в) XVII–XVIII вв. — развитие товарно-денежных отношений, социальные сдвиги и идеологические вызовы
В общем социально-экономическом отношении, XVII–XVIII вв. были временем серьезной структурной ломки внутри традиционного общества, периодом, когда, при общем сохранении основных форм позднесредневековой сословно-абсолютистской системы, прогресс в производстве и торговле начал подрывать эту систему изнутри. Прежде всего, в условиях относительной стабильности (единственной серьезной войной за эти два века были маньчжурские вторжения начала XVII в., но они продолжались относительно короткое время) в Корее, как и в современных ей Китае и Японии, быстро увеличивалось население — до приблизительно 8-10 млн. к концу XVIII в. Заметные сдвиги произошли в основной области производства — земледелии. В главном секторе земледелия, рисоводстве, важной переменой было распространение по всей стране пришедшей из Китая новой, передовой технологии сева: высадки предварительно выращенных на особой грядке рисовых саженцев на уже залитое водой поле (ианбоп). Технология эта позволяла, выращивая саженцы на отдельной грядке, одновременно сеять и собирать урожай ячменя с основного поля перед пуском воды и высевкой риса, получая, таким образом, два урожая в год. Эта технология требовала еще большего развития «малой» ирригации, чем раньше: для своевременного пуска воды на поля к ним нужно было подвести канавы, а также заранее выстроить дамбы и водохранилища на случай засухи. Новые требования к ирригации активизировали строительство водохранилищ — к сер. XVIII их было уже около 6 тыс. Ирригационные работы проводились централизованно под руководством созданного в 1662 г. особого Ведомства Ирригации (Чеонса), в основном на основе мобилизации крестьянской рабочей силы. Развивалась также и техника земледелия на суходольных полях, где распространился высев «второстепенных» злаков (просо, ячмень) между бороздами: в условиях усиливавшегося аграрного перенаселения использоваться должен был практически каждый доступный клочок земли. Наконец, важной отраслью земледелия впервые в корейской истории стало выращивание технических культур: табака, батата (заимствован из Японии в XVIII в.), хлопка, и особенно ценящегося в медицине женьшеня. В результате всех этих изменений повысилась как урожайность полей, так и доходность хозяйства, последствия чего были весьма многообразными.
Во-первых, усилилось расслоение в среде крестьянства. Меньшинство предприимчивых и зажиточных крестьян, воспользовавшись как новыми технологиями и культурами, так и облегчившим груз натуральных податей Законом о Едином Налоге, начало перестройку своих хозяйств на коммерческий лад, сбывая на рынке излишки урожая и вкладывая прибыль в скупку земель и дальнейшее развитие производства. В то же время в условиях перенаселения, частых неурожаев и эпидемий, значительная часть бедняков вынуждена была продавать удачливым соседям землю и зарабатывать на жизнь, арендуя землю состоятельных односельчан или просто батрача на них. В условиях начавшейся коммерциализации земледелия, отношения между арендатором и землевладельцем также стали приобретать безлично-формальный оттенок. Если раньше хозяин и арендатор (считавшийся «младшим», «сыном» хозяина) делили урожай пополам, причем в случае неурожая обычай не позволял хозяину изымать у арендатора прожиточный минимум, то теперь распространение получила твердая ставка аренды, выплачивавшаяся вне зависимости от реального размера урожая. В то время, как хозяин гарантировал себе, таким образом, твердый рентный доход, арендатор оказывался в случае неурожая или болезни на грани голодной смерти. Не имея возможности продолжать занятие сельским хозяйством в новых, более жестких, условиях, тысячи разорившихся крестьян уходили в города, пополняя собой население разраставшихся бедняцких предместий и создавая резерв дешевой рабочей силы для быстро развивавшихся торговли и ремесла. Именно за счет массы люмпенизированных бывших крестьян население крупнейшего города страны, Сеула, разрослось к концу XVIII в. до 200 тыс. человек.
