«Путевка в жизнь» Болшевской коммуны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Расположенный далеко на севере, секретный концентрационный лагерь, который Горький посещал в качестве «знатного иностранца», был тесным образом связан с одной из самых известных достопримечательностей социализма: постоянно демонстрируемой иностранным гостям коммуной для перевоспитания малолетних преступников в Болшево. Оба учреждения находились под контролем ОГПУ/НКВД, и Горький сыграл ключевую роль в их истории. Однако существует еще целый ряд скрытых взаимосвязей.

Возможность привнести кусочек будущего в настоящее с помощью образцовых организаций и показательных учреждений была важна не только для Горького, но и для большевистского руководства. Суровые до жестокости меры первых лет революции пытались оправдать наступлением светлого будущего. Однако какие причины могли заставить основателя и первого председателя ВЧК Железного Феликса Дзержинского заняться бездомными детьми? Почему Дзержинский, Ягода и другие чекисты играли столь большую роль в создании в Болшево, недалеко от Москвы, детской колонии, которая через несколько лет после своего открытия в 1924 году получила всемирную известность? В 1921 году Дзержинский, по сути, возглавил комиссию ЦИК по улучшению жизни детей, которая прежде всего должна была принять меры против катастрофического роста числа беспризорников, каковых в начале 1920-х годов насчитывалось в стране уже до семи миллионов. Беспризорничество стало не только насущной внутренней проблемой, но и настоящим бедствием, сказывавшимся на международной репутации СССР: ничто так не шокировало гостей из Европы и США, как детская беспризорность. Детская и подростковая преступность в начале 1920-х годов стала значительной проблемой Москвы, где находилось больше всего иностранцев.

Легче всего предложить объяснение, которое представило бы ситуацию в наиболее выгодном свете: коммуна должна была служить целям облагораживания вселяющего ужас ОГПУ, накапливая солидный запас положительных отзывов. Эта цель была достигнута в международном масштабе, поскольку колония, удобно располагавшаяся в сельской местности в 27 километрах от Москвы, стала образцово-показательным учреждением для распространения достижений советской уголовно-исполнительной системы в области перевоспитания преступников. Были и идеологические причины: в Болшево особо пристальное внимание, уделявшееся молодежи как будущему нового порядка, сочеталось с принципом, согласно которому среда формирует нового человека. Коммуна была удачной формой социализма в миниатюре, крошечной частью колоссальных, грандиозных проектов нового порядка. Очевидно, однако, что Болшево было дорого Дзержинскому задолго до того, как оно стало образцово-показательным учреждением (что произошло фактически уже после его смерти в 1926 году). Посещение коммуны было одним из «немногих развлечений», которые он себе позволял; однажды он признался наркому юстиции, что эти ребятишки с давно не мытыми физиономиями — его лучшие друзья, что среди них он может отдохнуть, а также найти в них и поддержать массу талантов{493}. Дзержинский всегда был известен своим железным фанатизмом, но в последнее время его стали изображать как «растущую силу умеренности» внутри ГПУ и партийного руководства в период между 1921 и 1926 годами, когда он неуверенно дрейфовал в сторону восстановления «баланса между террором и согласием»{494}. Возможно, роль в спасении бездомных детей в Болшево позволяла ему в какой-то мере оправдывать жесточайшие репрессии против неисправимых врагов революции?

По данным одного из бывших чекистов, дезертировавших из рядов ОГПУ, выходцы из трудовых коммун этого управления составляли значительную часть кадрового состава советских спецслужб{495}. Пожалуй, еще важнее тот факт, что ВЧК потеряла контроль над лагерями и тюрьмами в период перехода к нэпу (1921–1922 годы), когда ее главные конкуренты — комиссариаты юстиции и внутренних дел — выдвинулись в первые ряды поборников соответственно переобучения и экономического самообеспечения заключенных{496}. Болшево и две другие известные детские коммуны, в Люберцах и Харькове, предоставили ВЧК/ОГПУ возможность проявить себя в обеих указанных областях. Горький, как и другие выдающиеся посетители, помог привлечь внимание к «достижениям» чекистов.

Со стороны ОГПУ основателем Болшевской коммуны стал Матвей Самойлович Погребинский, родившийся в 1895 году в полтавском штетле, в семье, где было девять детей. Он участвовал в Первой мировой войне, в 1919-м вступил в Красную армию, а чекистом стал лишь за несколько месяцев до того, как в 1924 году открыл детскую коммуну. Не имея педагогического опыта, а только «днями и ночами» изучая литературу о детской беспризорности, Погребинский сделал успешную карьеру чиновника в ОГПУ и дослужился до поста начальника НКВД по Горьковской области. Однако в официальной версии истории коммуны не упоминается, что она была сформирована на основе детской трудовой коммуны им. Розы Люксембург, основанной в феврале 1924 года энергичным и опытным педагогом Федором Мелиховым, чей успех и заинтересовал Погребинского. Главной чертой беспризорничества были скитавшиеся банды бездомных детей, возглавлявшиеся так называемыми вожаками, которые устанавливали, порой жестокими методами, власть над другими членами банды. Мелихов разработал ряд успешно применявшихся контрметодов для того, чтобы уменьшить влияние вожака и ослабить соблазны уличной жизни, давая детям возможность почувствовать принадлежность к коллективу через самоуправление и работу в обувной мастерской. Погребинский выбрал коммуну им. Розы Люксембург, чтобы преобразовать ее в совхоз в Болшево при покровительстве чекистов. И вот с 18 августа 1924 года по приказу, подписанному Ягодой, Мелихов был обязан подчиняться Погребинскому «во всех отношениях». Педагог Мелихов продолжал работать в полной безвестности, а чекист Погребинский прославился как отецоснователь Болшевской коммуны{497}.

