(Тезис) Марксизм-ленинизм: Закон единства и борьбы противоположностей

Поскольку марксизм, из которого в Советском Союзе в 1920–1930?е годы создано «стройное философское учение», был прежде всего радикальной политической и экономической критической теорией, он не только не был философией, но исходил из идеи «конца философии». Как раз когда в СССР установилась «марксистская ортодоксия», в 1932 году на языке оригинала (а в следующем году и по-русски) была полностью опубликована «Немецкая идеология» Маркса и Энгельса, где утверждалось, что «Философия и изучение действительного мира относятся друг к другу как онанизм и половая любовь»[737]. Известный одиннадцатый тезис Маркса о Фейербахе, который в советской школе учили наизусть, гласил: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[738]. «Переделка мира», ориентированная на сциентизм, утверждение «позитивной науки» оставляли мало места для традиционного философствования.

Борьба радикальных марксистов со сторонниками классической философии вылилась в 1920?е годы в ожесточенную полемику между «механистами» и «диалектиками». В ходе этой дискуссии решался, по сути, не только вопрос о предмете советской философии или интерпретации в ней тех или иных положений марксизма, но – о ее месте, роли и функциях в новом государстве. В равной мере здесь решался вопрос о природе этого государства: процесс утверждения советской философии совпал со становлением советской идеократии, в которой новому «учению» предстояло играть совершенно особую роль. Вопрос о том, в какой мере философия является идеологией, сводился к вопросу о статусе философии в советском «идеологическом государстве».

Слияние философии с идеологией лежало в основании формирования в начале 1920?х годов т. наз. «философского фронта», в котором активно участвовали Лев Троцкий, Лев Каменев, Николай Бухарин, Михаил Покровский, Вагаршак Тер-Ваганян, Абрам Деборин и другие видные большевики, создавшие главный советский философский журнал «Под знаменем марксизма». Спор об идеологии начался статьей Владимира Адоратского «Об идеологии», опубликованной на его страницах в 1922 году.

Следуя марксистской традиции, автор видел в идеологии «ложное сознание». Под подозрение ставилось всякое оторвавшееся от материального мира, а потому извращающее его мышление. Адоратский утверждал, что «для того, чтобы окончательно освободиться от идеологического извращения, надо идеологию преодолеть и на место нее поставить трезвое, научное изучение фактов действительности, изучение материального бытия человеческого общества»[739]. А поскольку философия рассматривалась как завершенная форма идеологии, то, в полном соответствии с диалектическими законами, диалектический материализм означал, по сути, отмену философии. Согласно этому взгляду, «научной идеологии» быть не может – это contradictio in terminis.

Эту последовательно марксистскую (и потому негативистскую) программу первым сформулировал ректор Петроградского университета и видный большевик Сергей Минин, выступивший в 1920 году со статьей, где утверждал, что, «подобно религии, философия враждебна пролетариату». Статья называлась в духе времени: «Философию за борт» (в те же годы Пролеткульт и ЛЕФ сбрасывали «с корабля современности» Пушкина и «прочих генералов классики»). Спустя два года в том же номере журнала «Под знаменем марксизма», где была опубликована статья Адоратского, Минин будет утверждать, что «термин „философия марксизма“, во-первых, антилогичен, во-вторых, опасен и вреден, в-третьих, когда он не опасен, он излишен и уже по одному этому вреден». Отсюда делался вывод о том, что новому обществу «нужна наука, только наука, просто наука»[740]. В этой «просто науке» не могло быть места партийности. Их несовместимость объяснялась тем, что наука понималась как «объективное» знание, а партийность предполагала классовую «субъективность».

Позиция «механистов» еще более укрепится, когда к Минину в 1924 году присоединится другой видный большевистский функционер Иван Скворцов-Степанов, полагавший, что единственно научное знание является результатом естественных наук – именно они дают материалистическую и объективную картину мира. Философия опасна, поскольку основана на филиации идей и к материализму отношения не имеет. На стороне Скворцова-Степанова оказались многие ученые-естественники. Так, в поддержку этой позиции выступил коллектив НИИ им. К. А. Тимирязева и сын Тимирязева Аркадий. Одним из лидеров «механистов» стала Любовь Аксельрод.

