Это свойственно человеку
Это свойственно человеку
В наше время о Марке Аврелии судят довольно строго, потому что слишком многого ожидают от мудрого и великодушного императора, который писал: «Полюби человеческую природу» (VII, 31) и «Любить и тех, кто промахнулся, — это свойственно человеку» (VII, 22); от императора, который был «любим всеми гражданами», «исполнен доброты ко всему человечеству», единодушно оплакан после смерти и почитаем всеми своими преемниками. Между тем в его правление не видно крупных социальных и гуманитарных сдвигов, которых следовало бы ожидать. Наоборот, положение «подлого народа» в отношении уголовных наказаний стало еще тяжелее, а религиозная терпимость едва ли не сделала шаг назад, не говоря уже об упорных войнах колониального типа и неспособности сдержать инфляцию. Где же нравственный прогресс, а вернее — чего мы не понимаем?
Ошибочна, скорее всего, наша точка зрения. Время Марка Аврелия благоволило к нему потому, что видело прежде всего его благие намерения, причем никто не представлял себе, как это можно за несколько лет что-то всерьез улучшить. Подданные императора не удивились бы и не огорчились бы, прочитав в «Размышлениях»: «На Платоново государство не надейся, довольствуйся, если самую малость продвинется. И когда хоть такое получится — за малое не почитай» (IX, 29). А малое продвижение в способе управления современники, конечно, видели: это от нас, осужденных читать лишь немногие официальные документы, скрыты возможности его прагматизма. Арсенал законов во II веке не сильно изменился со времен Августа (да мы ведь и до сих пор живем по императорскому кодексу), но преторская юстиция делала его более гибким и гуманным, приспосабливая к духу царствования. Христиане считались преступниками, но их можно было не ловить. Прелюбодеяние подлежало суровому наказанию, но на него закрывали глаза. Раб считался вещью, но с ним полагалось хорошо обращаться.
Марк Аврелий не уничтожил рабства; этот институт даже в Европе существовал еще много веков. Он был вполне законным, но кое в чьих глазах уже не таким легитимным. Мы ведь тоже поневоле, в темных областях бессознательного носим в себе формы отжившего устройства, сомнительные обычаи, анахронические представления и не можем отрешиться от них, не повредив собственного существа. Рабство морально смущало многих римлян, но его уничтожение нарушило бы равновесие в обществе, и никто в нем не был заинтересован. Условия повседневного общежития, перспектива освобождения делали рабскую жизнь, особенно в городе, сносной, и призрак Спартака уже не преследовал умы.
При всем том часто жалеют, что у Марка Аврелия нет фразы, похожей на Сенеку: «Они рабы? Нет, люди». Но в «Дигестах» сохранено семьдесят текстов его времени, регулирующих положение раба в доме хозяина и дающих отпущенникам гарантии от всяких попыток оспорить их новый статус. Гай в «Институциях» прямо пишет: «В наши дни ни римским гражданам, ни кому другому не дозволено без меры и уважительной причины свирепствовать против своих рабов. Излишняя суровость господ к рабам запрещена императорской конституцией». Кажется, ясно? Нет, не совсем: ведь никакой юридический или литературный текст не даст представления о реальном разнообразии положения рабов. Здесь большую роль играло везение, но все большую со временем — также и способности. У секретаря Плиния Младшего, которого господин посылал в Египет лечить горло, и у человека, привязанного к мельничному колесу, об участи которого жалел Апулеев осел, по закону был один статус. Первый по завещанию хозяина, несомненно, вскоре получил свободу и стал комедиантом, второй выхаркал разрушенные легкие в «эргастуле» какого-то большого поместья. В принципе Адриан велел проверять и очищать эти частные каторжные тюрьмы, но никто не знал, что на самом деле творилось в деревенской глуши. Если верить Фенелону, там и пятнадцать столетий спустя люди жили подобно зверям.
При Антонинах отпуск на волю вошел в моду, так что пришлось даже ввести квоту на коллективные освобождения. За этими показными жестами нередко видят корыстный расчет: избавиться от стареющих рабов, обеспечить себе доходную клиентелу, получить подставных лиц для различных сделок. Проще представить себе, что простая человечность соединялась с сознанием факта, что свободный человек лучше работает и менее опасен. Давно прошли времена, когда, если верить Сенеке, сенат отклонил предложение одеть всех римских рабов в униформу (ведь тогда они сразу поняли бы, как их в Риме много и как они необходимы). Их стало меньше, причем качество новых рабов — хуже: ведь теперь не было возможности порабощать население стран древней культуры. Даже странно, откуда во II веке взялось столько якобы греческих рабов; очевидно, у многих из них греческим было только имя, данное им из снобизма.
Ускорило ли христианство этот процесс, боролось ли там, где проявлялось его влияние, за уничтожение рабства? Таких признаков не видно, и это доказывает, что умы не были готовы к подобной общественной перемене. Верные держались совета апостола Павла: «Каждый оставайся в том звании, в котором призван. Рабом ли ты призван, не смущайся; но, если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся». Но призывая мириться со своей участью, общины взамен давали братство — рычаг христианского движения. Весть о надежде действенно и явственно воплощалась уже в этом мире; прежде этого никогда не бывало, по крайней мере не было такого глобального учения и такого основания для нового духовного общества, открытого для всех без исключения. Цельс и Лукиан были правы: ряды христиан пополнялись главным образом из числа бедных и отверженных, но те, кого они имели в виду, принадлежали к числу не столько рабов, сколько к сословию подонков римского общества: ремесленников, подмастерьев, бедных учителей, а главным образом — к классу структурных безработных, называвшемуся «фрументарный плебс». В Риме это были двести тысяч граждан, от века живших только за счет «аннон» — раздач зерна и масла от специального ведомства, министерства продовольствия и социального обеспечения. Так что лучше было быть рабом в богатом доме, чем бедным гражданином. Вот почему нам не следует преувеличивать проблему рабства и возмущаться, почему Марк Аврелий был безразличен к такой чрезвычайной несправедливости. У христиан это было тоже не главное оружие.
Новая религия явно не конкурировала с аристократическим стоицизмом, зато ее путь пролегал по тропам, уже сильно истоптанным культами, связанными с мистериями и всякого рода колдунами: для обездоленных те и другие были весьма привлекательны. Изида из Египта и Кибела из Малой Азии давно переплыли море и обещанием вечной жизни завоевали толпу, хотя старые латиняне поначалу им сопротивлялись. Официальная религия даже для вида не пыталась изобразить синкретизм. Экзотические культы с их богатыми храмами и жрецами добились признания ценой невмешательства в политические дела. В сущности государство требовало от них даже больше: беспорочного легитимизма и строжайшего соблюдения порядка. Соглашение соблюдалось так строго, что сам Антонин, как мы видели, был причастен культу Кибелы и тавроболов. Этот культ также поднялся вверх по Роне и воцарился в Лионе. Его жрецы и адепты не стояли в стороне от манифестаций против христиан, вербовавших сторонников среди тех же иммигрантов, лавочников, докеров, рабов.