Удивительно, но Болшево стало знаменитым благодаря не ОГПУ, не ВОКСу и не советской прессе, а леволиберальному американскому журналу «The Nation», в номере которого от 11 ноября 1925 года была напечатана наивная статья Вильяма Ресвика (Reswick). Уполномоченный ВОКСа в Вашингтоне Борис Сквирский стал получать вопросы от любопытствовавших американцев о «русской ферме-колонии для мальчиков-преступников». Сквирский послал запрос в Москву с целью получения дополнительной информации, верно уловив три особо привлекательных аспекта данного явления: связь с социальной реабилитацией, реформированием карательной системы и гуманизацией советской жизни. Служащая ВОКСа Цецилия Рабинович, однако, ошибочно направила запрос Сквирского в колхоз, расположенный в Болышево, а не в Болшевскую коммуну, прикрывшись тем натянутым аргументом, что она не знает о ее местонахождении{498}. Таким образом, ВОКС узнал о Болшево благодаря «The Nation». Уже в 1926 году — только после того, как в 1925-м интерес из-за рубежа стал возрастать, — советская центральная пресса начала распространять информацию о Болшевской коммуне во все большем количестве статей{499}. Вывод однозначен: коммуна в Болшево основывалась не как показательная «витрина» для иностранцев, разве что процесс, в результате которого она стала образцово-показательным учреждением, был запущен в ответ на международное одобрение.

Ресвик стал первым человеком, оставившим запись в книге почетных гостей Болшевской коммуны, и вскоре эта книга наполнилась хвалебными высказываниями знаменитостей со всего мира{500}. Интерес из-за рубежа содействовал повышению статуса коммуны внутри Советского Союза. Слава за границей и на родине пришла к коммуне одновременно, а ее расцвет и падение были обусловлены характерным переплетением внешних и внутренних факторов. На всем протяжении существования коммуны роль Горького трудно переоценить. С тех пор как в конце 1920-х годов она вошла в число учреждений, наиболее часто посещавшихся важными иностранными гостями и делегациями, Болшевская коммуна оказалась чем-то большим, чем просто показушным объектом для иностранцев. Ее «выпускники» оставили след в истории советского общества; в советской же культуре прославление Болшево как особого места для перевоспитания преступников стало ослабевать по мере того, как принцип перевоспитания все больше подменялся на практике противоположным принципом презумпции виновности и жесткой эксплуатацией труда арестованных.

Производительный труд и формирование новых пролетариев — наиболее характерные большевистские и советские черты Болшевской колонии. Впрочем, не они стали тем, что произвело самое сильное впечатление на Ресвика из «The Nation» и на других западных гостей. Их интересовала значимость этого места с точки зрения прогрессивных реформ уголовного права и общества в целом, а также их влияния на малолетних преступников и неимущих правонарушителей.

Достаточно типичным было то, что большевистские и советские принципы резонировали с общим интересом к коммуне со стороны прогрессивных иностранных гостей различного политического толка. Типичным был также тот факт, что программы, поддержанные революцией, вышли из общественных движений, требовавших социальных реформ в позднеимперской России{501}. Ресвик выделил характерные черты «эксперимента в реформе исправительной системы» Дзержинского, которые позднее не переставали поражать и других иностранцев: свобода передвижения коммунаров, малое количество охранников и ограждений, а также кажущаяся поразительной способность перевоспитать даже самых отъявленных преступников при помощи «смены среды». Задача состояла в том, чтобы превратить «одних из худших малолетних преступников в России в приличных людей… Большинство из них оказались упитанными, румяными, широкоплечими мальчишками, чьи глаза светились здоровьем и энергией. Было трудно поверить, что всего лишь год или два назад эти мальчики были убийцами и бандитами». Без сомнения, давая разрешение американским журналистам посетить Болшево, власти надеялись, что написанная в результате статья будет способствовать созданию благоприятного образа Дзержинского в общественном сознании, который теперь выглядел не как «олицетворение революционного террора», но как гуманный покровитель собственного «детского колхоза»{502}.

Что касается условий содержания и предоставлявшихся возможностей, Болшево и другие коммуны ОГПУ были поистине уникальными даже среди тех сиротских приютов и исправительных колоний, которые объявлялись образцовыми или просто хорошо организованными учреждениями. Между детскими домами существовали огромные различия, как и в случае с другими институтами советского социального обеспечения, но суровые наказания, а также низкий (а то и просто ужасающий) уровень материальных условий содержания находившихся под опекой государства малолетних преступников считались нормой{503}. Тем не менее болшевские «достижения» были неподдельными и заслуживают подробного рассмотрения, поскольку большинство иностранцев весьма трудно было поразить, не имея для этого оснований. Отчасти зарубежных гостей поражало как раз то, что делало данное учреждение исключительным: идиллическое пространство бывшей помещичьей усадьбы с отличным оборудованием, хорошим поваром и кортами для тенниса, который на Западе считался дорогим, элитарным видом спорта. Но ничто из этого не имело бы значения, если бы не замечательные трансформации беспризорников, наркоманов и преступников, которых Болшево принимало во все возраставших количествах (32 человека в 1925 году, 96 — в 1927-м, 197 — в 1929-м, 655 — в 1930 году и, после массового притока, 1200 человек в 1931-м и 2200 — в 1933 году) и которых здесь быстро «приводили в порядок» (выражение Горького о Соловках): давали образование и превращали в высококвалифицированных рабочих. Они получали прибыль от участия в производстве пользовавшихся большим спросом товаров: спортивного инвентаря, оборудования и одежды. В 1932 году коммуна им. Дзержинского в Харькове произвела первые фотоаппараты «ФЭД» — очень хороший советский аналог «Лейки», название которого представляло собой инициалы самого Дзержинского. Многие бывшие коммунары продолжали работать на предприятиях после своего «выпуска», другие бывшие малолетние преступники становились талантливыми спортсменами, актерами и музыкантами. Причем некоторые предоставлявшиеся им возможности были, безусловно, выше, чем даже в самых элитных закрытых учебных заведениях Запада. Отчасти оттого, что слава этого учреждения распространилась за рубежом, начиная с конца 1920-х годов известные ученые, писатели, представители партийной интеллигенции регулярно появлялись в коммуне. Например, здесь бывали сатирики Ильф и Петров, а Бухарин даже прочел в 1935 году лекцию. Музыкальным образованием в колонии, которая могла похвастаться хорошими хором и оркестром, руководил выпускник консерватории по классу фортепьяно А.Г. Двейрин{504}.