Противостоявшие им «диалектики» во главе с Дебориным, напротив, утверждали, что только философы могут защитить и развить марксизм. «Механисты» были названы «талмудистами»[741], не понимающими, какое важное место должно быть отведено идеологии (и соответственно философии) в марксизме[742]. Спор быстро перерос в политические обвинения и прямое политическое давление. «Диалектики» обвиняли своих оппонентов в том, что те отказались от диалектического материализма, погрязнув в «механическом» материализме и став на путь ревизионизма (то есть по сути оказались врагами марксизма). Наконец, прибрав к рукам власть в Обществе воинствующих материалистов, «диалектики» смогли в 1928 году окончательно расправиться с «механистами». Решающими оказались «административный ресурс» (на стороне «диалектиков» стояло партийное руководство, в их руках был главный философский журнал «Под знаменем марксизма»), облыжные политические обвинения, недобросовестные приемы ведения спора, интриги, неуважение к оппонентам, полное пренебрежение этикой научного спора и политические доносы.

Перед советской философией как «идеологической дисциплиной» стояла серьезная задача – обосновать статус философии как комиссара наук, тогда как идеология никак не вписывалась в систему позитивных марксистских понятий. Не говоря уже о невозможности вписать в систему марксистских понятий такие, к примеру, широко распространенные определения, как: «Марксизм это не философия одиночки-социалиста, а символ веры рабочего класса»[743]. Выход был найден в том, чтобы различать идеологию «научную» и «ненаучную»; именно последнюю якобы имел в виду Маркс, когда выступал против идеологии как таковой (ведь до марксистской философии «научной философии» быть не могло). Результатом этой «сциентизации духовно-идеологической сферы общества на большевистский манер» стали «научная идеология», «научная философия», «научное мировоззрение», «научный атеизм» и т. д. Но эта «сциентизация по-советски», как точно заметил К. Делокаров, мало походила на сциентизацию на Западе:

Развернувшиеся после революции среди широких слоев интеллигенции споры по философии, естественно, не могли быть глубокими, поскольку интеллектуальный уровень большинства их участников был невысок. Так, по данным 1922 г., в партийных организациях от 50 до 90 % коммунистов были малограмотными. В этих условиях естественными были такие упрощенческие явления, как «енчменизм», попытки «диалектизировать» горное дело и т. п.[744]

В это время «появляются статьи о марксизме в хирургии, о диалектике двигателя внутреннего сгорания, о марксистско-ленинской теории в кузнечном деле, о применении материалистической диалектики в рыбном хозяйстве. Советский журнал венерологии и дерматологии формулирует новые задачи перед медиками – ставить все вопросы под углом зрения диалектического материализма»…[745] Но повышение образовательного уровня и после войны не привело к изменению статуса философии (идеологии), продолжавшей играть ключевую роль в обосновании обскурантистских атак на всех направлениях послевоенного «научного фронта» – от знаменитой сессии ВАСХНИЛ и Павловской сессии до физики и лингвистики.

Уже в «Немецкой идеологии» (1845) содержалось очевидное неприятие идеологии основателями марксизма: «во всей идеологии люди и их отношения оказываются перевернутыми вверх ногами, словно в камере-обскуре»[746]. Именно с этой точки зрения Маркс критиковал оппонентов за отвлеченное идеологизирование, филиацию идей, фетишизацию и отрыв от реальных социальных условий и связей и материальной жизни. Причем это отношение к идеологии как к «извращенному сознанию» сохранилось в марксизме до конца. Так, в письме к Мерингу от 14 июля 1893 года Энгельс напишет: «Идеология – это процесс, который совершает так называемый мыслитель, хотя и с сознанием, но с сознанием ложным. Истинные побудительные силы, которые приводят его в движение, остаются ему неизвестными, в противном случае это не было бы идеологическим процессом»[747].

Несмотря на то что марксизм был проникнут отрицанием идеологии, советская философия проделывала с ним то же, что «научный коммунизм» – с марксистской теорией государства: вместо его отрицания занималась его утверждением. В этом советская система демонстрировала не столько свой «идеализм» (идеологизм), сколько прагматичный «материализм»: дело было не в принципах, но именно в политике. Связь идеологии и философии упрочивалась по мере того, как марксизм перерождался в «марксистско-ленинское учение», то есть в инструмент легитимации режима, пока партийность философии не стала важнее самой философии.