Во-вторых, серьезная дифференциация началась и в янбанской среде. Небольшая часть янбанов — прежде всего члены практически монополизировавшей высшие должности клики «стариков» — сумела, используя как немалое жалованье, так и доходы от коррупции, активно приспособиться к новой реальности, скупая крестьянскую землю, регулярно торгуя излишками урожая, а также занимаясь ростовщичеством и вкладывая деньги в оптовую торговлю и ремесло. Поскольку торговля считалась «неблагородным» занятием, то все сделки велись от имени управляющих янбанских хозяйств, часто рабов по сословному статусу, выполнявших на практике роль коммерческих агентов и скапливавших немалые состояния. Особенно много процветающих и высокодоходных янбанских имений было в плодородной провинции Чолла, на юго-западе страны. Такие имения сдавали значительную часть земли в аренду и привлекали труд множества батраков из числа люмпенизированных крестьян. В то же время, многие из членов разгромленных в политической борьбе группировок, практически отчужденных от политической жизни, не получая жалованья в течение нескольких поколений, продавали в итоге землю и фактически теряли янбанский статус. Во многих случаях, разорившиеся янбаны (чанбан) были вынуждены за плату наниматься в учителя сельских школ, попадая в итоге в зависимость от родителей учеников из числа зажиточных крестьян. Дифференциация как в крестьянской, так и в янбанской среде означала первые шаги к разложению сословной системы и формированию общественных классов в современном смысле этого слова, основанных не на родовой принадлежности, а на имущественном неравенстве.
В-третьих, появление значительных сельскохозяйственных излишков послужило основой для развития торговли. Важный толчок развитию крупной оптовой торговли был дан введением Закона о Едином Налоге. Если до появления этого закона откупщики (конин) взыскивали с крестьян стоимость натуральных поставок, часто разоряя целые уезды завышенными требованиями, то после перевода всех натуральных поставок в единый рисовый налог откупщики превратились, по сути, в коммерческих поставщиков различных товаров двору и ведомствам. Имея в своем распоряжении налоговый рис, официальные учреждения могли платить таким поставщикам заранее, давая тем самым последним значительные средства, часть которых могла использоваться для ростовщических операций или вкладываться в ремесленное производство. Число подобного рода поставщиков было весьма значительным — только на поставке топлива различным ведомствам специализировалось до 300 торговых фирм, крупных и помельче. Место поставщика считалось весьма прибыльным и само по себе являлось предметом торговли. Другой группой крупных и средних торговцев, приближенной к власти, были существовавшие с раннечосонских времен «придворные фирмы», долгое время — вплоть до 1791 г. — обладавшие официальной монополией на торговлю большинством товаров в Сеуле. Самых крупных «придворных фирм» было шесть, а общее число привилегированных «придворных торговцев» доходило до 500 человек. Отмена их привилегий помогла закрепить положение гильдий средних и мелких торговцев, составлявших основное население сформировавшихся к концу XVIII в. больших рынков Сеула — торговых рядов по центральной Колокольной улице, рынков у Больших Южных (Намдэмун) и Больших Восточных (Тондэмун) Ворот (все они существуют и по сей день). Из числа как государственных поставщиков, так и разбогатевших мелких торговцев стала выделяться прослойка содержателей постоялых дворов (ёгак) в столице и провинциях, которые, в союзе с подкупленными местными чиновниками, часто монополизировали сбыт определенных товаров в своей «сфере влияния», иногда даже насильно заставляя крупных приезжих купцов продавать им товары по дешевке оптом. Однако рядом с этой новой монополистической прослойкой сосуществовала масса средних и мелких провинциальных рыночных торговцев: к концу XVIII в. в Корее было уже более тысячи провинциальных рынков, около трех на каждый уезд. Среди торговцев выделялся ряд высокоорганизованных локальных гильдий: кэсонская купеческая гильдия, имевшая свои торговые заведения во многих частях страны, специализировалась на торговле женьшенем и экспорте этого популярного медицинского сырья в Китай, тоннэская купеческая гильдия, в руках которой находилась торговля китайским шелком с Японией, и т. д. Мерилом богатства, вместо традиционных риса и полотна, все более становились медные деньги, в частности, выпущенные впервые в 1678 г. и неоднократно чеканившиеся позже монеты под названием санпхён тхонбо — «вечно одинаковое обращающееся сокровище». В целом, Корея, как и ее соседи — Китай и Япония, — вступила в период стабильности и роста, характеризовавшийся развитием товарно-денежного обращения и формированием первых зачатков торгового капитала в условиях господства преимущественно аграрной экономики.
