3

3

После падения Робеспьера стало возможным заговорить вслух об отрицательных сторонах максимума.

Что закон о максимуме в высшей степени произволен в самой основе своей и разорителен для торговцев, — это понимали, собственно, и власти, непосредственно призванные осуществлять его; их тревожила не участь представителей торговли, а сокращение числа лиц, которые решались заняться этим опасным делом. Уже через две недели с небольшим после падения Робеспьера центральное бюро по делам о максимуме так изъяснялось в письме к своему руанскому агенту [74]: «Прежде всего с принципиальной точки зрения бесспорно, что, так как закон от 29 сентября 1793 г. положил в основу максимума цену 1790 г. с прибавкой на одну треть, уклоняться от этой основы нельзя; тем не менее Конвент, налагая узду на алчность, не желал чинить препятствия торговле и вредить купцу, который ограничивается честной прибылью», а посему бюро сообщает, что Комитет общественного спасения согласен рассмотреть те проекты облегчения участи торгового класса, какие будут ему представлены. Но стоило террору вообще ослабеть после падения Робеспьера, стоило печати получить хоть какую-либо возможность высказываться, и жалобы на закон о максимуме посыпались со всех сторон. Публицисты, писавшие о максимуме после 9 термидора, осуждают его единогласно: ни в Национальной библиотеке, ни в Архиве, где собрана масса брошюр, писавшихся в эпоху революции (в так называемой серии Rondonneau — AD), мы не нашли в пользу максимума ни единой строки, которая была бы написана после падения Робеспьера (если не считать Бабефа, о чем см. в главе VI). «Должен ли быть сохранен закон, наименьший недостаток которого заключается в том, что он абсолютно ниспровергает самое священное право свободы торговли, всякое почтение к собственности, должен ли быть он сохранен, несмотря на вызванные им злоупотребления?» — спрашивает один из публицистов [75] и, конечно, отвечает отрицательно. Публицистика констатировала также, что когда этот закон был издан, магазины, фабрики, мелочные лавки были взяты чуть не штурмом, товары расхватаны за одну треть и одну четверть своей стоимости, и хотя Конвент обещал вознаградить за это, но ничего не дал, «да и был прав», ибо не хватило бы и миллиарда [76]. Цены за товары затем платились в 5 и 6 раз больше, чем следовало, ибо начались злоупотребления: торговлей занялись «слуги, носильщики, хозяева гостиниц, парикмахеры», словом все, кому было не лень, кроме только настоящих профессиональных торговцев, за которыми был строгий надзор; а эти новые, потаенные торговцы благополучно наживались. Агенты администрации тоже оказывались весьма часто (один публицист даже говорит: «всегда») [77] недобросовестными и наживались на почве этих злоупотреблений. Эти злоупотребления вошли в правило; например, колониальные товары, привозимые во французские порты, там же скупались и перепродавались по неслыханной цене: хлопок согласно максимуму покупался по 230–240–250 ливров за квинтал, а перепродавался по 1200–1600 ливров, а в тех департаментах, где были хлопчатобумажные фабрики, он продавался и по 1800, 2000, 2200 ливров за квинтал, т. е. почти в 10 раз дороже «законной» цены. То же самое наблюдалось и относительно продуктов, добываемых и обрабатываемых внутри страны, и, конечно, «гораздо менее страдал от этого зажиточный гражданин, который мог переносить это повышение цен, сокращая свои другие расходы, чем человек, доход которого ограничен, например рабочий, живущий своим ежедневным трудом, бедная мать, обремененная детьми, нуждающийся человек, который ничего не ест, кроме хлеба, но именно поэтому должен потреблять хлеба больше». Так оценили современники закон о максимуме, едва только стало возможно высказаться против него, не рискуя немедленно погибнуть на эшафоте. Кожевник Дерюбиньи, сидевший при старом режиме в Бастилии, человек, преданность которого делу революции была выше сомнений, тоже принял участие в публицистическом походе против закона о максимуме, который он называл главной причиной упадка торговли и промышленности [78], и вместе с тем, как и другие, он подчеркивал невозможность провести эту меру целесообразно.