Именно дети производили на гостей самое большое впечатление. Профессиональный американский инженер Зара Уиткин посетил в 1932 году одно из дочерних по отношению к Болшевской колонии учреждений — коммуну им. Дзержинского под Харьковом — и увидел там «лучшее современное оборудование» и помещения «в значительно лучшем состоянии, чем многие из фабрик для взрослых рабочих, из тех, что мы уже видели». Но что действительно «сильно взволновало» американских гостей — это настроение и дух детей, поющих советские военные песни. «После импровизированной приветственной концертной программы мальчики и девочки с живыми и счастливыми лицами толпились вокруг нас, задавая бесчисленные вопросы»{505}. Одно из наиболее устойчивых достижений даже не было очевидным в период существования коммуны: поразительное количество «выпускников» вышли на волю, чтобы занять видные должности педагогов, главных инженеров, директоров фабрик и писателей, из чего следует, что некоторые получили высшее образование. Сопровождавшие иностранцев лица не уставали повторять, что в этих учреждениях не было ни тюремных заборов, ни охранников. Как обнаружила Катриона Келли, среди большого числа советских сиротских приютов и «детских садов нового типа» в 1920-х годах были и такие, в которых действовало «подлинное самоуправление»{506}. Неужели действительно свобода и доверие, дарованные воспитанникам ОГПУ, сделали то, что Горький назвал чудом?

Только недавно стало возможно сравнить официально опубликованные данные о достижениях в Болшево с материалами, связанными с его внутренней историей. Драгоценные архивные документы и воспоминания были собраны музейными работниками и местными историками-краеведами, которые, в свою очередь, сотрудничали с горсткой бывших коммунаров, сохранявших материалы по истории этого учреждения в течение десятилетий — вплоть до конца советской эпохи{507}. Из представленных материалов ясно, что руководство коммуны выработало четкую программу, которая действительно доказывала эффективность правильного окружения для перевоспитания, только это было не вполне свободное окружение, созданное для коммуны в теории, а особая форма групповой социализации в ограниченном пространстве.

Болшевская официальная история, написанная одновременно и с целью демонстрации иностранным гостям, и для включения (как мы увидим далее) в советскую культуру, концентрировалась вокруг гуманной социализации через формирование нужной среды: неожиданное доверие, оказываемое коммунарам, добровольный характер членства в коммуне (как и в некоторых показательных тюрьмах, куда водили иностранцев), полное самоуправление самих детей и возвышающая роль труда. Эта версия истории коммуны не была полностью лживой, однако она была неполной. Подобно многим другим партийным ячейкам и органам партийного контроля в 1920-х годах, Болшево вырабатывало эффективные методы самодисциплины и горизонтального взаимного наблюдения, т.е. слежки друг за другом. Ситуация выглядела весьма иронично, при том что покровителем коммуны выступало ОГПУ — средоточие жесткой вертикали надзора и наказания в советском обществе. Эта форма горизонтальной самодисциплины развивалась на уровне рядовых членов «коллектива», который, вслед за каноническими произведениями Макаренко конца 1930-х, стал считаться «основным элементом советского общества»{508}. Иерархическое устройство Болшевской коммуны в печати не афишировалось (как и та роль, которую играл доход от торговых операций коммуны в социализации детей и которую приписывали исключительно труду). В произведениях Макаренко детские трудовые коммуны 1920-х годов, созданные ВЧК/ОГПУ, продолжали существовать только внутри теории коллектива, в структуре самоопределения советского общества.

Сущность бесспорного успеха Болшевской коммуны состояла в ее исключительном положении и в том, как в ней сочетались вертикальные и горизонтальные меры дисциплинарного воздействия, скрытые от внимательных глаз общественности. Требуются своего рода детективные навыки, для того чтобы систематизировать дисциплинарные методы, практиковавшиеся в Болшево. В коммуне существовало не так много правил, но они были довольно жесткими; чем больше преимуществ давало членство в коммуне, тем суровее было наказание за нарушение действовавшего здесь кодекса. Бывший коммунар М.Ф. Соколов-Овчинников вспоминал в автобиографии, как накануне грозившей ему первой «изоляции» в «концлагере» Погребинский беседовал с ним в тюрьме ГПУ. Если он попадет в Болшево, то должен будет соблюдать пять «заповедей»: не воровать, не пить, не «нюхать» (некоторые бездомные дети нюхали кокаин), не играть в азартные игры и беспрекословно подчиняться общему собранию коллектива. При условии соблюдения этих правил ему обещали, что его криминальное прошлое будет забыто и он получит все гражданские права после «выпуска». Как отметил Гётц Хиллиг, эффективная практика, во-первых, полного разрыва коммунаров с прошлой жизнью, а во-вторых, их участия в труде и учебе не была изобретена Погребинским, но использовалась еще в 1924 году в возглавляемой Мелиховым коммуне им. Розы Люксембург. Тех, кто нарушал правила, иногда «изолировали», иногда отсылали назад в московские тюрьмы или места их прежнего заключения на временное или постоянное содержание{509}. Угроза лишения прекрасных условий жизни в коммуне являлась для детей, пожалуй, основным стимулом к изменению поведения.