Уже в раннем большевизме с идеологией была связана идея «внесения в массы классового сознания извне», то есть при посредстве «идеологов пролетариата». Ее разделяли Богданов и Ленин. Эта идеология, несомненно, использовала философию, но философией ни в коей мере не была. Напротив, считая идеологию важной для целей борьбы пролетариата, Богданов смотрел на философию по-марксистски: «наука сделает ненужной философию, как уже теперь не нужна религия»[748]. В отличие от него, Ленин полагал, что идеология всегда классова и потому партийна. Мысль эту разделял и Сталин, который свою работу 1906 года «Анархизм или социализм?», где писал о Гегеле, Прудоне и других философах, начал следующим образом: «Стержнем современной общественной жизни является классовая борьба. А в ходе этой борьбы каждый класс руководствуется своей идеологией»[749]. Не делая различий между философией и идеологией, Сталин фактически утверждал, что любая философская идея является орудием классовой (а следовательно, и политической) борьбы[750]. Отсюда следовало, что и разные партийные группировки и «уклоны» тоже выражают политические интересы (либо полезные, либо враждебные) и, соответственно, идеологии (философии) являются прямым инструментом политического действия.

И хотя идеология в 1920?е годы еще не описывалась в категориях «идеологической борьбы», являющейся формой «классовой борьбы», засилье идеологов-философов к концу 1920?х годов стало вызывать отпор в самой большевистской среде[751]. Хотя окончательная инструментализация идеологии (философии) произойдет несколько позже, ее обоснование и предпосылки лежали в основании дискуссии, разразившейся в середине 1920?х годов между «диалектиками» во главе с Дебориным и «механистами». Когда дискуссия в 1928 году завершилась победой деборинцев, оказалось, что эта победа была кратковременна. 1929–1930 годы обозначили «великий перелом» в том числе и в гуманитарных и общественных науках, когда с пьедесталов низвергаются бывшие авторитеты: Исаак Рубин в политэкономии, Валериан Переверзев в литературоведении. В 1930 году очередь доходит до деборинцев. На смену им приходят люди типа Марка Митина и Павла Юдина.

Ясно, что в 1920?е годы вопрос заключался в том, на чем будет базироваться практическая линия большевистской партии и государства: на конкретных науках или на философии? Лидеры «механистов» хотели, чтобы во главу угла была поставлена наука, способная изучать действительный мир и давать научные рекомендации. «Диалектики» же ориентировали на «науку наук» – философию. Этот теоретический спор был решен политически и сверху, когда в философские споры начал активно вмешиваться Агитпроп, акцентируя внимание на политическом и идеологическом их значении[752]. Тогдашний заведующий Агитпропом Вильгельм Кнорин заявил, что в дискуссиях речь идет вовсе не об отвлеченных философско-научных спорах, и «отход от марксизма в области философии должен повлечь за собой политические расхождения»[753].

В конце 1920?х годов настало время перестройки «философского фронта» под новый синтез, творцом которого мог быть теперь только Сталин. Хотя до этого борьба и была далека от норм научной полемики, хотя в ней и присутствовали вненаучные факторы (давление партийных инстанций, защита «диалектиками» собственной дисциплины от экспансии естественников, стремление «механистов» избавиться от контроля некомпетентных комиссаров-философов), это все же была борьба разных групп ученых, отстаивавших свои принципы. Теперь она переместилась в область политики, где принципы потеряли всякую релевантность, а философией стали руководить партийные функционеры, оперировавшие неким набором философских терминов.

То, что происходило на рубеже 1930?х годов в философии, имело парадигматический характер и лучше всего может быть понято в сравнении с ситуацией, сложившейся в искусстве. С одной стороны, активно действовали радикальные группы, продвигавшие нередко негативистские программы (Пролеткульт и ЛЕФ – в литературе, АСМ – в музыке, УНОВИС – в живописи, ОСА – в архитектуре). С другой стороны, существовали силы умеренно-центристского плана («Красная Новь», «Перевал» и Воронский в литературе, ОСТ – в живописи, АСНОВА – в архитектуре). И наконец, околопартийные группировки, используемые Сталиным в эпоху культурной революции для «большевизации» литературы (РАПП во главе с Авербахом), музыки (РАПМ, ПРОКОЛЛ), живописи (АХР) и др. Деборин был своего рода Воронским в философии, Митин – Авербахом. Разница между людьми 1920?х (образованными партийными интеллектуалами с революционной биографией и опытом политической борьбы) и людьми 1930?х (молодыми партийными функционерами, не имевшими ни образования, ни собственных взглядов, но поддерживаемыми Сталиным с целью разрушения старых партийных элит) была существенной.