Хотя Чосон и оставался, в целом, аграрной страной, развитие торговли, повышение уровня жизни некоторой части крестьянства, и увеличение городского населения вели к серьезному прогрессу и в ремесле. Изжившая себя раннечосонская система казенного ремесла практически прекратила функционировать к сер. XVIII в. — выяснилось, что для казны прибыльнее отпустить казенных ремесленников на волю и закупать у них продукцию через официальных поставщиков, чем платить им жалованье. В ведении казны осталось лишь несколько специфических отраслей (производство фарфора для дворцовых нужд, и т. д.); в остальных освобожденные от бремени казенной повинности ремесленники перешли к работе на заказ и на рыночную продажу. Во многих случаях, организаторами производства в прибыльных отраслях (изготовление популярной латунной посуды, тканей, и т. д.) были крупные торговцы-предприниматели (мульджу), пользовавшиеся наемным ремесленным трудом, хотя и в не слишком крупных масштабах. Важной областью вложения торгового капитала было горное дело в богатой природными ресурсами северной части страны. Официально добыча минералов — прежде всего драгоценных металлов, но также и серы, медных и железных руд, и т. д., — была монополией казны, но в реальности государство предпочитало сдавать рудники в аренду богатым предпринимателям, обычно в широких масштабах пользовавшимся наемным трудом. С развитием региональной специализации и концентрацией ремесленников определенных профессий в тех или иных районах (скажем, центром производства латунной посуды был район Ансона к югу от Сеула) начинается и создание ремесленных гильдий, пытавшихся отстаивать интересы своих членов. Однако необходимо помнить, что, в отличие от современных ему цинского Китая и Японии периода Токугава, поздний Чосон торговли ремесленными товарами с европейцами не вел, ограничиваясь региональной торговлей материалами (в основном женьшенем) и импортными товарами (китайским шелком) с Японией и Китаем. Чосонский фарфор и чай не проникали, в отличие от аналогичных китайских товаров, на европейские рынки, и поток серебра из Европы на Дальний Восток (преимущественно в Китай) обходил Чосон стороной. В результате, по сравнению с китайским, корейское ремесло оставалось относительно отсталым: не только китайские предметы роскоши, но даже и китайские товары массового спроса (шапки, ножи, и т. д.) активно завоевывали корейский рынок, в то время как корейские ремесленные товары были практически совершенно неизвестны в Китае. Изоляционистская политика правящей конфуцианской верхушки превратила Корею в один из самых бедных и промышленно отсталых регионов Дальнего Востока.
Сдвиги в земледелии, торговли и ремесле серьезно размывали средневековую сословную систему. Разорившееся янбаны (чанбан) практически сливались с массой сельского населения; часто нужда заставляла их не только преподавать основы китайской школьной премудрости детям зажиточных крестьян, но и составлять за вознаграждение фальшивые родословные для разбогатевших простолюдинов, превращая последних формально в членов янбанского сословия. В то же время обогатившаяся на торговле верхушка янминов активно стремилась приобрести официально продававшиеся правительством незаполненные патенты на вакантные должности (конмёнчхоп), делавшие обладателей не просто янбанами, но даже и чиновниками на действительной службе. Подобный патент был важен, ибо он не просто давал полагавшийся янбану социальный престиж, но также и освобождал обладателя от налогов, повинностей и чиновного вымогательства. Доступность янбанского звания привела и к широкому распространению внешних атрибутов принадлежности к «благородному сословию»: в зажиточных районах (прежде всего в центральной части столицы) янбанское платье стало обычной формой официального костюма для большинства населения, исключая беднейшие слои. Само слово «янбан» стало использоваться в столичной речи как местоимение третьего лица мужского рода, обозначая уже не члена привилегированного сословия, а любого из окружающих (оно осталось местоимением третьего лица и в современном корейском языке). Одновременно с практическим разрушением сословных перегородок повышался и образовательный уровень приобретавших янбанское достоинство зажиточных простолюдинов. Из их среды начинают выходить популярные поэты, писатели и ученые — явление, вряд ли возможное в предшествующие эпохи. Наконец, за счет выкупа на волю уменьшается и количество рабов. Этот процесс был ускорен освобождением практически всех государственных рабов (на тот момент их число составляло уже не более 66 тыс. человек) указом 1801 г. Постепенное исчезновение рабства как явления лучше всех показывало, что общество шло к преодолению средневековых институтов. Распад сословной системы, вместе с формированием общенационального рынка, постепенно вел к усилению роли национальной самоидентификации — вне зависимости от сословной или региональной принадлежности, подданные Чосона все больше осознают себя членами единого корейского этноса, носителями единой национальной культуры. Однако в то же время нельзя не отметить, что формально сословная система никуда не делась — сословные привилегии янбанства по-прежнему оставались закреплены в праве, да и в сознании большинства корейцев. Политическую элиту страны — прежде всего группу «стариков» — составляли исключительно выходцы из старых и родовитых янбанских кланов; «нувориши», сумевшие приобрести янбанское звание за деньги, практически никогда не допускались к политической власти.
