XVIII съезд ВКП(б)

XVIII съезд ВКП(б)

XVIII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (большеви­ков), проходивший в Москве с 10 по 21 марта 1939 г., имел огромное внутриполитическое значение[359]. Он обозначил конец «большой чист­ки». За несколько недель до созыва съезда прекратилась чистка военно­го аппарата, армейское командование было полностью подчинено партийному руководству. Сталин, таким образом, обрел однородную в идеологическом отношении армию. Господство партии над государст­вом и единовластие Сталина в партии достигло апогея, когда Сталин, провозглашенный, как и его германский противник, «вождем», обно­вил в ходе съезда почти на четыре пятых Центральный Комитет. Культ личности Сталина достиг зенита[360].

Партийный съезд собрался в период наивысшего с момента консо­лидации Советского государства обострения мирового кризиса. Вместе с тем вновь обретенная уверенность, подмеченная дипломатическими наблюдателями у советского руководства в начале марта того года, про­звучала также и в Отчетном докладе Центрального Комитета, с кото­рым выступил Сталин 10 марта на первом заседании съезда.

Ввиду крайне напряженного международного положения внешне­политический раздел речи Сталина ожидался со «смешанным чувством любопытства и трепета»[361] не только в Москве. Сталин понимал это, представляя съезду блестящий отчет о международном положении и вытекающих отсюда задачах большевистской партии[362]. Его характе­ристика расстановки сил в мире, анализируемая сквозь призму време­ни, оказалась важной вехой на пути к германо-русскому сближению, а потому заслуживает особого внимания[363].

Чтобы четко представить себе значимость внешнеполитических идей Сталина в середине марта 1939 г., целесообразно сопоставить их с предшествующими высказываниями подобного рода, а именно его от­четом перед делегатами XVII съезда партии 26 января 1934 г.[364]

Общим в этих отчетах было указание на обострение конфликтной ситуации в капиталистическом мире, обоснованное вульгарно-марксистской интерпретацией перерастания экономического кризиса ка­питализма в международный политический кризис, который опять же неизбежно ведет к войне. Речи отличались лишь оценкой глубины кризиса. В 1934 г. Сталин говорил об острой предвоенной ситу­ации, которая уже привела к отдельным региональным конфликтам. А вот в 1939 г. «новая империалистическая война», по его мнению, шла уже полным ходом, хотя еще не превратилась в мировую войну. В обоих случаях он понимал «войну как средство нового передела мира и сфер влияния в пользу более сильных государств» (1934) и за счет «неагрессивных государств» (1939). К «агрессивным странам» и «во­енному блоку» он в 1934 г. причислил Японию и Германию, а в 1939 г. — соответственно, Японию, Германию и Италию.

Причину того, что пораженные тяжелым экономическим кризисом государства-захватчики смогли спровоцировать ряд региональных конфликтов с тенденцией к мировой войне, Сталин в 1939 г. видел «в отказе большинства неагрессивных стран, и прежде всего Англии и Франции, от политики коллективной безопасности, от политики кол­лективного отпора агрессорам в переходе их на позицию невмешатель­ства, на позицию «нейтралитета». Сталин охарактеризовал политику ложного нейтралитета Англии и Франции, которую можно было на­блюдать с момента подписания Мюнхенского соглашения, словами: «Пусть каждая страна защищается от агрессоров... наше дело сторона, мы будем торговать и с агрессорами и с их жертвами». По единодушно­му мнению ведущих западных дипломатов в Москве, Сталин сам бы охотно проводил подобную политику[365].

Политика невмешательства стран Запада означала, как считал Сталин, «попустительство агрессии, развязывание войны», которая не­избежно превратится в мировую войну. Так, под прикрытием невме­шательства западные страны охотно позволили бы Японии вести войну с Китаем, «а еще лучше с Советским Союзом», а Германии — «увязнуть в европейских делах, впутаться в войну с Советским Союзом». Полити­ка попустительства, сказал Сталин, связана с намерением западных держав «дать всем участникам войны увязнуть глубоко в тину войны... дать им ослабить и истощить друг друга, а потом, когда они достаточно ослабнут, — выступить на сцену со свежими силами, выступить, ко­нечно, «в интересах мира» и продиктовать ослабевшим участникам войны свои условия».