Даже при этих условиях правила не могли быть столь эффективными, если бы они не сочетались с обширной действенной системой социализации (или «перевоспитания»). При попадании в коммуну сразу же устанавливалась другая, горизонтальная иерархия, которая разрушала авторитет «вожаков» уличных банд. С «первых же дней» актив воспитанников, сотрудничавший с начальником и персоналом, по словам Погребинского, создавал «ядро, вокруг которого вертелась вся жизнь коммуны, обрабатывая ребят и выявляя новые силы активу». После значительного расширения коммуны в начале 1930-х годов актив, в который входили также члены комсомола и партии, занял еще более важное положение, а вчерашние коммунары получили административные должности под руководством взрослых. Преображение бывших юных преступников производило глубокое впечатление, но не являлось чем-то сверхъестественным. В первые годы было немало случаев рецидивизма, которые не афишировались. На общих собраниях коммунаров обсуждались преимущественно проблемы преступления и последующего наказания, поскольку кражи и другие нарушения правил коммуны входили в сферу коллективной ответственности, что делало «самоуправление» решающим фактором, о чем иностранцы так никогда и не узнали. Однако с закреплением «единоначалия» в советской промышленности власть директора с 1931 года возросла и во всех коммунах ОГПУ — особенно по мере того, как в повседневной работе педагогов заменяли чекисты{510}. Быстрое расширение коммуны в начале 1930-х годов, с характерной для периода «великого перелома» акцентировкой в первую очередь на количестве, а не на качестве, приводило к повышенному риску побегов, нехватке продовольствия, слабой дисциплине и нежеланию работать у новоприбывших, а также к столкновениям между активистами и прочими членами коллектива{511}.

Если на Соловках стали впервые применять практику, которая предусматривала усиление дисциплины в концлагере при помощи привилегированных групп заключенных, то в Болшево, хотя и совершенно другим способом, также пришли к укреплению порядка «снизу». Неудивительно, что Погребинский в нужный момент прибег к «круговой поруке» — традиционному русскому принципу коллективной ответственности, позволявшему во времена крепостного права сравнительно небольшому числу чиновников держать в руках огромную массу крестьян, которых коллективная ответственность заставляла самих находить и выдавать властям нарушителей порядка{512}. Однако наряду с тем, что дисциплина в Болшево основывалась на групповой ответственности, она была характерно советской, поскольку поддерживалась при помощи актива воспитанников и при строгом допуске до привилегий лишь тех, кто участвовал в процессе перевоспитания, а не оставался в стороне. Тем не менее в самых общих чертах сочетание групповой сплоченности, горизонтального самоконтроля и эффективного поощрения самоперевоспитания могло быть использовано и в учреждениях, не имевших ничего общего с большевизмом, — таких, как американский «Город мальчиков» отца Эдварда Джозефа Фланагана, основанный в революционном 1917 году и строившийся на христианско-демократической философии всеобщей любви{513}.

Эта схожесть методов для столь различных воспитательных стратегий и исторических контекстов только подтверждает то, с какой исключительной силой принадлежность к группе влияла на поведение коммунаров, которые при желании могли связывать победу в своей личной борьбе с прошлым с разделяемой всеми воспитанниками гордостью за успехи коммуны. Автобиографии коммунаров, написанные в конце 1920-х годов и позднее и содержавшие немало рассказов об их «перерождении», были полны не идеологических штампов, а скорее гордости за себя, за то, что они смогли оставить прошлое позади и получить необходимые навыки для новой, успешной жизни. В то же время тема «второго рождения» в коммуне последовательно прослеживается в этих автобиографиях. Рожденные заново коммунары способствовали утверждению представления о революционном разрыве с деспотическим прошлым, и их поощряли к записыванию историй своего преображения{514}. Поначалу не во всех детских коммунах-колониях были готовы согласиться с тем, чтобы трансформация личности приписывалась исключительно партии (например, колония им. Горького под руководством Макаренко до 1925 года препятствовала установлению внешнего политического контроля и даже оформлению местной комсомольской ячейки), но, конечно, к концу 1920-х годов взаимосвязь между личными успехами в борьбе с прошлым и условиями, которые революция предоставила для этой борьбы, стала проявляться в коммунах во всевозможных видах{515}.

Однако далеко не каждый считался способным измениться. Отбор новых коммунаров проводился «строго и тщательно». Вполне закономерно, что данным вопросом заинтересовалась благожелательно настроенная немецкая журналистка Ленка фон Кёрбер, которая много писала о советской реформе уголовного права. Она обнаружила, что предварительным условием полного успеха этого предприятия был тот факт, что каждый новый член коммуны тщательно отбирался во время посещения тюрем: отбирали только «честных воров», которые могли держать слово, иначе говоря — таких детей, которые смогли бы вписаться в коммунарскую систему круговой поруки{516}.

Подводя итог вышесказанному, следует отметить, что замечательный успех Болшевской коммуны во многом основывался на ее уникальности, что принципиально противоречило решению проблемы детской беспризорности, о котором было объявлено на всю страну. Репрезентативным было лишь резкое советское разделение на тех, кому удалось успешно адаптироваться, и тех, кто оставался за пределами сообщества. Даже попечители коммуны, казалось, не осознавали уникальности собственного творения, поскольку считали возможным воспроизведение его опыта. В качестве удивительного предвестия своих утопичных заявлений 1930 года о депортации и специальных поселениях Ягода пятью годами ранее пытался убедить Енукидзе, что Болшево перешло из разряда «маленького опыта» в категорию общего «метода», который радикально снизит преступность и одновременно принесет экономическую выгоду. В 1935 году, в десятую годовщину основания Болшевской коммуны, Ягода повторил свою мысль о том, что в деле перевоспитания малолетних преступников коммуна станет «образцом» для других трудовых колоний, поскольку детская беспризорность будет полностью ликвидирована в ближайшем будущем{517}.

Вовлеченность Горького в дела Болшевской коммуны, как и его вмешательство в лагерную жизнь на Соловках, оказалась решающей. Она повлияла на курс советской педагогики, который в 1930-е годы характеризовался отказом от прежних энергичных попыток 1920-х годов освоить прогрессивную американскую педагогику и ростом откровенной, основанной на жесткой дисциплине ортодоксальности, в центре которой стояло учение Антона Макаренко. Свою весьма успешную — благодаря близкому участию Горького — карьеру Макаренко начал в Полтаве в 1920 году с малозаметного поста основателя «Детского дома для морально-дефективных детей № 7», который в следующем году был переименован в коммуну им. Горького, а в 1926-м переведен под Харьков. Годы становления коммуны были позднее увековечены Макаренко в его «Педагогической поэме», напечатанной в 1933 году в журнале Горького при помощи, одобрении и финансовой поддержке последнего. Покровительство Горького стало решающим фактором для эволюции Макаренко от никому не известного сомнительного специалиста до главного педагога сталинской эпохи. В 1925 году началась переписка Горького с детьми из колонии Макаренко, и Горький с готовностью взял на себя роль покровителя педагога. В рамках своего триумфального возвращения в СССР великий пролетарский писатель посетил в июле 1928 года в сопровождении Макаренко колонию собственного имени.