Развернув в 1930 году «дискуссию на философском фронте», Сталин преследовал те же цели, что и на «литературном фронте»: контроль за культурными и интеллектуальными элитами и подчинение своей власти всех сфер культурной и интеллектуальной жизни. Философия, которая в его глазах была центральным легитимирующим фактором режима, не могла оставаться в стороне. Именно тогда трое молодых философов – членов партийного руководства Института красной профессуры – Марк Митин, Павел Юдин и Василий Ральцевич объявили в «Правде» о начале «борьбы на два фронта» – против «диалектиков» и «механистов». В эпоху сталинской борьбы с «уклонами» в партии «борьба на два фронта» была в моде: «механисты» должны были представлять «левый уклон» (ликвидаторский) и обвинялись в троцкизме, а «диалектики» – «правый» (тем более что многие из них были связаны с только что низверженным с партийного Олимпа за «правый уклон» Бухариным). «Уклону» этому Сталин придумал специальное название: «меньшевиствующий идеализм» (по этой же схеме спустя год Сталин изобретет «социалистический реализм»). «Борьба на два фронта» была своеобразной политической инкарнацией закона единства и борьбы противоположностей. В этой проекции «меньшевиствующий идеализм» стал своего рода «отрицанием отрицания», а родившийся на обломках двух «уклонов» («механисты»/«диалектики») «марксизм-ленинизм» – «переходом количества в качество». Это новое качество стало результатом целенаправленных политических действий.

После инспирированной им атаки, 9 декабря 1930 года, Сталин, явившись на заседание бюро ячейки ИКП, заявил, что Деборин – «безнадежный человек», а деборинцы не марксисты, поскольку отрывают философию от политики. Впрочем, он предложил оставить Деборина в редакции журнала «Под знаменем марксизма»,

для того чтобы было кого бить. Надо и одного из механистов, только кого-нибудь из них пооборотистей. У вас в редакции будет большинство. Редакция будет вашей школой. Вы тут внутри в редакции будете иметь два фронта. Вы должны все вопросы проверять на этих двух фронтах, для того чтобы самим не ошибиться и не впасть в односторонность. В редакции будете учиться и знать противника. Имейте в виду, что редакция – это не ЦК. Вам надо внутри редакции дискуссировать, вести боевую идеологическую борьбу и проверять каждый раз свою линию[754].

Расставленные Сталиным на все руководящие посты «новые философские кадры» полностью подчинили себе «философский фронт». Центральными фигурами в советской философии сделались Митин и Юдин. Первый, став членом ЦК партии, возглавил Институт Маркса – Энгельса – Ленина и журнал «Под знаменем марксизма». Второй возглавил Институт красной профессуры, затем ОГИЗ (Объединение государственных издательств) и наконец Институт философии АН СССР.

Новое руководство «философским фронтом» принесло новый язык, который был просто непригоден для ведения сколько-нибудь профессиональной дискуссии: «открыть большевистский огонь», «открыть жестокий бой», «дать решительный отпор», «открыть решительный огонь», «бороться за чистоту нашего теоретического оружия», «дать беспощадный отпор всяким попыткам притупить острие материалистической диалектики» и т. д. Как справедливо заметил А. Огурцов,

военизированная стилистика должна была создать образ врага, представить вчерашних единомышленников, учителей и своих же товарищей как злостных врагов и прямых идеологических противников ‹…› Атмосфера взаимной подозрительности, политических обвинений, идеологического разоблачительства и доносительства начала формироваться именно в эти годы. Ее создателями и проводниками в философской среде были именно молодые сталинисты, выдвинувшие в качестве центрального принципа идеологии лояльного единомыслия принцип партийности[755].