На самом же деле, по словам Сталина, над западными странами на­висла не меньшая угроза. Тезис о том, что входящие в антикоминтерновский пакт государства не имеют агрессивных намерений против западных держав, а лишь стремятся спасти мир от большевистской опасности, он назвал «неуклюжей игрой» нацистской пропаганды, ибо «смешно искать «очаги» Коминтерна в пустынях Монголии, в горах Абиссинии, в дебрях испанского Марокко».

Более важные примеры «нового передела мира», приведенные Ста­линым, касались территорий, прилегающих к Советскому Союзу. Он говорил о японской агрессии против Китая, о том, что Австрию и части Чехословакии отдали Германии в качестве приманки, чтобы иметь воз­можность «крикливо лгать в печати о «слабости русской армии», о «раз­ложении русской авиации», о «беспорядках» в Советском Союзе, толкая немцев дальше на восток, обещая им легкую добычу и пригова­ривая: вы только начните войну с большевиками, а дальше все пойдет хорошо[366].

Характерным в этом плане, говорилось в докладе, был шум вокруг Украины. Западная печать до хрипоты кричала, что немцы идут на Со­ветскую Украину, что у них в руках уже Закарпатская Украина, что не позднее весны 1939 г. они присоединят Советскую Украину с ее более чем 30-миллионным населением к Закарпатской Украине с населени­ем в 700 тыс. человек. Похоже на то, продолжал Сталин, что этот шум имел своей целью «поднять ярость Советского Союза против Германии, отравить атмосферу и спровоцировать конфликт с Германией без види­мых на то оснований». Вполне возможно, сказал он, что в Германии имеются сумасшедшие, мечтающие присоединить слона, т.е. Советскую Украину, к козявке, т.е. Закарпатской Украине. На этот-де слу­чай в Советском Союзе найдется достаточно смирительных рубашек. Нормальные же люди сочтут подобные идеи смешными и глупыми.

Уверенность, с которой Сталин под нескончаемый смех и аплодис­менты слушателей, нанизывая один каламбур на другой, разоблачая многочисленных поджигателей войны в Англии и Франции и не столь многочисленных (как он, видимо, считал) в Германии, свидетельство­вала о преодолении им порога страха. Слова об отсутствии «видимых оснований» для конфликта между Германией и Россией не только ука­зывали на предшествовавшее устранение конфликтных проблем, но и подчеркивали существовавшую с 1934 г. постоянную заинтересован­ность Сталина в сохранении в Центральной и Восточной Европе сво­бодной от конфликтов зоны. Кажущееся равнодушие, проявленное Гитлером к Украине, и поворот германской военной машины на за­пад — таковы известные нам причины видимого облегчения.

В этой связи следует упомянуть также и тот факт, что выражение «капиталистическое окружение», еще в 1937 г., с учетом военного зна­чения антикоминтерновского пакта, занимавшее центральное место в выступлениях Сталина[367], в речи на XVIII съезде вовсе не присутство­вало. Германия, к такому выводу в тот период пришел, по-видимому, Сталин, повернувшись против поджигателей войны на Западе, тем са­мым оставила фронт капиталистического окружения.

С обоснованным, как он считал, сарказмом Сталин говорил о неко­торых политиках и деятелях западной прессы, которые через несколько месяцев после мюнхенского сговора чувствовали себя обманутыми в своих ожиданиях германского наступления на Россию, тем более что Гитлер открыто повернул против Запада. Можно-де подумать, «что немцам отдали районы Чехословакии как цену за обязательство начать войну с Советским Союзом, а немцы отказываются платить по вексе­лю, посылая их куда-то подальше». Эта большая и опасная полити­ческая игра западных стран, являвшаяся, по мнению Сталина, выражением извращенного макиавеллизма «старых, прожженных буржуазных дипломатов», может «закончиться для них серьезным про­валом». По Сталину, выходило, что в «новой мировой войне» неагрес­сивные демократические государства являлись непредсказуемыми противниками, а агрессивные диктатуры, напротив, предсказуемыми врагами.

