Язвенная болезнь
Язвенная болезнь
Для поведения язвенника обычно характерен набор признаков, которые даже помимо симптомов, связанных с желудком, говорят о скрытом расстройстве организма. Больной бывает замкнут, беспокоен, дотошен до маниакальности. Порывами, желая достичь единства с высшим, он проявляет внешнюю активность, но всегда готов остановиться и занять оборонительную позицию. У него часто бывают трудности с общением, он не так понятен для окружающих, как хотел бы. Не зная, что источник его страданий внутри собственного организма, он ищет для них внешние причины — злобу окружающих или несовершенство мира. У него есть потребность придумать для себя правила жизни, и лучше всего ему подходят стоические: этика, которая все объясняет, извиняет, упрощает, упражняет в терпении, дает привыкнуть к худшему, учит принять то, чего не можешь изменить. Римский стоицизм учил и сражаться, и выходить из сражения. Лучший способ одолеть силы зла, истощив в борьбе с ними все силы добра, уйти в неприступную крепость внутри себя. А если и в ней не удержишься, всегда возможно уйти из жизни — растворить свои атомы в первозданной природе.
Столь тяжелое заболевание вегетативной нервной системы неизбежно ведет к внешне противоречивому поведению: потребность в людях вместе с мизантропией, призывы к солидарности и позывы к уединению, а на высшей степени расстройства — страстное обличение страстей. Диалектика стоицизма легко примиряет эти противоположности, свободно переходит от практической нравственности человека в обществе к его метафизической природе как одной из стихий Космоса. Нервный человек, изнутри разъедаемый кислыми соками, ищет убежища в представлениях о всеобщей относительности, в воинствующем, несмотря на множество уверток, скептицизме. Вот откуда у Марка Аврелия перебои ритма, перепады напряжения, как бы невольно появляющиеся в «Размышлениях». Сегодня он с восторгом цитирует Еврипида: «Жаждет влаги земля, жаждет высокий эфир», — и добавляет от себя: «А мир жаждет сделать то, чему суждено стать. Вот я и говорю миру, что жажду и я с тобою» (X, 21). А на другой день: «Вот каким тебе представляется мытье: масло, пот, муть, жирная вода, отвратительно все. Так и всякая другая часть жизни и всякий предмет» (VIII, 24). Такие же вариации и на другие темы: «Чти богов, людей храни»; «Какие пришлись люди, тех люби, да искренно!» (VI, 39) — и тут же: «Теперь обратись к нравам окружающих — самого утонченного едва можно вынести; что себя самого еле выносишь, я уж не говорю» (V, 10). Что это — литературные эффекты? Нет, такая причина никогда не бывает достаточной.
Желчность, с силой выразившаяся в сочинении Марка Аврелия, была и выходом для физических соков, и риторическим упражнением, а может быть, лекарством и для телесных, и для душевных недугов сразу. Проклятиями и нотациями он давал себе разрядку и в то же время оправдывал себя, чеканя мощные, сами по себе прекрасные фразы. Ученик Эпиктета и воспитанник Фронтона в этих отточенных формулировках примирялись друг с другом. Избавившись от изжоги, можно быть и великодушным. В конце концов, сам фериак, возможно, был только вспомогательным средством: не столько лекарством, сколько продуманной диетой. А катартическое действие «Размышлений» на автора и, во вторую уже очередь, на читателя трудно переоценить. Например, как иначе трактовать, что в четвертой книге между двумя мудрыми мыслями вдруг появляется злая и несуразная запись: «Темный нрав, женский нрав, жесткий, звериное, скотское, ребячливое, дурашливое, показное, шутовское, торгашеское, тиранское» (IV, 28). Точка, абзац. Это похоже на ритуальное проклятие, которое римляне писали на свинцовых табличках и зарывали под порогом личных врагов. И думал ли тут Марк Аврелий о ком-нибудь вообще? Таких пассажей в книге много, и в них не стоит искать ничего, кроме безусловного рефлекса, нервной разрядки, рвотного спазма.
Так, может быть, и в серьезно-благородных «размышлениях» стоит видеть только эйфорию, следующую за кризисом, выкрик облегчения? Если в сочинении Марка Аврелия искать правду о его авторе, его, пожалуй, и стоит прочесть под этим углом зрения. Было бы ошибкой возносить его на тот уровень, на котором он хотел стоять сам и думал, что на нем стоят все люди доброй воли (но не все люди вообще). Ведь он писал не для того, чтобы возвышаться над другими, а его книга — не идеализированный автопортрет, который он желал бы завещать потомству. И ведь в своем поведении как государственного мужа он оставил достаточно примеров чувства меры и здравого смысла, чтобы его отдаленный преемник Юлиан отдал ему пальму первенства на суде веков. Письма его неоспоримо свидетельствуют о кротости натуры и благородных порывах сердца. История имеет основания упрекать его в ошибочности суждений и слабости, но с учетом рамок, поставленных ему античным обществом, общий итог его правления вполне положителен. Нет нужды возвеличивать Марка Аврелия еще больше.