Принцип партийности распространился теперь на все области социального творчества – от узкоспециальных научных исследований и всякой теории до искусства. Для философии это означало, что в качестве позитивной ценности она могла рассматриваться только как «большевистская философия», как «марксистско-ленинское учение», превратившись в «оружие партии для критики всяких антипартийных течений и уклонов от генеральной линии партии»[756]. В результате «журнальные и газетные статьи все более начинают походить на печатные доносы: громят «виталиста» Л. С. Берга, «махиста» Я. И. Френкеля, «конвенционалиста» С. А. Богомолова, «мракобеса» и «фашиста» Н. Н. Лузина и многих других выдающихся советских ученых. Ведутся поиски представителей «деборинской школы» в медицине, физике, биологии»[757] и т. д. Так наступила эпоха «марксизма-ленинизма». Главное, что должны были утвердить «новые философские кадры», – это новый подход к философии, которая из сферы полемики превратилась в пересказ священных текстов «классиков марксизма-ленинизма» (в сталинской интерпретации), поле неустанной борьбы с «врагами марксизма» и прославления наступившего «ленинского этапа» в истории философии, когда ответы на все вопросы истории философии даны, и остается только «творчески развивать марксизм».

В условиях идеократического государства область идеологии стала сферой жизненных интересов режима. Установление контроля над ней было обусловлено установлением сталинского авторитета во всех областях после того, как это произошло в сфере политики в 1929 году. После смерти Сталина Деборин будет писать Хрущеву:

В конце 1930 г. тогдашний заведующий Отделом пропаганды и агитации ЦК объявил мне, что отныне требуется утвердить один авторитет во всех (!) областях, в том числе и в области философии. Этот авторитет – наш вождь Сталин.

В связи с этим меня вскоре посетили на квартире тт. Митин, Юдин и Ральцевич, которые предъявили мне ультиматум: на публичном собрании я должен был разгромить своих учеников, объявив их врагами народа, самого же Сталина провозгласить великим философом. Хорошо зная, чем я рискую, я все же категорически отказался от выполнения этого приказа ‹…›

После моего отказа последовала бешеная атака на меня и моих единомышленников – преданных ленинцев, которых обвинили в терроризме. Особенно дико действовал М. Б. Митин, который не останавливался перед самой дикой клеветой[758].

Когда в 1938 году был опубликован очерк Сталина «О диалектическом и историческом материализме», вошедший в качестве знаменитой «философской главы» появившегося в том же году «Краткого курса» истории ВКП(б) и объявленного «энциклопедией философских знаний в области марксизма-ленинизма»[759], вождь был объявлен «корифеем наук», а написанное им – вершиной творческого марксизма. Хотя уже тогда этот текст являл собой образец школярского примитивизма и схематизма, именно он стал основой преподавания философии и своего рода «катехизисом марксизма», который не подлежал даже толкованию, но только восторженному воспеванию. Этот модус «философствования» еще в начале «философской дискуссии» ЦК закрепил в постановлении «О журнале „Под знаменем марксизма“» от 25 января 1931 года, отметив, что отныне главной задачей философов является «разработка ленинского этапа развития диалектического материализма»[760].

«Ленинский этап» в философии был эвфемизмом. В первой и по сей день наиболее полной истории ранней советской философии «Подавление философии в СССР (20–30?е годы)», детально рассмотрев все зигзаги политической линии в области философии, И. Яхот пришел к выводу, что «официальная версия, будто философская дискуссия тех лет имела какие-то иные цели, кроме возвеличивания Сталина», не выдерживает критики, и что «проблема Ленина» и «ленинского этапа» была всего лишь камуфляжем, дымовой завесой, под прикрытием которой и создавался культ Сталина[761]. «Дело было не в Ленине, и не в ленинском этапе в философии, – писал Яхот. – Поворот на идеологическом фронте означал коренное изменение направления пропаганды, в центре которой должен стоять Сталин. Этого и добивались оппоненты Деборина. Крича о Ленине и „ленинском этапе“, они создавали культ Сталина»[762].

Между тем главным достижением «ленинского этапа» истории философии являлось, по словам Постановления ЦК ВКП(б) «О постановке партийной пропаганды в связи с выпуском „Краткого курса истории ВКП(б)“», то, что благодаря «философской главе» в «Кратком курсе» были, наконец, «воссоединены в одно целое искусственно расщепленные составные части единого марксистско-ленинского учения – диалектический и исторический материализм и ленинизм, а исторический материализм ‹…› связан с политикой партии»[763]. Иными словами, философия была официально объявлена политической дисциплиной, партийность которой стала ее неистребимой чертой.