Были и другие перемены в его взглядах. В то время как в отчете 1934 г. подчеркивалось обострение противоречий между отдельными капиталистическими странами, с одной стороны, и внутри данного ка­питалистического общества («революционный кризис»), с другой сто­роны, второй аспект, а именно возникновение (пред)революционной ситуации в капиталистических государствах, в речи 1939 г. упоми­нается лишь вскользь. Возможность «активной» внешней политики с помощью раздувания национальных революций, на которую еще с из­вестным энтузиазмом указывалось в речи 1934 г.[368], исчезла из поля его зрения[369]. Зато в советской внешней политике появилось новое поня­тие: «мирная политика».

Но что понимал Сталин в марте 1939 г. под «мирной политикой»? Ответ содержался в выдвинутой им программе советской внешней по­литики, состоявшей из следующих 4 пунктов:

1) «мир и укрепление деловых связей со всеми странами»;

2) со всеми соседними государствами, «имеющими с СССР общую границу», «мирные, близкие и добрососедские отношения» (также на базе взаимности);

3) поддержка народов, «ставших жертвами агрессии и борющихся за независимость своей родины»;

4) готовность ответить двойным ударом на удар агрессоров и под­жигателей войны, пытающихся нарушить неприкосновенность совет­ских границ[370].

Таким образом, советскую внешнюю политику, по крайней мере в ее официальном изложении, в тот момент определяли три задачи:

— укрепление «деловых связей» с капиталистическими странами с целью взаимовыгодного товарообмена;

— сохранение, при необходимости военной силой, статус-кво в прилегающих странах;

— военное устрашение потенциальных агрессоров и поджигателей войны.

Здесь косвенно выражалось желание по возможности не дать себя втянуть в предстоящую мировую войну. Все же тема «серьезной опас­ности» (эти «грозные события» не обойдут СССР стороной) многократ­но варьировалась Сталиным в Отчетном докладе[371].

Он вновь вернулся к ней во внешнеполитической части (где шла речь о четырех «задачах партии в области внешней политики»)[372], в важном втором пункте, высказав известное, но часто неверно толкуе­мое предупреждение: «Соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну военным провокаторам, привыкшим загре­бать жар чужими руками»[373].

Этому основному принципу нейтралитета предпосылалась в каче­стве первоочередной задачи партии «политика мира и укрепление де­ловых связей со всеми странами», затем следовал пункт 3: «укрепление боевой мощи Красной Армии и Военно-Морского Красного Флота» — и пункт 4: укрепление «международных связей дружбы с трудящимися всех стран».

Итоги XVIII съезда партии ни в Москве, ни за рубежом поначалу не были восприняты как сенсация, возвещающая о радикальных пе­ременах в советской внешней политике, особенно в отношении Гер­мании. В своем заключительном отчете о XVIII съезде партии, который Шуленбург подписал 3 апреля, германское посольство в Мо­скве не вышло за рамки обычных оценок. Так, после детального и в высшей степени профессионального анализа обсуждавшихся на съезде вопросов и обобщения принятых на нем решений констатировалось, что «XVIII съезд партии не преподнес никакой сенсации, не выработал ни одной новой директивы и не решил ничего принципиально нового. Основные темы, занимавшие съезд («успехи» советской экономики, уничтожение «врагов народа», повышение боевой готовности в отношении внешних врагов, «политическое и моральное единство совет­ского народа» и необходимость улучшения партийно-политического воспитания масс), обсуждаются советской печатью и отражаются в ре­чах руководящих партийных и правительственных функционеров уже в течение ряда лет»[374].

И хотя, в общем-то, речь восприняли как весьма нелестную для за­падных держав, все же, согласно более позднему анализу Намира, ну­жен был «не трезвый рассудок, а чрезмерное рвение или же какая-то другая цель, чтобы заметить в ней намерение к сближению с Герма­нией»[375]. Дипломатический корпус во многом разделял подобную точку зрения. Английский посол сэр Уильям Сидс также не усмотрел в речи Сталина признаков будущего советско-германского сближения[376]; не сделал из нее далеко идущих выводов и Форин офис, хотя некоторые моменты могли бы навести на подобную мысль[377]. Бывший посол США в Москве Дж. Дэвис, аккредитованный с лета 1938 г. в Брюсселе, но про­должавший следить за происходящим в Москве, увидел в речи Сталина «несомненно... чрезвычайно знаменательный сигнал опасности»[378] для западных держав, однако не связал его с возможными скрытыми сооб­ражениями Сталина относительно Германии. Дэвис видел объективно существующую опасность в том, что Советы больше уже не доверяли Франции и Англии, «привыкшим загребать жар чужими руками», и опасались, что Россию оставят один на один сражаться с Германией. По этой причине в начале апреля 1939 г. он направил британскому пре­мьер-министру Чемберлену через посла США в Лондоне предупрежде­ние о том, что «если они не будут соблюдать осторожность, то толкнут Сталина в объятия Гитлера»[379].