Кроме того, они посетили детскую коммуну им. Дзержинского, опекавшуюся украинским ГПУ и также располагавшуюся под Харьковом, которой Макаренко стал руководить с октября 1927 года, уже после того, как вступил в конфликт с влиятельными педагогическими кругами Украинской ССР относительно своих педагогических методов{518}.

Макаренко, как и Горький, был тесно связан с ГПУ: и в 1920-х, и в 1930-х годах он находился «под особой защитой высокопоставленных чекистов Украины». Несмотря на эти связи, Макаренко никогда не состоял в партии большевиков. В 1930-е годы он называл себя «беспартийным большевиком»; в его ранее не доступных исследователям записных книжках и других документах содержатся часто резкие антибольшевистские, антисоветские и (в отличие от Горького) антиинтеллигентские комментарии, относящиеся не только к началу 1920-х годов, но и к следующему десятилетию{519}. Несмотря на то что и Горький, и Макаренко являлись в начале 1920-х годов людьми со стороны, они при Сталине стали центральными фигурами культурного строительства. Будучи сам выходцем из городских низов, Горький был чрезвычайно заинтересован в перевоспитании детей схожего происхождения, он восхищался энергией Макаренко и его способностью добиться значительных результатов{520}. Горького привлекали потенциальные лидеры, стремившиеся к успеху: дух групповой солидарности, который Макаренко удалось воспитать в своей коммуне, соединился с вдохновенной верой Горького в возможность формирования нового человека.

Макаренко внимательно изучил опыт Болшево и позаимствовал оттуда ключевые педагогические элементы, такие как самоуправление и доверие, для своей системы. В ней он объединил самодисциплину и групповую солидарность, на которые делался особый упор в Болшево, с хорошо отлаженной системой военизированных игр, униформы, особых физических упражнений, а также «социалистического соревнования», основанного на соперничестве и строгих наказаниях. Последние элементы этой системы вызвали жесткое неприятие и прямые нападки со стороны педагогического сообщества эпохи нэпа. Среди противников данного подхода была и Крупская, которая в центральной прессе окрестила макаренковскую колонию им. Горького «школой для рабов». В июле 1928 года Макаренко со своими коммунарами посетили Болшево — «старшего брата» Харьковской коммуны им. Дзержинского; особенно сильное впечатление произвели на них хозяйственно-экономические успехи коммуны ОГПУ. В то же время Макаренко отметил, что в некоторых аспектах практики Болшевской коммуны очень сильно отличались от его собственных. У него в коммуне было принято соблюдать большую дистанцию между педагогами и их подопечными, чем в Болшево, где Погребинского воспитанники называли «дядя Сережа». По иронии судьбы, то влияние, которое Болшевская коммуна оказала на Макаренко в 1930-е годы, когда она пользовалась международной известностью, оказалось сразу же забыто, как только Болшево стало запретной темой в период Большого террора, — и это при том, что методы Макаренко возобладали в педагогике и смежных областях. Написание с 1929-го по 1933 год «Педагогической поэмы» — самой значительной и в дальнейшем канонизированной работы главного педагога страны — осуществлялось при самой активной поддержке Горького{521}.

Илл. 4.3. Максим Горький (сидит в первом ряду) и Антон Макаренко (стоит) во время посещения писателем Трудовой колонии им. Горького для беспризорных детей. Визит в колонию-коммуну в июле 1928 года стал частью широко разрекламированного турне Горького по СССР, отмечавшего его возвращение из-за рубежа для поддержки «сталинской революции». После визита Горький покровительствовал подающему большие надежды педагогу. (Фотоархив РИА «Новости».) 

Превращение Болшевской и Харьковской коммун ОГПУ в образцовые учреждения для показа иностранцам также было связано с тем, что Горький покровительствовал Макаренко. Представляя педагога в самом выгодном свете, Горький тем самым популяризировал работу этих коммун (а также второй по времени создания трудовой коммуны ОГПУ в бывшем монастыре в Люберцах в окрестностях Москвы). Горький одобрил и две книги Погребинского: «Трудовая коммуна ОГПУ» (1928) и «Фабрика людей» (1929). Эти работы, написанные прежде всего для советского читателя и объединявшие идею коммуны с великой советской идеей «нового человека», были важны и для успешного сочетания рассказа о происхождении коммуны и ее достижениях с той версией, которую преподносили заезжим иностранцам. Примеры того, как чекисты доверяли детям, отпуская их из тюрьмы без конвоя, или выдавали вожаку деньги на еду для всей группы, иллюстрировали принципы самоуправления и, по выражению Погребинского, указывали на то, что здесь не было «ни малейшего намека на принуждение». Вслед за Горьким Погребинский называл успешное перевоспитание одним из «чудесных достижений» советской республики. Реакция иностранцев на происходящее являлась для него своего рода проверочным тестом для них же: «Враги злятся, а доброжелатели с восхищением и любовью смотрят на фабрику переработки людей»{522}.