В историографии КНДР сильна тенденция к оценке социально-экономических перемен XVII–XVIII вв. как «процесса зарождения и становления основ капиталистического уклада». Но можно ли охарактеризовать торговлю и предпринимательство Кореи этого периода как «зародышевую форму капитализма»? В принципе, несомненно, что Корея — равно как и типологически близкий ей Китай — исторически двигалась в том же направлении, что и западноевропейские страны — к развитию товарно-денежных отношений и формированию более однородного общества с надсословной, национальной культурой. Однако исторический капитализм — это не просто продукт развития торговли или ремесла. С точки зрения социально-политических институтов, развитие капитализма в абсолютистской Европе было возможно благодаря существованию, еще с позднесредневековых времен, сильных органов городского самоуправления, серьезной роли буржуазии в политической жизни, а также меркантилистской политике дворянских абсолютистских режимов, активной защищавших «свою» буржуазию от иностранной конкуренции и создававшей ей условия для внешней экспансии. Эта экспансия, сделавшая Европу центром притяжения для товарных потоков со всего мира (индонезийские пряности, американское серебро, сибирская пушнина, и т. д.), также была важнейшим условием формирования в Западной Европе капиталистического «центра», постепенно сводившего весь остальной мир к положению «периферии». Сравнивая Корею XVII–XVIII вв. с современной ей Европой, нетрудно заметить, сколь беззащитны были торгово-ремесленные слои, при всем их экономическом влиянии, перед мощью монополизированной янбанами государственной власти. Ни о каком политическом влиянии протобуржуазных слоев в Корее не было и речи — единственными способами защитить свои интересы для предпринимательских гильдий были челобитные, а в самом крайнем случае — бунты. Корейские торговцы, особенно официальные поставщики и крупные оптовики, были зависимы от представителей государственной власти на местах в гораздо большей степени, чем их европейские коллеги — лишь легальные «подношения» и нелегальные (но почти всегда неизбежные) взятки могли спасти их предприятия от чрезмерных поборов и разорения. Кроме того, гораздо чаще, чем в Европе, покупателем и заказчиком выступало государство, в руках которого, благодаря регулярной налоговой эксплуатации крестьянского населения, находилась львиная доля финансовых резервов страны. Эксплуатируя торгово-ремесленную прослойку всеми легальными и нелегальными методами, янбанское государство, идеологической базой существования которого была идеализировавшая натуральное хозяйство неоконфуцианская идеология, совершенно не собиралось способствовать экспансии корейского капитала за рубеж. Наоборот — корейское государство пошло даже дальше цинского Китая, полностью запретив корейским купцам торговлю с «варварами»-европейцами и тем самым лишив зарождавшийся торгово-промышленный класс доступа к мировым потокам капитала. Неудивительно, что в подобных условиях Корея, в отличие от Китая, не дошла даже до элементарных форм мануфактурного производства — ни средств, ни рынков сбыта у корейских мульчу не было. Поэтому правильнее было бы, скорее всего, говорить о высокой степени разложения средневековых форм, но не о появлении качественно нового уклада. Корея, при всех подвижках в торгово-ремесленном секторе, оставалась не только вне мировой капиталистической системы, но, по большому счету, даже вне региональной системы обмена — официальные ограничения сводили корейскую торговлю с Китаем к незначительным, по китайским масштабам того времени, объемам. В этих условиях Корея не имела реальных возможностей для противостояния империалистической экспансии, превратившей страну через столетие в «периферию» мировой капиталистической системы.