На возможность такой интерпретации выступления Сталина обра­тил внимание двумя неделями раньше в отчете американскому госу­дарственному секретарю от 14 марта[380] поверенный в делах США в Москве Кэрк. Германские коллеги, сообщал он, выразили удовлетворе­ние по поводу тона речи Сталина, касающейся международного поло­жения, и особенно по поводу его осуждения попыток западных стран отравить советско-германские отношения и спровоцировать войну между СССР и Германией, для которой нет оснований. Они даже пола­гают, что если эти высказывания в подходящий момент и через под­ходящего человека довести до сведения Гитлера, то в политических отношениях между Советским Союзом и Германией может наступить улучшение. Отчет Кэрка показывает, что посол Шуленбург и его со­трудники уже через три дня после речи Сталина взвешивали возмож­ность использования его высказываний в качестве исходного пункта новой инициативы к сближению.

Представители «агрессивных» держав «оси» читали и анализирова­ли речь Сталина, отыскивая в ней нюансы, касавшиеся их стран и составлявшие основу дипломатических отчетов. Шуленбург и его итальянский коллега Россо использовали даже незначительные от­правные точки возможной готовности к переговорам, чтобы сделать их исходным пунктом дипломатической инициативы между Берлином, Римом и Москвой с целью предотвращения войны. При определенном знании затруднительного внешнеполитического положения СССР и интерпретационной ловкости подобные точки соприкосновения в этой речи действительно можно было обнаружить. В отчете министру ино­странных дел Чиано от 12 марта[381] Россо подчеркнул «достойное внимания смягчение как по тону, так и по сути» позиции по отношению к тоталитарным державам, причем более терпимое, чем к демократиче­ским странам.

Германский посол в своем отчете от 13 марта[382], представляющем собой отличный пример ясности, четкости и объективности политиче­ских оценок, подчеркнул «неизменную приверженность СССР прово­димой до сих пор политике»; одновременно он, однако, отметил, что «ирония и критика Сталина обращены значительно острее против Анг­лии, то есть против находящейся у власти английской реакции, чем против так называемых государств-агрессоров, и в особенности Герма­нии». Шуленбург дословно передал содержание язвительных замеча­ний Сталина о якобы неудавшихся западных маневрах, направленных на подталкивание Германии к войне против СССР, и процитировал предупреждения в адрес государств-агрессоров, запугивающих СССР угрозами и провоцирующих пограничные конфликты. Советский Со­юз, дескать, на каждый удар «ответит двойным ударом».

Отчет Шуленбурга явился результатом серьезной тревоги по пово­ду дальнейших шагов Германии в Чехословакии. Оккупация Праги и «остальной» Чехословакии произошла как раз в дни работы съезда в Москве. Предвидеть из Москвы все последствия дальнейшего военного продвижения вермахта было нельзя, однако материала для серьезных размышлений было достаточно. Так, письмо советнику миссии в Буха­ресте д-ру Штельцеру от 12 марта[383] Шуленбург начал сообщением об огромном «напряжении», с которым он следил «за развитием событий на юго-востоке, в настоящий момент особенно в Чехии и Словакии». Лишь затем он порекомендовал Штельцеру, если тот все еще интересу­ется Советским Союзом, «прочитать произнесенную Сталиным три дня назад речь, которая содержит много удивительного». В частном письме в Берлин не было ни слова о московских событиях, интерес посла был полностью прикован к «развитию дел в Чехии и Словакии». Там «в по­следующие дни многое произойдет, хотя это и не приведет к мировому конфликту»[384].

13 марта 1939 г. военный атташе Эрнст Кёстринг в отчете Типпельскирху (ОКВ)[385] подчеркнул, что в сравнительно деловом докладе Сталина «ось» характеризовалась «скорее в пренебрежи­тельном, чем оскорбительном тоне». Кёстринг пошел дальше свое­го посла, когда затронул вопрос о том, почему же Сталин отнесся к Германии «исключительно мягко, если не сказать доброжела­тельно», а западные страны заклеймил «как поджигателей войны между Россией и Германией», указав тем самым Германии ее вра­га в лице западных демократий. «Конечно, — писал Кёстринг, — Сталин делает это не из любви к нам. В нем говорит, возможно, здравый смысл. Если Германия увидит своих главных врагов на Западе, то ему будет не нужно нас опасаться».

