еще один поворот. К концу 1930-х годов партийные агитаторы получали инструкции отмечать все славословия, исходившие от иностранных делегаций, чтобы подчеркнуть передовое место «страны победившего социализма» не только в области культуры и науки, но и в области экономики. «Машиностроение СССР занимает первое место в Европе и второе место в мире… По добыче золота, по производству суперфосфата Советский Союз опередил все страны Европы». Раиса Орлова отмечала: «Если бы кто-нибудь провел статистический анализ газетного языка тех лет, то такие фразы, как “лучший в мире”, “впервые в истории человечества” и “только в нашей стране”, оказались бы среди самых часто повторяемых»{872}. Прославление советского превосходства над всем миром влекло за собой далекоидущие последствия, и это было чем-то гораздо большим, чем прежний агитпроп. Оно укоренилось в социалистическом реализме и массовой культуре; вдохновленные новой героикой молодые энтузиасты поколения 1930-х жаждали собственных революционных достижений. В значительной степени именно они сформировали то, что позже получило известность как «первое советское поколение» — само именовавшее себя новым и не имевшим предшественников{873}. В то же время доклады НКВД о реакции людей на материалы в печати и обсуждения международной ситуации на рабочих местах фиксировали скептические шутки все о том же призыве догнать и перегнать Запад — догнать-то догоним, но останемся ли там? Более того, наблюдатели отмечали, что советские верхи очень ценили все иностранное. Добавим — ценили и в дальнейшем, даже на пике ждановского осуждения «иностранщины»{874}. Когда маятник, наконец, качнулся обратно и Советскому Союзу в период оттепели снова понадобилось учиться у развитого Запада, Илья Эренбург размышлял о диалектической природе сталинистской гигантомании: «Непрерывные разговоры о своем превосходстве связаны с пресмыкательством перед чужестранным — это различные проявления того же комплекса неполноценности…»{875}.

В некотором смысле и то и другое было частью единого мировоззрения: Д. Петери указывает на «неизбежные колебания между двумя диаметрально противоположными мировоззрениями ленинской элиты, модернизирующей сравнительно отсталую страну: высокомерием, подразумевающим превосходство системы, и признанием стадиальной неразвитости в экономическом, социальном и культурном отношениях»{876}. В конце 1930-х годов и в период позднего сталинизма это «признание» стало явлением редким, почти табуированным.

Следовательно, мы сталкиваемся с парадоксом, причем таким, который до некоторой степени затрудняет анализ сталинизма. С одной стороны, в плане приема иностранцев сталинская революция во многом означала только видоизменение системы 1920-х годов, но не радикальную ее трансформацию. В плане отношений с заграницей на представителей буржуазного мира уже с первых послереволюционных лет смотрели как на потенциально полезных и в то же время подозрительных. С другой стороны, довоенный сталинизм не исключал некоторых, по видимости, очень резких перемен, какие только можно было вообразить в отношениях с внешним миром. Например, после сближения с Западной Европой и США в эпоху Народного фронта установленные международные контакты и достигнутое влияние неожиданно стали основой для физического уничтожения многих сотрудников ВОКСа и органов советской культурной дипломатии в пору Большого террора. Антифашизм середины 1930-х, казалось бы непреклонный, был сначала подорван репрессиями 1937–1938 годов, а затем в одночасье перечеркнут советско-германским пактом о ненападении.

Обычный способ объяснения резких поворотов 1930-х годов состоит в ссылке на всевластие диктатора и его подручных, поскольку именно они начали репрессии и подписали пакт с нацистами. Тем не менее остается открытым вопрос о том, каким образом партийная верхушка приходила к принятию тех или иных решений и как Сталин реагировал на основные результаты эволюции советской системы. В то же время драматичные и стремительные изменения внутри СССР и на международной арене в 1930-е годы оказывали глубокое влияние на практики и отношения, строившиеся в течение многих лет. В конечном счете Сталин явился прямым порождением системы, им же создававшейся; его подручные также действовали в заданных ею рамках. Тогда почему под властью Сталина советская система прошла столь различные этапы в своем развитии?