Догматизация неоконфуцианства и превращение его в идеологию «межпартийной» борьбы, а также начавшийся процесс разложения сословной системы «снизу» стимулировали, с середины XVII в., первые попытки ряда представителей конфуцианской элиты дать конфуцианской доктрине более либеральную интерпретацию, лучше приспособленную к решению насущных социально-экономических проблем. Обычно в корейской историографии неортодоксальные интерпретаторы конфуцианства позднечосонских времен классифицируются как школа сирхак — «За реальные науки». Однако более точным представляется определить сирхак не как школу, а как течение или тенденцию: увлекавшиеся неортодоксальными поисками интеллектуалы XVII–XIX вв. не были, строго говоря, членами одной школы, принадлежа часто к противоборствующим политическим группировкам. Больше всего интеллектуальных диссидентов на раннем этапе было — что и неудивительно — среди чаще всего находившихся в оппозиции «южан» и «молодых». Так, идейный вождь «молодых», Юн Джын, в острой дискуссии со своим бывшим учителем Сон Сиёлем призывал уделять больше внимания социально-экономическим реалиям страны и не истощать государственные ресурсы во имя бессмысленного и нереализуемого «похода на Север». Талантливый ученик Юн Джына, Чон Джеду (1649–1736), как и учитель, практически отказавшийся от государственной службы, попытался привнести в чосонское конфуцианство новую струю, синтезировав неоконфуцианские доктрины с популярными тогда в Китае идеями школы Ван Янмина. Критическая позиция «молодых» по многим принимаемым господствующей группой «стариков» политическим решениям была одним из факторов, удерживавших правящую клику от чрезмерного самоуправства и произвола. Однако за неортодоксальные поиски и политическую оппозиционность политическим оппонентам «стариков» часто приходилось платить дорогую цену. Так, идейный вождь «южан» Юн Хю (1617–1680), выступившей со своей собственной, оригинальной интерпретацией конфуцианских канонов и открыто отрицавший чжусианские идеи, был объявлен «хулителем священных текстов», сослан и принужден к самоубийству во время «генеральной чистки» «южан» в 1680 г. Тяжелой была судьба и другого оппонента Сон Сиёля, оппозиционного ученого Пак Седана (1629–1680), известного совершенно нетипичным для корейских конфуцианцев этого периода интересом к философскому даосизму, а также энциклопедическими познаниями в самых разных областях, включая, например, сельскохозяйственную технологию. Пак Седан, как и Юн Хю, был объявлен «хулителем священных текстов», со всеми вытекающими отсюда последствиями — рукописи его книг были торжественно сожжены, набор — рассыпан, а сам ученый — отправлен в ссылку, где он вскоре и умер. Но тягу оппозиционных интеллектуалов к свежим, неортодоксальным идеям нельзя было остановить никакими репрессиями. Типичным примером отрицания догм, тяготения к новым, реформаторским решениям могут служить идеи «южанина» Лю Хёнвона (1622–1673) — талантливого ученого-энциклопедиста, отказавшегося, в условиях беспрерывных «межпартийных» склок, от служебной карьеры, и проведшего всю жизнь в деревне, за наблюдениями над реалиями крестьянской жизни и научной работой. Ряд предложений Лю Хёнвона — отмена рабовладения, выдача «местным чиновникам» регулярного жалованья вместо порождавшего взяточничества «кормления от дел», реформирование схоластических экзаменов на чин и формирование более профессиональной, вооруженной специальными знаниями бюрократии — хорошо отражали реальные требования эпохи. В то же время многие идеи Лю Хёнвона — восстановление («в улучшенном виде») архаической «надельной системы» (теперь уже не только для чиновников, но и для крестьян), отказ от создания профессиональной армии и укрепление раннечосонской системы всеобщей воинской обязанности — носили явно утопический характер. Идеи Лю Хёнвона, практически не замеченные современниками, привлекли к себе внимание лишь значительно позже, к концу XVIII в., когда впервые увидел свет сборник сочинений мыслителя.