Через неделю планы посольства приняли более конкретные черты. 20 марта советник фон Типпельскирх в своем докладе Шлипу[386] вновь проявил инициативу. Указывая на сдержанность Сталина в отношении Германии и так называемые высказывания Литвинова о том, что Гер­мания и Италия «намереваются уладить свои отношения с Советским Союзом», он рекомендовал дать «новый импульс... экономическим пе­реговорам с Советским Союзом»; после прекращения экономических переговоров с Англией и Францией «экономическое значение Совет­ского Союза для Германии вновь приобретает огромное значение».

Посол в это время уже планировал первый шаг к началу политиче­ского сближения. События последних дней — оккупация Праги (15 марта) и предложение Советского правительства к созыву конфе­ренции «шести» (19 марта) — побуждали его к политическим действи­ям. Сразу же после завершения XVIII съезда ВКП(б) граф Шуленбург 23 марта отправился в Берлин, чтобы прежде всего получить представ­ление о новом положении дел, а затем (как сообщили представители германского посольства поверенному в делах США в Москве Кэрку 13 марта, ссылаясь на речь Сталина) убедить нужных из окружения Риббентропа и Гитлера людей в необходимости сближения.

До 21 апреля посол находился в Берлине[387]. О характере проведен­ных им встреч и бесед известно очень мало. Атмосфера, которую он за­стал в министерстве иностранных дел, мало способствовала тому, чтобы заставить прислушаться к его предостережениям. Все находи­лись под впечатлением успешного внезапного удара Гитлера по Чехо­словакии. Это был, по мнению Ульриха фон Хасселя, «первый случай откровенной наглости, перешедшей всякие границы и всякое прили­чие»[388]. Очевидный внешнеполитический успех акции довел царившее в руководстве самомнение до откровенной заносчивости. При таких на­строениях представлялось бесполезным поднимать вопрос о военной мощи Советского Союза. Задал же Гитлер несколько дней назад, буду­чи на вершине триумфа, в пражском дворце шефу имперской печати Дитриху риторический вопрос: «У вас есть сообщения о передвижении воинских частей во Франции, Советском Союзе или о приведении в бо­евую готовность английского флота?» На отрицательный ответ Дитриха он пренебрежительно заметил: «Я это знал! Через две недели вообще ни один человек не вспомнит об этом»[389].

Складывалось впечатление, что в пылу подготовки к оккупации Чехословакии мало кто в Берлине вообще заметил московский съезд. Пытаясь привлечь внимание к возможностям, которые открывала Гер­мании речь Сталина, посол как бы оказался в неведомых землях. Из лиц, принадлежавших к окружению Риббентропа, лишь Петер Клейст зафиксировал доводы посла, хотя по-прежнему неясно, почерпнул ли он эти сведения, присутствуя на беседе Шуленбурга с руководством ми­нистерства иностранных дел, или, как он сам утверждает, из личного разговора с послом[390].

Как вспоминал Клейст, Шуленбург считал, что Сталин руководст­вовался тогда не идеологическими соображениями, а исключительно потребностями реальной политики. Он старался избежать конфликтов,

ибо, «будучи трезвым политиком, искал мира, чтобы реализовать ги­гантские экономические программы». Здесь германскому правительст­ву открывалась «благоприятная возможность для смягчения отношений с Советским Союзом — шанс, за который Германии, в ее нынешней ситуации, следовало ухватиться обеими руками».

Как видно, Шуленбургу удалось пробудить известный интерес к своей точке зрения[391]. С некоторыми изменениями в акцентах это мож­но сказать и о министре иностранных дел Риббентропе. И когда послед­ний в дальнейшем утверждал, что «искать примирения с Россией»[392] было его «давней мечтой», он просто подтасовывал факты, так как еще в конце января 1939 г. открыто объявил мировой коммунизм заклятым врагом Германии[393]. И заявление о том, что «в марте 1939 г.» он уловил «в речи Сталина желание улучшить советско-германские отношения», вряд ли достоверно уже потому, что, по свидетельству Густава Хильге­ра и Карла Шнурре[394], еще 10 мая 1939 г. ни Риббентроп, ни Гитлере этой речью, по всей видимости, знакомы не были.