Когда основатели и попечители систематизировали основные принципы функционирования коммуны для представления их прогрессивной общественности, стало возможным появление кинематографического шедевра Николая Экка «Путевка в жизнь» — межрабпомовского фильма, впервые показанного 1 июля 1931 года, который рекламировал коммуны ОГПУ массовой аудитории внутри страны и за рубежом. Сверхпопулярный и первый советский полнометражный звуковой фильм увлекательно демонстрировал превращение одичавших, униженных, вороватых уличных беспризорников в обладающих чувством собственного достоинства сознательных тружеников. На первый план здесь выдвигалась тема эмоциональных уз и доверия, тогда как вопросы запутанного происхождения системы самоуправления коммуны и сам факт наличия детской безпризорности оставались в стороне. Многое показанное в фильме совпадает с тем, как описывал жизнь коммуны Погребинский в 1928 и 1929 годах. Более того, консультантом картины был чекист М.Г. Типограф, имевший прямое отношение к реально существовавшим коммунам. Николай Баталов, сыгравший роль мудрого и добродушного начальника коммуны, неоднократно встречался с Погребинским в Болшево. Иван Кириллов (Йыван Кырля), сыгравший Мустафу, исправившегося вожака, марийца по национальности, убитого в конце фильма неисправимым преступником, много раз приезжал в Болшево, чтобы изучить поведение воспитанников. Фильм пользовался феноменальным успехом внутри страны и за рубежом. В новых, звуковых кинотеатрах Москвы, Ленинграда и других городов он шел в течение года; фильм получил высокие награды на Венецианском кинофестивале, а его немецкая версия демонстрировалась в 25 кинотеатрах Берлина. К ноябрю 1932 года картина была показана в 27 странах. Сочувствующие западные интеллектуалы, включая Эрвина Киша, Мартина Андерсена-Нексё и Ромена Роллана, хвалили фильм за его социально-политическую направленность. При этом именно «эпические» мотивы, которые так понравились Роллану, вызвали гнев воинствующих «пролетарских писателей», упрекавших «Путевку в жизнь» в «сентиментально-гуманистической» безмятежности{523}. Развлекательные особенности фильма и овладение новыми технологиями определенным образом усиливали смысловой посыл дидактического пролога, впечатляюще прочитанного актером В.И. Качаловым: гуманный и доверительный подход к детям в трудовой коммуне есть советское решение проблемы детской беспризорности и перевоспитания малолетних преступников вообще. Все это соответствовало традиционному принципу демонстрации достижений социализма зарубежным гостям.

Болшевская колония представляла значительную ценность для советского государства, но не на всех гостей она производила одинаковое впечатление. Реакция иностранцев на Болшево была следствием их отношения к другим достопримечательностям коммунизма. Из отчетов гидов видно, что чрезмерные похвалы и готовность обобщать были весьма распространенным явлением. Джордж Бернард Шоу в 1932 году очень прочувствованно писал о советских детях в одном из колхозов, причем он нашел их «настолько чудовищно цивилизованными, что… [его] первым побуждением было обозвать их шайкой несносных маленьких марксистских педантов». К тому же он не сомневался в том, что Россия уже решила проблему «знаменитых диких детей» с помощью таких учреждений, как Болшевская коммуна, и с удивительной доверчивостью утверждал, что все исправительные учреждения в СССР уже стали фактически неотличимы от фабрик и ферм. Однако как и на других объектах, демонстрировавшихся иностранцам, некоторые гости при посещении коммуны были настроены скептически или враждебно. Что до скептиков, то, например, у Габриэль Дюшен (антифашистки, члена французского общества дружбы) определенные подозрения возникли после того, как она «случайно» встретилась с франкоговорящим молодым коммунаром при обстоятельствах, слишком напоминавших рассказы об образцово-показательных тюрьмах. Андре Жид вспоминал, как коммунары развлекали его рассказами о своих прежних преступлениях, превращениях и «совершенствах нового режима» и у него возникло ощущение неубедительности от их грубых, психологически сомнительных публичных свидетельств, «странно» напоминавших слова новообращенных верующих: «Я был грешником; я был несчастен; я творил зло; но сейчас я понимаю; я спасен; я счастлив»{524}. Складывалась определенная параллель: благосклонно настроенные наблюдатели делали просоветские выводы, а антисоветски настроенные скептики выражали иногда и необоснованные подозрения. Один американский гость произвел «крайне неблагоприятное впечатление» на своего гида, когда высказал сомнение в том, что англоговорящий мальчик действительно член коммуны и что восьмичасовой рабочий день — это здесь норма. Двух австралийских журналистов назвали «скрытными», что было безусловным признаком появления у них сомнений, особенно по сравнению с тем энтузиазмом, который демонстрировали гости, настроенные просоветски{525}.

В первой трети 1930-х годов, когда Болшевская коммуна была на пике своей международной славы именно как центр перевоспитания, поток благожелательных иностранных комментариев оказался осознанно перенаправлен на внутреннюю советскую аудиторию — для доказательства того простого факта, что здесь имел место один из великих, даже, можно сказать, чудодейственных рывков советской страны вперед. Заинтересованные вопросы о Болшево от высокопоставленного американского чиновника, направленные в адрес советского прокурора Вышинского американским посольством в 1935 году, дают представление о том, насколько далеко распространилась слава Болшевской коммуны{526}. Кроме того, именно в это время советская правоохранительная система, сравнительно мягкая в 1920-е годы, стала гораздо жестче относиться к малолетним преступникам. Репрессивные меры против трудновоспитуемых несовершеннолетних начали более активно применять в период после насильственной коллективизации и голода 1930–1933 годов, когда снова появилось огромное количество беспризорных детей и резко возросла городская преступность. Эта перемена отношения к сиротам и малолетним началась в недрах НКВД и милиции, но связь между рецидивизмом и общественно опасными элементами была частью более масштабного явления — «социализма военного положения» 1930-х годов, который превратил репрессии в отношении маргинализованных слоев населения, осуществлявшиеся зачастую по приказу Ягоды, в движущую силу массовых арестов и политической профилактики{527}. По иронии судьбы, апогей международной славы Болшевской коммуны в годы Народных фронтов совпал с «самыми репрессивными кампаниями против малолетних правонарушителей, которые когда-либо имели место в сталинскую эпоху». Кульминацией этого процесса стал декрет от 7 апреля 1935 года, по которому возраст наступления уголовной ответственности снижался с 16 до 12 лет; издание декрета совпало с массовым выселением бездомных детей из городов. Ягода, как давний попечитель Болшево, снова оказался на переднем крае борьбы с криминальными элементами, поскольку в СССР активно внедрялось мнение, что «закоренелые», «злостные» и «порочные» криминальные элементы следовало выселить из охраняемых социалистических городов и изолировать в особых трудовых лагерях. Мероприятия по борьбе с «детской преступностью» середины 1930-х годов скорее напоминали наказание врагов, а не перевоспитание, которое выставляли напоказ в Болшево{528}.