Продолжателем идей Лю Хёнвона выступил известный ученый-«южанин» следующего поколения Ли Ик (1681–1763). Энциклопедист, интересовавшийся буквально всеми областями знаний, от астрономии и всемирной географии до медицины и математики, и человек принципов, отказавшийся от государственной службы из-за отвращения к жестокой «межпартийной» борьбе, Ли Ик был известен как интересом к переводной европейской литературе на китайском языке, так и требованием постепенно освободить рабов и ослабить сословные ограничения. Именно учениками Ли Ика были первые корейские католики конца XVIII в. В то же время теории Ли Ика о равном перераспределении земель между крестьянами и запрещении денежного обращения несли, как и идеи Лю Хёнвона, явный отпечаток книжного конфуцианского идеализма. Порожденные вполне объяснимым состраданием мыслителя к терявшим землю, люмпенизировавшимся и уходившим в города сельским беднякам, теории эти были совершенно нереализуемы в условиях коммерциализации земледелия и общего развития товарно-денежных отношений.
Во многих аспектах значительно дальше Ли Ика пошел один из последних крупных самостоятельных мыслителей-«южан» позднего Чосона, известный философ, поэт и государственный деятель Чон Ягён (литературный псевдоним — Тасан; 1762–1836). В отличие от предпочитавших оставаться вне бюрократии предшественников-«южан», Чон Ягён сделал блестящую карьеру при ценившем его идеи «просвещенном государе» Чонджо; опыт службы тайным ревизором (амхэн оса) и правителем уезда помог ему глубже познакомиться с насущными проблемами крестьянской жизни. Карьеру Чон Ягёна погубило его пристрастие к европейской миссионерской литературе на китайском языке, перешедшее в кратковременное религиозное увлечение католицизмом (он был даже крещен и получил христианское имя Иоанн). Если мудрый Чонджо проявлял определенную терпимость по отношению к подобного рода духовным поискам, то после смерти «просвещенного правителя» Чон Ягёну не помогло даже публичное отречение от христианства: он был сослан на крайний юг Кореи на долгие 18 лет и больше на службу не возвращался.
Своеобразно понятое христианство наложило глубокий отпечаток на философскую мысль Чон Ягёна: он, в отличие от ортодоксальных конфуцианцев, воспринимал Небо как личное этическое божество, творца всего сущего. Под сильным влиянием общей тенденции раннего корейского католицизма, Чон Ягён подчеркивал изначальное равенство людей перед Небом и по отношению друг к другу, трактуя старый конфуцианский тезис о том, что «всякий человек, коли его правильно выучить, может быть столь же велик, как государи Древнего Китая, Яо и Шунь», как основание для отмены сословных ограничений. Весьма радикальным для того периода было утверждение Чон Ягёна, что, поскольку «народ — мать правителей», то правители всех уровней, от начальника уезда до государя, должны, в принципе, выдвигаться (т. е., по сути, избираться) нижестоящими. Никаких конкретных и практических способов осуществления столь радикальной идеи мыслитель, впрочем, не предложил: своего рода «прото-демократические» тенденции остались в его наследии на уровне абстрактных программных заявлений. Разделяя общую тенденцию оппозиционеров-«южан» к утопическим рецептам решения аграрных проблем, Чон Ягён первоначально пошел значительно дальше своих предшественников, предложив перевести землю в коллективную собственность общин из тридцати дворов, с обязательством работать сообща и делить урожай «по едокам» поровну. Впоследствии, впрочем, Чон Ягён осознал несбыточность этого проекта — сильно напоминавшего социалистические утопии современной мыслителю западной Европы, — и смирился с реалиями коммерциализованного среднего и крупного землевладения, ограничившись призывами к облегчению крестьянского налогового бремени и перераспределению лишь небольшой части земельного фонда. В то время, как предшественники Чон Ягёна сохраняли традиционную конфуцианскую точку зрения на ремесло и торговлю как «второстепенные» занятия, Чон Ягён занял гораздо более радикальную и практическую позицию, призывая активно поощрять технический прогресс и развитие путей сообщения. Корейские историки часто подчеркивают, что реформаторское конфуцианство Чон Ягёна во многих отношениях сопоставимо с различными идеологиями Нового Времени в Европе. Не отрицая определенных общих тенденций в идеях Чон Ягёна и западноевропейских мыслителей (впрочем, во многих случаях объяснявшихся прямым влиянием христианской теологии на корейского ученого), нельзя также не отметить одно коренное различие между Чон Ягёном и современными ему передовыми школами мысли в Европе (скажем, французскими энциклопедистами). Если последние, во многих случаях, целиком отказались от христианской догматики, то Чон Ягён продолжал числить себя конфуцианцем, подавая свои радикальные мысли как «новое истолкование» конфуцианских идей. В условиях позднечосонской Кореи, несоизмеримо более консервативной, чем Европа времен абсолютизма и Просвещения, о прямом отказе от средневековой конфуцианской схоластики не могло быть и речи.