После войны Риббентроп просто выдал за свою ту точку зрения, о которой ему поведал ранее Шуленбург. Не называя даты, он впоследст­вии также утверждал, что представил Гитлеру речь Сталина (в до­кументах политического архива министерства иностранных дел упомянутый Шуленбургом немецкий текст речи отсутствует, но его могли изъять из документов значительно позднее) и «настоятельно просил предоставить полномочия, чтобы предпринять необходимые шаги и выяснить, действительно ли за этой речью скрываются серьез­ные намерения Сталина». Проступающий в этих словах прагматизм опять создает впечатление, что инициатором этой рекомендации в дей­ствительности был посол Шуленбург.

По словам Риббентропа, Гитлер «поначалу медлил и колебался».

Нет никаких свидетельств и о том, кто и когда побудил Риббентропа к подобным действиям. Предположение, что это произошло непосред­ственно после речи Сталина, то есть в чрезвычайно трудные дни окку­пации Праги, кажется сомнительным из практических соображений. Скорее, подходит период после окончания XVIII съезда. Тогда Шулен­бург сразу же приехал в Берлин для личного доклада. Неизвестно, вы­слушал ли его Риббентроп. Все же предположение о том, что свои знания Риббентроп получил от Шуленбурга прямо или косвенно (на­пример, через Клейста), можно считать вполне обоснованным.

Действительно серьезно Риббентроп отнесся к содержанию речи Стал>А<а, вероятно, значительно позже, в те августовские дни, когда усилия немцев к сближению с СССР неожиданно дали результаты. Го­товясь к поездке в Москву для подписания германо-советского договора о ненападении, Риббентроп взял текст речи с собой и на переговорах не­сколько раз ссылался на нее, делая вид, что он и Гитлер восприняли ее как приглашение к переговорам[395].

По словам советника посольства Андора Хенке, утром 24 августа, на небольшом приеме, последовавшем за подписанием договора, Моло­тов «поднял бокал за господина Сталина, заметив при этом, что именно Сталин своею речью в марте с.г., правильно понятой в Германии, под­готовил поворот в политических отношениях»[396]. Но как продемонстри­ровал Э.Х. Kapp[397], в этот момент мнимого внешнеполитического три­умфа «желание польстить Сталину, назвав его отцом только что успешно заключенного договора, было настолько очевидным, что ска­занное не стоит воспринимать слишком серьезно».

Неизвестно, обратил ли кто-нибудь еще внимание министра иностранных дел Германии на возможное значение речи Сталина. По мнению некоторых, не названных представителей МИД, опро­шенных Де Виттом Пулом в 1946 г., Москва «неофициально» уве­домила Берлин о том, что выступление Сталина было адресовано германскому правительству[398]. Однако речь, вероятно, шла, если оставить в стороне сомнительные разведывательные источники[399], о слухах, рожденных из отрывочных сведений относительно усилий германского посольства в Москве, направленных на подготовку политического сближения.

По-видимому, и «секретный доклад», составленный сотрудником партийного аппарата и бюро Риббентропа Рудольфом Ликусом[400] 1 апре­ля 1939 г.[401], то есть во время пребывания Шуленбурга в Берлине, был результатом неправильно понятого (подслушанного) сообщения или же целенаправленной дезинформации. Согласно Ликусу, нарком обо­роны маршал Клемент Ефремович Ворошилов «недавно... в беседе с супругой германского посла отрицательно (высказывался) о политике западных держав (и заметил)... что отношения между Германией и Со­ветской Россией могли бы быть поставлены на иную основу». Но ведь Шуленбург не был женат, подобное заявление наркома обороны было просто немыслимо.

Правда, характер слухов и более поздние утверждения Риббентро­па указывают на то, что рекомендации германского посольства и осо­бенно усилия посла в Берлине все-таки в конце концов не прошли бесследно. Под воздействием пассажей речи Сталина, относящихся к Германии, в Берлине постепенно укрепилось мнение, что Сталин «не терял из виду пути к германо-советскому взаимопониманию»[402].