Ни одного голоса не раздалось в защиту максимума: рабочие парижских предместий и их провинциальные товарищи не встали на защиту меры, которая оказывалась тем жестче, чем человек был беднее: ибо логика вещей именно это сделала из закона, который был отчасти вызван желанием помочь нуждающемуся классу и не менее искренним убеждением, что правительственная власть все может. Новое течение торжествовало в Конвенте, и представитель этого течения (Буасси д’Англа) обвинял даже бывший Комитет общественного спасения в том, что он убил торговлю физически, избивая купцов, и морально, устанавливая максимум, реквизицию и «восточный» деспотизм [79].

На осуждении максимума сходились люди, отправлявшиеся от самых различных точек зрения. Возмущенные максимумом публицисты и слышать не желают ссылки на исключительное положение, которым объяснялись крупные революционные мероприятия и диктаторские распоряжения. «Эта диктатура порождает людоедов, питающихся трупами» [80], — пишет один из таких публицистов, Барбе. «Отсюда эти реквизиции, которые выкачивают (pompent) все богатства торговли, истощая ее до конца; отсюда этот инквизиторский «максимум», который преследует даже тень коммерческой свободы вплоть до домашнего очага, у которого она пытается укрыться; отсюда эти тысячи коршунов, которые одни за другими насыщаются народной кровью; отсюда эти тучи хищных птиц, которые ежедневно прибирают плоды наших трудов». Термидорианская реакция позволяет автору дать волю давно сдерживаемой злобе. Он обвиняет (задним числом) Робеспьера в желании возбудить войну между неимущими и собственниками: «Современный Кромвель и его круглоголовые, намечая свой план войны против общественной свободы, вооружают не собственников против собственников, они провозглашают себя отцами и кормильцами нуждающихся, единственными друзьями санкюлота; они ставят торговлю, так сказать, под Дамоклов меч». И еще, и еще раз мы встречаемся со злорадным констатированием полного и безусловного провала закона о максимуме. «Что же случилось? Все припасы исчезли из публичного обращения, но только затем, чтобы вновь появиться чрез подпольные каналы, уже приобретя ужасающе высокую цену». Мало того: зерно из таких хлебородных провинций, как Фландрия и Артуа, «посредством тайных и неуловимых каналов» переправляется в Бельгию. И никакие наказания, самые страшные, прекратить это не в силах. Не может назваться демократическим такой закон, который благоприятствует интересам правительства, изолируя его от «народа», закон, против которого восстают все частные интересы; и если в последние годы (речь идет, конечно, о 1793–1794 гг.), хотя жатва была обильна, хлеба все-таки не было, то виноват именно этот несчастный закон о максимуме, который необходимо отменить как можно поспешнее. Конвент, в эту пору «термидорианской реакции» охотно ломавший и уничтожавший то, что сам же он делал в годину робеспьеровского владычества, не имел никаких причин настаивать далее на сохранении максимума. Бессилие этого закона обеспечить интересы казны было доказано.

Наконец в декабре 1794 г. Конвенту был представлен доклад о необходимости покончить с максимумом. Докладчик считает максимум мерой гибельной, но полагает нужным как бы напомнить извиняющие обстоятельства, заставившие прибегнуть к этой мере. Он напоминает о бегстве короля в Варенн, о том, как подняла голову аристократия, затем об эмигрантах, о войне, которую Европа объявила, когда Франция была неподготовлена, о вандейском восстании, о страшном обесценении ассигнаций [81]. Но он спешит признать, что закон не достиг цели: вздорожание предметов первой необходимости прогрессировало чудовищным образом, несмотря на террор. Товары стали быстро исчезать, и одно зло породило другое: максимум породил реквизицию [82], правительство сделалось распорядителем и хозяином, поставщиком всех товаров. Но как исполнить эту задачу? Как «снабдить 25 миллионов человек… всеми необходимыми предметами потребления?» Это было невозможно. А между тем, отказывая сплошь и рядом людям, просившим снабдить их всем необходимым, правительство не могло воспрепятствовать тому, что его собственные агенты широчайшим образом пользовались (особенно в провинции) правом реквизиции, налагали реквизиции иной раз на все товары, так что купец на законном основании отказывался продавать кому бы то ни было. Купец при этом разорялся, продавая правительству по максимуму, но потребителю от этого не было легче. Сырье исчезло, потому что земледелец, обескураженный максимумом и непрерывными реквизициями, либо не работал, либо скрывал продукты. Итак, значит, закон о максимуме привел к прямо обратным результатам, нежели те, о которых мечтали законодатели в 1793 г.: закон этот открыто и повсеместно нарушается, между волей правительства и интересами большинства народа существует гибельное в моральном отношении противоречие [83].