Еще более радикальными меркантилистскими воззрениями отличался другой классик сирхак — Пак Чивон (1737–1805). Исходя из основного утилитаристского положения о том, что доктрины и идеологии есть не более чем средство к максимализации «всеобщей пользы» (йен хусэн), Пак Чивон к общим для оппозиционной интеллигенции идеям уравнительного перераспределения земельного фонда добавил гораздо более реалистичные призывы к защите корейского рынка от наплыва дешевых китайских товаров, рационализации денежного обращения и предотвращению инфляции. Побывав с посольством в Китае и лично убедившись в превосходстве цинских ремесленных технологий, Пак Чивон призывал также к модернизации корейского ремесла по цинским образцам, повышению конкурентоспособности корейских товаров и экспорту их на китайские и японские рынки. Зеркалом эпохи служат для нас до сих пор проникнутые иконоборческим юмором сатирические повести Пак Чивона, со страниц которых без всяких прикрас встают типичные фигуры тех лет: обедневший янбан, решивший продать янбанское звание богатому односельчанину, богатый торговец-монополист, способный скупать урожаи фруктов чуть ли не в целых уездах и округах, чванные и лицемерные конфуцианские схоласты, видевшие в дружеских отношениях лишь способ приобрести нужные связи и сделать карьеру. Произведения Пак Чивона на редкость реалистично показывают, какого рода конфликты и проблемы порождает коммерциализация хозяйства, распад традиционного уклада. Один из учеников Пак Чивона, Пак Чега (1750–1805), пошел даже дальше учителя, призвав не просто экспортировать корейские продукты в Китай, но и пригласить в Корею находившихся в Пекине иезуитских миссионеров, чтобы те учили бы корейскую молодежь западным наукам и технологиям — астрономии, стеклодувному ремеслу, и т. д. Конечно же, в обстановке ожесточенных гонений против католиков никакого отклика подобные предложения в правительственных кругах не нашли. За интерес к «северной» (современной им китайской) учености группу учеников Пак Чивона часто называют «северной школой» (пукхакпха). Несомненно, «северная школа» ярко выразила самые радикальные тенденции сирхак, но влияние ее было даже более ограниченно, чем влияние сирхакистских течений в целом. Основную часть последователей Пак Чивона составляли побывавшие с посольствами в Китае побочные сыновья (сооль) столичных янбанских семей, большей частью из группы «стариков»: основной массе янбанства, не говоря уж о непривилегированных сословиях, идеи «северной школы» оставались полностью неизвестны.
Спутником сирхакистских тенденций был и новый интерес к естественным и точным наукам среди части янбанской элиты. Так, признанным авторитетом в астрономии и математике считался друг Пак Чивона, известный ученый и чиновник Хон Дэён (1731–1783), познакомившийся в Пекине с европейскими астрономами и активно поддерживавший теорию о вращении Земли. При посредстве Хон Дэёна Корея впервые познакомилась с европейскими астрономическими инструментами. С 1799 г. в Корею из Китая проникают очки, вскоре ставшие важной частью янбанского быта. Другим важным заимствованием XVIII в. были европейские картографические методы; активно изучались также и составленные иезуитскими миссионерами трактаты по Евклидовой геометрии на китайском языке. Наряду с традиционными трактатами по земледелию и шелководству, появляются и первые работы по зоологии и фармацевтической науке: так, один из братьев Чон Ягёна составил в ссылке труд по ихтиологии, а другой — фармацевтический трактат. Однако экспериментальные методы оставались в целом чужды янбанам-ученым, предпочитавшим, в согласии с общей конфуцианской традицией, опираться на текстуальные источники или же элементарные наблюдения «невооруженным глазом». Кроме того, знакомство с европейскими точными и естественными науками ограничивалось миссионерской литературой на китайском языке: в отличие от, скажем, освоивших голландский язык японских натуралистов того же периода, корейские ученые совершенно не владели европейскими языками, что делало их представления о Западе вообще крайне абстрактными и ограниченными.