Превращение идеологии в ключевое понятие политического лексикона произошло в эпоху Большого террора. Именно тогда понятия «идеологическая борьба» и «классовая борьба» слились, а такие понятия, как «идеологическая диверсия», «идеологический фронт», «идеологическая работа», «идеологическое воспитание (закалка)», стали операционными категориями. Выход «Краткого курса истории ВКП(б)», ставшего своего рода концептуализацией и синтезом Большого террора[764], сопровождался специальным постановлением ЦК от 14 ноября 1938 года, где выдвигалась в качестве основной задачи партии «идеологическая закалка кадров».

Когда после войны восторжествовала «теория бесконфликтности» и «классовая борьба» переместилась в сферу международных отношений, «идеологическая борьба» превратилась в своего рода внутреннюю форму «классовой борьбы». Именно «усилением идеологической борьбы двух миров» и продвижением тезиса о том, что «идеологическая борьба – это форма классовой борьбы», были вызваны известные «резолюции ЦК по идеологическим вопросам», принятые начиная с 1946 года, – о театре, кино, литературе, музыке и т. д.

Тема партийности стала центральной в развернувшейся на «философском фронте» борьбе. Поскольку, как утверждал Ленин, «новейшая философия так же партийна, как и две тысячи лет тому назад», всякий «объективизм» есть лишь маскировка партийности. При этом цитата из Ленина срезалась обычно на проясняющем следующем предложении: «Борющимися партиями по сути дела ‹…› являются материализм и идеализм»[765]. Иначе говоря, речь шла о «партиях» в философии, а не о политических партиях. Когда это пояснение сохранялось, обычно следовала ссылка на статью Ленина «Партийная организация и партийная литература», где высказывались те же мысли, но на этот раз в связи с литературой и журналистикой. Новизну этому тезису в 1930?е годы придавало то, что теперь он был направлен не против открытых врагов «пролетарского государства», но на скрытых его противников, которые в условиях «диктатуры пролетариата» не смеют «открыто поднять голову», но действуют «внутри рабочего движения». Опасны не открытые враги, но скрытые «течения», «уклоны», «группы и группочки», «школы и школки», «прикрывающиеся марксистско-ленинской фразеологией» или же нарочитой «объективностью» (разоблачаемой как злостный «объективизм»). Иначе говоря, принцип партийности превращается в инструмент очищения и разоблачения.

Другая новация была связана с интерпретацией самой природы партийности. Если раньше существовала грань, отделявшая теорию (философию) от текущей политики, то теперь «разрыв теории и практики» устранялся одним скачком. Наилучшим образом этот подход сформулировал Юдин на страницах «Правды»:

Одним из важнейших моментов, свидетельствующих о непонимании нашими философскими «маэстро» партийности философии, является непонимание ими роли партии и ее ЦК не только как практического, но и теоретического центра. Они не понимают того, что партийная политика, решения съездов и ЦК партии есть подлинно ленинская диалектика, истинно диалектический синтез революционной теории и революционной практики[766].

Ясно, что «ЦК» здесь – эвфемизм. Речь шла о том, что Сталин, который и являлся единственным субъектом политики, стал теперь одновременно и «творцом новой жизни», и высшим хранителем философской (а значит, идеологической и легитимирующей) чистоты, источником собственной легитимности, и задача философии сводилась не просто к сокрытию этого факта, но к ритуалу освящения «синтеза», исходящего из «ЦК». Последствия не заставили себя ждать:

Отныне простой комментарий к решениям ЦК и будет называться философией ‹…› И это будут считать высшим проявлением партийности в то время, когда это была просто ликвидация той специфики, которая отличает философию от политического комментария на злобу дня. Любой углубленный анализ философских проблем будет считаться формализмом и забвением принципа партийности, а бессмысленный набор слов, но содержащий стандартные лозунги, почерпнутые из очередной газетной передовой, – высшим проявлением философской мудрости[767].

Антиинтеллектуализм, которым были пропитаны агрессивные атаки на философию, привел к тому, что под подозрением оказался сам предмет философии – область идей: «все, что не являлось комментированием текущих событий, недостойно было называться философией. Легко понять, как остерегались заниматься всем, что хотя бы отдаленно напоминало абстрактный анализ абстрактных категорий: он всегда был уязвим с точки зрения новых установок, которые с такой настойчивостью внедрялись в жизнь»[768], поскольку, как теперь утверждалось, «отвлечение от практики социалистического строительства научной мысли в дебри схоластической абстракции – это тактика врага»[769].