В то же время иностранное одобрение болшевского метода заняло особое место во внутренней пропаганде сталинского нового порядка. Иностранные делегации привлекались с целью поддержки идеи Горького о том, что чудеса становятся былью. Французский коммунист-интеллектуал Анри Барбюс, посетивший коммуну, снискал наибольшее одобрение, потому что его замечание попало точно в цель: Болшево — это прекрасная метафора для всей социальной системы, «маленькая республика в большой». В 1930 году в одной из статей журнала Горького с гордостью отмечалось, что в сотнях мест по всему СССР преступники перевоспитываются с помощью труда. На самом деле не Болшевская коммуна, а лагерь «особого назначения», который Горький посетил на Соловках, был прототипом этих сотен мест, ставших впоследствии всемирно известными в качестве «архипелага ГУЛАГ». Как и в фильме Николая Экка «Путевка в жизнь», где дети работают с инструментами и поднимают тяжести на строительстве железной дороги, квалифицированный ремесленный труд в Болшево и тяжелый ручной труд в лагерях помещались под общую рубрику «труд»{529}.

В очерках о Соловках Горький неоднократно называет эти северные острова «подготовительной школой» к Болшевской коммуне, снова связывая концлагерь ОГПУ с успешной детской коммуной, которую чекисты активно использовали как образцово-показательное учреждение. Невероятно, но Горький легко смог произвести такую привязку, потому что на Соловках начала действовать собственная хорошо оборудованная детская трудовая колония. Будущий академик Лихачев во время своего заключения в Соловецком лагере работал в криминологической лаборатории, где в его обязанности входил отбор бывших бездомных детей и малолетних преступников для соловецкой «Детколонии», «вскоре переименованной в Трудколонию и печально известной в связи с посещением Соловков Максимом Горьким в 1929 году». Лихачев вспоминал, что это было место, где детей «спасали» в чистоте, в привилегированных и крайне аномальных по сравнению с общелагерной жизнью условиях{530}. На самом деле именно во время первого визита Горького в Болшево, 8 июня 1928 года, в компании с Ягодой родилась идея о повторном посещении писателем Соловков. Погребинский, который сблизился с Горьким как раз в то время, вошел в число чекистов, сопровождавших его в поездке на Север, а одной из целей этой поездки был отбор 300 детей (и по крайней мере одного взрослого заключенного) для перевода из Соловецкого лагеря в Болшево в 1929 году{531}.[44] Таким образом СЛОН «облагораживался» при содействии Болшево.

Очерки Горького о Болшево и Соловках строились вокруг темы достижения и преодоления цивилизационных норм передового Запада. В газетной статье 1928 года он писал, что хваленый гуманизм передового Запада привел к такому варварству, как кастрация преступников в Соединенных Штатах; теория Ломброзо о врожденной склонности к преступным действиям противоречила принципам гуманизма и в конечном счете оправдывала своего рода классовый геноцид, поскольку исходя из данной теории преступников следовало уничтожать. В отличие от этого «подлинный гуманизм» имел место только в СССР — в местах, подобных Болшево. Однако как показал Дениэл Бир, за особым значением, которое в ранний советский период придавалось криминологии и другим наукам, связанным с перевоспитанием и приматом среды над сознанием, скрывалось объединение социологических и биологических категорий. В 1928 году, как впоследствии и в 1934-м, в знаменитом восхвалении чудес перевоспитания при использовании принудительного труда на строительстве Беломорканала, «в языке Горького чувствовалась тенденция, укрепившаяся за предыдущие 50 лет, — пропускать социальный опыт сквозь призму биологии. Хотя криминологи раннего советского периода могли отвергать и действительно отвергали существование врожденной преступности по Ломброзо, в действительности они признавали, что классовое сознание и классовые инстинкты могли… передаваться от родителей детям»{532}. Это объясняет, почему Горький с такой готовностью прибег к дегуманизирующему физическому описанию болшевских коммунаров, пропитанному тем самым языком евгеники, который он обличал в американском случае: дети там были здоровые, «хорошо построенные», среди них было очень мало обладателей дегенеративных или тупых лиц. К 1936 году, ко времени написания предисловия к коллективному сборнику «Болшевцы» — 549-страничному, не вполне соответствующему действительности рассказу об истории «перековки» детей в коммуне, — Горький перешел от антизападного настроения к полному отрицанию гуманизма в «буржуазной Европе», утверждая, что она «звереет» и теряет даже «остатки человекообразности»{533}.

В своем цикле очерков «По Союзу Советов» именно в контексте детских трудовых колоний Горький открыто оправдывал практику создания показательных учреждений. Примечательно, что при этом он объяснял своим читателям: на самом деле он не «знатный иностранец» и очень хорошо понимает, что такие колонии не являются типичными. Так, коммуна им. Дзержинского, сияющая чистотой и оснащенная новейшим оборудованием, была, по словам Горького, устроена «образцово», «на показ» и пышущие здоровьем дети, жившие там, были отобраны тоже «как будто на показ». Однако далее Горький объяснял, почему демонстрация образца была полезна и даже необходима: «В этой колонии многому можно научиться устроителям таких учреждений». И более того — «очевидно, она основана для того, чтобы показать, какой, в идеале, должна быть детская трудовая колония для “правонарушителей”, для “социально-опасных”»{534}. Другими словами, образцовая модель должна была принести такую же пользу в приближении идеала к реальной жизни, какую литературные идеи Горького привнесли в развитие советской культуры.