Основная часть прогрессивных янбанских интеллектуалов — практически вся «северная школа» и большая часть передовых «южан» из числа учеников Ли Ика — испытывала значительный интерес к западным точным наукам, особенно математике и астрономии, но к религиозному католицизму относилась достаточно холодно, видя в нем не более, чем недостойную конфуцианца «грубую разновидность буддийской ереси». Однако во второй половине XVIII в. Корея в целом испытывала религиозный подъем. Усложнение общественной структуры, разложение традиционных сословий и маргинализация значительной части населения как «вверху», так и «внизу» усилили интерес к религии в разных формах на всех ступенях общественной лестницы. В то время, как в среде янбанства, начавшего разочаровываться в неоконфуцианской догматике, вновь стала проявляться симпатия к преследуемому янбанским государством с XV в. буддизму, идеологией крестьянских мятежей во многих частях страны становились буддийские милленаристские представления — вера в скорое пришествие Спасителя, бодхисаттвы Майтрейи, который спасет мир от страданий и принесет рай на землю. С 1760-х гг. среди крестьян северных районов страны получил популярность и занесенный из соседнего Китая простонародный католицизм, уже тогда начавший внушать властям серьезные опасения. В этой обстановке объектом религиозных поисков небольшой части учеников Ли Ика из числа янбанов-«южан» столичной провинции стал религиозный католицизм в той форме, в которой он проповедовался иезуитскими миссионерами в Пекине, использовавшими переведенные на литературный китайский язык христианские сочинения. В китаизированном католицизме их привлек весьма актуальный в эпоху конкуренции за должности и «межпартийной» розни акцент на личную мораль, проповедь религиозного равенства в среде верующих, а также идея личной духовной свободы, права на персональную, независимую от государства и господствующих идеологических догм духовную жизнь. Обращение в католицизм, будучи прежде всего индивидуальным религиозным актом, было в то же время и знаком социального протеста против полицейского абсолютистского государства, стоявшего на страже сословного неравенства и навязывавшего всем членам господствующего класса конфуцианские ритуальные нормы.
Первым из интересовавшихся католицизмом учеников Ли Ика обряд крещения прошел ученый-«южанин» Ли Сынхун (христианское имя — Пётр; 1756–1801), встретившийся с европейскими католическими священниками в 1783 г. в Пекине. Вернувшись на родину, этот пионер корейского христианства организовал в Сеуле подпольную церковь, где в мессах совместно участвовали как янбаны (в основном «южане» из школы Ли Ика), так и простолюдины, воспринимавшие теперь друг друга как взаимно равноправных верующих. Слухи о новой религиозной организации, отменившей сословные различия для своих членов, разошлись по всей стране, находя особенно сильный отклик в столичной округе и провинции Чолла, где коммерциализация сельского хозяйства зашла особенно далеко и положение крестьян было самым тяжелым. Быстрое распространение новой религии вызвало крайнюю тревогу у властей, видевших небывалый «подрыв устоев» в подпольных церквях, где на равных участвовали верующие разных сословий, полов и возрастов. В 1785 г. христианство было официально объявлено вне закона, но от серьезных репрессий государь Чонджо пока воздерживался, надеясь, что «мода» на «заграничную ересь» «пройдет сама собой». Надежда эта была иллюзорной — число приверженцев новой веры быстро росло, и в 1791 г. двое из них, принадлежавшие к янбанскому сословию, шокировали правящую верхушку, публично и открыто отказавшись от конфуцианских жертвоприношений покойным родителям как от «идолопоклонства». Практически это было открытым вызовом «отеческой» власти конфуцианского государства, за которым более не признавалось право на вмешательство в личную духовную жизнь. Власти ответили на этот вызов казнью «отрицателей отеческой и государевой власти», сожжением китайских переводов христианской литературы и полным запретом на ввоз из Китая католических книг, но на более широкие репрессии «просвещенный государь» Чонджо не пошел. В 1795 г., несмотря на все запреты, в Корею сумел нелегально перебраться китайский католический священник, сделавший нелегальную корейскую церковь официальной частью Пекинской епархии. Наличие католиков среди «южан» дало «старикам» прекрасный повод для нападок на своих традиционных соперников, и только приверженность Чонджо «равноудаленной» политике удерживала контролируемый «стариками» репрессивный аппарат от жестокой расправы как с католиками, так и с оппозиционной интеллигенцией в целом. Но ясно было, что со смертью Чонджо над новорожденной корейской церковью нависала опасность.