Эта новая партийность не имела, разумеется, никакого отношения к философии. Речь идет о сугубо суггестивной по функциям стилизации философского дискурса, которая сводилась к «марксистскому» оформлению любых политических акций режима. Артикулируя в категориях «марксизма-ленинизма» советскую действительность, она максимально ее дереализовывала. Всякая апелляция к неидеологической реальности третировалась здесь как «объективизм», а всякая концентрация на понятийных и (методо)логических основаниях анализа квалифицировалась как «аполитичность» и отказ от партийности, то есть как политически враждебные действия. На первый план вышли разного рода суггестивные атрибуты типа «боевитости», «страстности», «наступательности», «непримиримости» и т. п. В результате партийность выливалась в брань, анализ заменялся риторикой и резонерством, а логика и аргументация – апелляцией к цитатам.

Поскольку происшедшее на «философском фронте» на рубеже 1930?х годов было атакой на философию как таковую, попытки ее радикальной перестройки шли параллельно с разрушением традиционного философствования как рода деятельности. Ни Маркс и Энгельс, ни тем более Ленин, не говоря уже о Сталине, философами не были. Они писали на философские темы лишь в связи с иными, более актуальными для них политическими, идеологическими и экономическими сюжетами. «Классической» немецкую философию Маркс назвал не случайно. Ее олицетворением был Гегель, под огромным влиянием которого сам Маркс находился.

Немало написано о том, почему именно Гегель стал мишенью агрессивных атак со стороны «нового философского руководства», атак, которые усилились во время и после войны. Объяснения обычно сводятся к тому, что дело в «пруссачестве» Гегеля, его политическом консерватизме, идеализме и даже расизме. По мере роста фашизма он становился политически все менее удобной фигурой на идеологическом Олимпе. Его статус, обеспеченный пиететом, который испытывали к нему «основоположники марксизма-ленинизма», начал снижаться на рубеже 1920?х годов не случайно. Как не случайно этот процесс совпал с установлением «ленинского» (читай: сталинского) этапа в истории философии. Фашизм еще даже не пришел к власти в Германии, а Митин уже в 1931 году провозглашал, что

реакционная, консервативная, идеалистическо-мистическая система гегелевской философии, очень привлекательная для фашизма, может быть использована в качестве теоретической базы для него, может вызвать и действительно вызывает к себе, с его стороны, особый интерес. Абсолютный идеализм Гегеля служит базой для самых диких современных мистических, идеалистическо-религиозных воззрений фашиствующего буржуа. Активная черта немецкого классического идеализма, действенность гегелевской философии, является очень привлекательной для активистического, наступательного, действенного характера современного фашистского движения. Освящение со стороны Гегеля абсолютным духом его философии современной ему прусской монархии, национализм и шовинизм, характерные для произведений Гегеля, – все это крайне симпатично уму и сердцу, империалистическо-захватническим, националистическо-фашистским настроениям буржуазии[770].

Гегель был слишком важен для марксизма: собственно, он-то и был его философским основанием (вся «философия марксизма», изложенная в «Кратком курсе», лишь пересказ Гегеля). Гегель слишком могуч как мыслитель – настолько, что его было невозможно обойти в изложении «основ марксизма». Именно потому, что «рациональное зерно» гегелевской системы – диалектика – стало обоснованием революционного теоретизирования, именно потому, что Гегель стал воплощением философии как таковой, именно потому, что гегелевская диалектика, своеобразно воспринятая в качестве «диалектической логики», конструкции гибких и изменчивых понятий, стала, по сути, сталинским образом политического мышления, обоснованием его оппортунизма и адогматизма, сам первоисточник подлежал удалению подальше от глаз.

И в самом деле, в эпоху партийности философия как дисциплина настолько изменила свои природу и дискурс, что напоминание о философской культуре в лице воплощающего «классическую философию» Гегеля становилось неуместным. В эпоху, когда наследие Гегеля вначале «перетаскивалось» в марксизм и приписывалось Марксу и Энгельсу, затем Ленину, а затем и вовсе Сталину, апелляции к Гегелю стали восприниматься как вызов. В таких случаях обворовываемый автор подлежал дискредитации для обоснования его последующей маргинализации. В случае с Гегелем слишком многое требовалось объяснять: рядом с «вождями пролетариата» он был во всех смыслах фигурой неудобной и слишком значительной. Гегелевскую диалектику нельзя было «отменить», но ссылки на автора стали заменяться безличным изложением «законов развития». В «Кратком курсе», излагая «от себя» (а точнее, от лица самой Истории) гегелевские законы диалектики и приписывая их «Марксу, Энгельсу, Ленину», Сталин выглядел компилятором. Чем дальше, тем неуютнее ему становилось в тени Ленина, он откровенно недолюбливал Энгельса. На идеологическом Олимпе делалось слишком тесно.