Читая доклад, можно подумать, что он окончится предложением отменить не только максимум, но и реквизиции, ибо докладчик громит оба эти мероприятия. Но нет: он предлагает в заключение (в проекте декрета), отменив максимум, удержать реквизиции. Конвент так и поступил. 24 декабря 1794 г. закон о максимуме был отменен [84].

Конвент, не довольствуясь отменой закона о максимуме, постановил разослать всем властям для распространения особую прокламацию [85]. «Французы! — так начинается этот любопытный документ. — Разум, справедливость, интересы республики уже давно противились закону о максимуме. Национальный Конвент его отменил: и он тем более будет иметь прав на ваше доверие, чем более станут известны мотивы, которые продиктовали этот спасительный (отменяющий) декрет… Наименее просвещенные умы знают теперь, что закон о максимуме изо дня в день уничтожал торговлю и земледелие; чем суровее становился этот закон, тем он становился неисполнимее; тщетно притеснения принимали тысячу форм, закон встречал тысячу препятствий, от него постоянно уклонялись», и он привел Францию к разорению.

Всякий, изучавший историю этой эпохи, знает, как разительно непохож Конвент после 9 термидора на Конвент до 9 термидора. Падение Робеспьера, которое было моментом крутого перелома в истории Франции, «началом конца» революции, до такой степени изменило самый Конвент, что собрание сделалось совершенно неузнаваемым. Это были те самые люди, которые сидели тут в грозные робеспьеровские времена, но теперь, когда им приходилось отменять собственные свои распоряжения, изданные при Робеспьере, они проявляли не покаянный пафос, а красноречивое негодование, будто исправляли ошибки, сделанные кем-то другим. «Соображения, которые уже не существуют, может быть оправдывали (этот закон — Е. Т.) при его зарождении; но неизбежным его результатом был бы совершенный голод, если бы конвент, отменив его, не сбил оков с промышленности». Это подчеркнутое мной «может быть» есть единственное снисхождение, которое Конвент в декабре 1794 г. оказывал себе самому, своим поступкам, совершенным в 1793 г. и в первой половине 1794 г. «Конкуренция и свобода, единственные основы торговли и земледелия», поправят зло, причиненное максимумом, — так надеется Конвент, и он предостерегает французский народ от «злонамеренной клеветы», которая будет стараться опорочить этот декрет. Это воззвание обнаруживало как бы некоторые опасения, как будто Конвент боялся вспышки народного недовольства по поводу отмены максимума. Но на деле ни малейшего протеста, конечно, ниоткуда не последовало.

Так окончился этот опыт вооруженной борьбы против непреодолимых сил экономической эволюции. Неясность, половинчатость, противоречивость, недоговоренность в основных принципах совмещались тут с резкой безоглядочной системой осуществления тех практических мероприятий, которые были признаны неотложными. Век рационализма, век веры во всесильное и всеустрояющее законодательство довел тут до логического конца некоторые коренные предпосылки, раньше выдвинутые; для понимания психологии целой исторической эпохи закон о максимуме неоценим и незаменим.

Я проследил судьбу закона о максимуме за 15 месяцев его существования в связи с вопросом о том, как он отразился непосредственно на интересах потребителей. Это та сторона дела, которая была больше всего на виду, ведь и издан закон был прежде всего по требованию потребителей (рабочих и городской бедноты вообще).

Но закон о максимуме имел последствия, которые должны тут особенно остановить наше внимание, хотя источники говорят о них гораздо меньше: максимальная таксация гибельно отразилась на общих условиях производства, вызвала крутое сокращение его и этим могущественно способствовала усилению безработицы.