Работая над сценарием к фильму «Преступники», Горький просил делать ему замечания по тексту как бывших беспризорников, так и Ягоду. 13 сентября 1932 года в газете «Известия» появилась заметка, в которой сообщалось, что выдающийся режиссер Абрам Роом собирается снимать фильм по этому сценарию. Однако фильм так никогда и не был снят{535}.[45] Этот нереализованный сценарий Горького имел малоизвестные исторические последствия. Во время подготовительной работы над фильмом в сентябре 1931 года Роом три дня провел в Болшево, а его помощники — семь дней. Один из молодых ассистентов Роома — шестнадцатилетний Юрий Солоневич, бежавший в 1934 году на Запад через советско-финскую границу и опубликовавший в 1938 году в Софии воспоминания, — разговаривал с болшевскими воспитанниками и понимал их жаргон[46].

Роом советовал Солоневичу быть осторожным и внимательным, поскольку Болшево было «маленьким кусочком ГПУ». Вняв совету, последний обнаружил здесь театр, в котором гастролировали лучшие театральные коллективы СССР, еду, которая на вкус была как «манна небесная», и товары, которые покупали молодые коммунары-работники и которые за пределами коммуны можно было приобрести только за валюту в магазинах Торгсина, часто посещавшихся иностранцами. Солоневич вспоминал не без сарказма, что иногда появлялись группы людей с фотокамерами «Кодак» и биноклями, наблюдавшие за всем происходящим, как в зоопарке, — и это были как раз «знатные иностранцы». Солоневич, сам бывший тогда юнцом, вспоминал свои ночные разговоры с мальчишками-коммунарами. Предусмотрительно изъясняясь на эзоповом языке, они дали ему понять, что их привезли из костромского изолятора для малолетних преступников, где в обычае были суровые условия содержания и побои. Угроза возврата в Кострому висела над ними дамокловым мечом, о чем начальство не уставало напоминать воспитанникам: «Они сказали нам: будете честными трудящимися — останетесь». Другой «перекованный» коммунар встрял в разговор с объяснением собственного хорошего поведения, настолько же основательным, насколько и ироничным: «У нас тут такая Европа»{536}.

Смерть Горького в 1936 году и его последующая канонизация в качестве выдающегося деятеля советской культуры приблизительно совпали с прекращением деятельности Болшевской коммуны и упадком когда-то экспериментально-новаторского концлагеря на Соловках. Если модель детской трудовой коммуны для перевоспитания малолетних преступников первоначально использовалась в пропагандистских целях для оправдания концлагерей с применением каторжного труда, то новый огромный рост детской беспризорности и преступности в период коллективизации привел к слиянию двух форм «перевоспитания» в середине 1930-х годов. 3 июня 1934 года в Кремле состоялось совещание на высоком уровне под председательством Ягоды по вопросам детской беспризорности, в результате которого ГУЛАГу ОГПУ и Главному управлению милиции и уголовного розыска была поручена ведущая роль в борьбе с детской беспризорностью. В 1935 году главный чекист попытался воздействовать на Сталина с тем, чтобы тот распорядился расширить «сеть закрытых учреждений НКВД для осужденных несовершеннолетних преступников». По иронии судьбы, это произошло через десять лет после того, как Ягода озвучил свою мечту — покончить с преступностью малолетних с помощью коммун ОГПУ, и именно в тот год, когда главный чекист провозгласил болшевский стиль перевоспитания образцом для всей страны на десятилетнем юбилее коммуны. Тайный лоббист преуспел: в том же году все трудовые колонии для малолетних и все центры временного содержания были переданы в ведение НКВД, который стал ответственным за судьбу 85 тыс. малолетних правонарушителей, по данным Ягоды на июнь 1935 года. По его приказу в результате операции, напоминавшей настоящую «гуманитарную катастрофу», последовавшую за выселением кулаков, 5 тыс. бездомных детей из Москвы и других городов были вывезены в Западную Сибирь, в окрестности Томска и брошены там — на голой земле, в палатках, откуда они устраивали «массовые побеги», впрочем, как и из других спецпоселений. Светлана Гладыш проанализировала, как эти два типа учреждений — детская трудовая коммуна и лагерь принудительного труда — были «спутаны» к 1934–1935 годам, т.е. еще до того, как лагерный принцип восторжествовал в период Большого террора. Весьма символично, что одним из решений, призванных стабилизировать томскую катастрофу, являлась отправка туда «выпускников» из Болшево{537}. Еще одним символичным жестом этого слияния было назначение в 1935 году Макаренко, теперь облаченного в форму начальника одного из подразделений Комиссариата внутренних дел, на должность старшего инспектора образования и воспитания Отдела трудовых коммун НКВД УССР{538}. Наивысшим проявлением парадоксальности и даже цинизма можно считать тот факт, что Болшевская коммуна достигла апогея своей международной известности в середине 1930-х годов, повсеместно пропагандируя ту идею, что практически каждого ребенка можно перевоспитать; однако именно в это самое время советская политика начала основываться на жесткой идеологеме, что антисоветскую преступную деятельность ведут индивиды, невосприимчивые к перевоспитанию.

Персонал Болшевской коммуны пал жертвой Большого террора 1937–1938 годов; в это время стало совершенно невозможно проявлять снисходительность к малолетним преступникам, посылая их в детские коммуны ОГПУ, в частности в Болшевскую, которая в 1935 году была названа именем Ягоды и стала рассматриваться как результат деятельности Погребинского — явного сторонника тогдашнего главы НКВД. После самоубийства Погребинского, последовавшего за арестом Ягоды, судьба Болшевской коммуны была предрешена. Всего лишь за три дня кровавого 1937 года более 400 человек в коммуне были арестованы и многие из них вскоре расстреляны. В течение 1937–1938 годов все детские трудовые коммуны ОГПУ/НКВД перестали существовать как воспитательные учреждения; Болшевская коммуна была превращена в «Комбинат по производству спортивного инвентаря»{539}. Примерно в это же время СЛОН потерял свой статус образцового учреждения инновационного типа. В конце 1930-х годов слабых и больных заключенных перевели в другие учреждения принудительного труда, причем многие из них умерли в дороге, а Соловецкий лагерь был включен в общую сеть ГУЛАГа{540}. Таким образом, оказалось, что наиболее долгосрочные последствия имел вклад Горького в идеологической сфере, а не в институциональной.