«Сталинская революция» состояла из четырех существенно отличных друг от друга этапов: «великий перелом» (1928–1931 годы), стабилизация (1932–1936-й), массовые репрессии (1937–1939-й) и наступивший после Большого террора этап действия советско-германского пакта о ненападении (1939–1941 годы). Поскольку, как и в 1920-е годы, внешние и внутренние аспекты советской системы оставались очень тесно переплетенными, каждый из этих четырех этапов внутренней политики проецировался на международные дела. Самая четкая корреляция была между воинствующей, иконоборческой пролетаризацией «великого перелома» и сектантскими воззрениями, связанными с «третьим периодом» Коминтерна; стабилизация «построенного социализма» середины 1930-х совпала с пиком советского антифашизма и политикой Народного фронта, во многом способствовавшими росту интереса Запада к СССР.

Любая теория изоляционистского volte-face, прилагаемая к 1930-м, затушевывает тот факт, что культура сталинской эпохи (по крайней мере до Большого террора) продолжала во многом взаимодействовать с западным миром. Сталинизм как таковой обычно связывают с отказом от интернационализма, а также со слиянием коммунистической идеологии с этническим русским национализмом, который, в свою очередь, ассоциируется со знаменитым тезисом Н. Тимашева о «великом отступлении» от революционных целей к консервативному социальному порядку. В этом контексте пропаганда советского превосходства может рассматриваться как компонент массовых кампаний середины и конца 1930-х годов по воспитанию советского патриотизма и по реабилитации дореволюционного прошлого, а также официального «русоцентризма». Исследовавший эти кампании Д. Бранденбергер отмечает, что «чувство самобытности, ассоциируемое со свойством быть нацией (nationhood), зачастую наделяет членов сообщества чувством принадлежности к “высшей” или “элитарной” группе»{877}. Однако комплекс советского превосходства представляет собой нечто большее, чем просто инъекцию национализма в коммунистическую идеологию. Катерина Кларк говорит не о «великом отступлении», а о «великом присвоении» (great appropriation), в результате которого в 1930-х годах были переработаны элементы прошлого и «мировой культуры» — в попытке превратить Москву в мировую столицу, центр мироустройства, где патриотизм и космополитизм были бы совместимы. Многие советские интеллектуалы боролись за культурное первенство в знакомом им внешнем мире, в Европе, тогда как партийные лидеры также включались в это состязание, поскольку провозглашали превосходство СССР во всех сферах, а значит, и в сфере культуры{878}.

Таким образом, международное взаимодействие (расцвет которого совпал с пиком западного паломничества в СССР в межвоенный период) сопровождалось укреплением сталинистского комплекса превосходства. Важнее всего то, что амбициозная советская активность на международной арене, даже радикально отличаясь от ксенофобской шпиономании эпохи террора, была направлена на пропаганду советского величия именно тогда, когда культура выдвинулась в центр советских притязаний на глобальное превосходство. Другими словами, и политика международного сближения, и политика антизападного изоляционизма 1930-х годов развивали еще более мощный комплекс превосходства, однако разными путями. Первый путь вел к распространению советской гегемонии посредством поддерживаемого государством взаимодействия с внешним миром, второй — к изоляции через кампании бдительности по отношению к слитым теперь воедино внешним и внутренним врагам.

Образ действий, в результате которого усилия сторонников каждого из этих путей пересекались и сталкивались, важно учесть для понимания сталинских 1930-х годов и состоявшейся в конце концов пирровой победы крайнего изоляционизма и автаркии. А это приводит к мысли о том, что на сам «сталинизм» надо смотреть как на изменчивую и часто разнородную смесь — крупные подвижки происходили только тогда, когда в процессе развития изменялись отношения между ее составными частями. Среди противостояний различных тенденций 1930-х годов одним из наиболее примечательных стало обострявшееся столкновение между принципом открытости ради гегемонии и установкой на «бдительность» во взаимоотношениях с внешним миром.