Атаки на Гегеля должны быть объяснены именно этими, сугубо политическими «неудобствами», верно почувствованными Митиным и Юдиным еще на рубеже 1930?х годов. И уж затем они совпали с удобным поводом «задвинуть» Гегеля: благо дело, он прославлял прусские государство и порядок, был идеалистом и без достаточного пиетета относился к славянам. Но все это, вырванное из контекста, представляло собой лишь casus belli объявленной Гегелю войны. Неслучайно поэтому одним из основных обвинений, предъявленных «новым философским руководством» деборинцам, был их пиетет перед Гегелем и утверждение его важности для марксистской теории.

Уже тот факт, что марксизм не стал формулировать принципиально новые категории и законы, но взял сформулированные Гегелем, был достаточным основанием для того, чтобы попытаться маргинализировать их автора. Ни для Маркса и Энгельса, ни для Ленина «проблемы Гегеля» не существовало потому, что они не решали репрезентационных задач, которые решал Сталин и для решения которых ему нужно было «учение», где для него самого оставалась бы удобная и почетная ниша.

По иронии, изгонявшийся Сталиным Гегель лучше других объясняет логику рассматриваемого процесса. Если попытаться показать работу законов гегелевской диалектики, лучшего примера, чем история самой советской философии 1920–1930?х годов, не найти. Здесь закон единства и борьбы противоположностей можно продемонстрировать на примере столкновения «диалектиков» и «механистов» (1920?е – эпоха Деборина), закон перехода количества в качество объяснить перерождением «диалектиков» в «меньшевиствующих идеалистов», а закон отрицания отрицания – рождением «марксизма-ленинизма» (1930?е – эпоха Митина и Юдина вплоть до появления «Краткого курса» с его «философской главой»). Вместе с тем «меньшевиствующий идеализм» может быть понят как своего рода отрицание отрицания (пиррова победа «диалектиков» над «механистами»). В этом свете «марксизм-ленинизм» стал своего рода «синтезом» борьбы 1920–1930?х годов на «философском фронте». Но он должен быть понят и как отправная точка (тезис) для последующего развертывания диалектической триады, неотвратимо катившейся к новому синтезу-отрицанию.

В этом смысле сложившаяся в 1930?е годы марксистская ортодоксия должна быть понята как тезис (результат действия закона единства и борьбы противоположностей), а философская дискуссия 1947 года («эпоха Александрова») – своего рода антитезис: практическое отрицание истории философии как таковой, окончательная дискредитация философской традиции и философского дискурса, превращение философии в идеологическую журналистику на текущие политические темы – результаты перехода количества в качество. Так что наступившая в результате смерть философии предстает одновременно синтезом и отрицанием отрицания. Возникший тупик (диамат и истмат были фактически закрыты «философской главой» «Краткого курса» и дальнейшей разработке не подлежали, а после атак на книгу Александрова в 1947 году оказалась закрытой и история философии) оставлял единственную нишу для философии – чистую партийность, паразитирующую на критике зарубежной науки для нужд «идеологической борьбы» в разразившейся холодной войне.

О том, что мы будем иметь дело с процессом, который шел по линиям, заданным в исходном «тезисе» («отрицании»), можно убедиться, обратившись к статье «Меньшевиствующий идеализм», опубликованной в «Философской энциклопедии», автор которой – назначенный еще Сталиным главный эксперт по борьбе с этим «уклоном» Митин – так суммировал основные его характеристики: «пренебрежение принципом партийности, отрыв теории от практики, философии от политики, „гегелизирование“ материалистической диалектики, непонимание, игнорирование ленинского этапа в развитии марксистской философии»[771]. Итак, 1) партийность; 2) авторитет вождя; 3) Гегель. Эти три фактора станут центральными в дальнейшем развертывании сталинской диалектической триады.