3
3
К этим протоколам мы теперь и переходим. Отметим прежде всего, что комиссары, производившие предварительное следствие, отнеслись к своему делу, судя по протоколам допросов, весьма усердно. Это доказывается обилием вопросов и обстоятельностью записей, но из ничего не может ничего выйти, невзирая на все желание.
Усердие комиссаров весьма понятно: высшие власти чрезвычайно энергично требовали раскрытия «истинных виновников» события 27–28 апреля с первых же дней, можно сказать с первых же часов, протекших после беспорядков. Королевский прокурор де Фландр де Бренвиль, несомненно отвечая Неккеру на какое-то утерянное для нас письмо, доносил [32] ему 3 мая, что уже выслушал довольно большое число свидетелей и обещал тщательно обследовать все факты; он просил вместе с тем Неккера удостовериться, что расследование этого дела будет вестись «с величайшим усердием». Но он признавал, что мало сведений пока получается из этих допросов. В другом донесении прямо указывается, что следствие продолжается, но что «не судебными средствами» возможно в подобных случаях добиться результатов [33].
И Неккер, и министр двора, и хранитель печати (министр юстиции) следили за ходом дела внимательно, но даже и намека на открытие «истинных виновников» (fauteurs et auteurs) беспорядков не являлось.
В Национальном архиве сохранились в хронологическом порядке рукописные дела, производившиеся у комиссаров, и благодаря указателю Тютэ нетрудно среди огромной груды этих бумаг отыскать то, что нужно, в данном случае протоколы допросов арестованных по делу 27–28 апреля. Большинство допросов состоялось уже в последние дни апреля и в первые дни мая, и, несмотря на все усилия допрашивателей, ответа на главный вопрос не было получено.
Допросы эти, в общем, крайне однообразны. Вот самый важный из арестованных «преступников» (не считая уже повешенных 29 апреля двух лиц) — писец Мари [34]. Он был замечен в толпе, которая вырвала сабли у двух унтер-офицеров, и, кроме того, он кричал, грозя обезоружить и еще военных. Сержант Форстер показал, что группа людей, вооруженных палками и саблями, напала на него и его товарища, и подсудимый Мари спросил их: «S’ils ?taient du Tiers-Etat?» [35], a после утвердительного ответа Мари и другие все-таки стали вырывать у них сабли, говоря, что им нужно защищаться от войск. Вечером того же дня Мари с товарищами еще раз встретился с этими двумя обезоруженными, произошла стычка, и бунтовщики убежали. Арестован же Мари был лишь 2 мая. Мари показал, что толпа его окружила и заставила кричать: «Vive le roy et le tiers-?tat!» Затем солдаты отдали свои сабли (когда некоторые из бунтовщиков потребовали), и он, Мари, посоветовал солдатам уйти. Фразу же с угрозой обезоружить и других военных произнес, как другие. В грабеже дома Ревельона и Анрио он не участвовал, и никто его там, впрочем, и не видел. Конечно, шаблонное (как увидим) в этом процессе оправдание, что толпа заставила делать то-то и то-то, может и не быть принято, но и доказательств в пользу того, что он был вожаком, ни малейших не было. Тем не менее 18 мая тем же превотальным судом Мари был приговорен к смертной казни, а 22 мая в полдень повешен публично там же, где 29 апреля были казнены Пура и Жильбер, — у Сент-Антуанских ворот, в центре рабочего квартала.
Вот другая, тоже признанная наиболее важной, «преступница», торговка мясом Мари-Жанна Бертен. Ее обвиняли в том, что она «возбуждала в самых сильных выражениях» толпу к грабежу и опустошению мануфактуры Ревельона; что она раздавала бунтовщикам палки и поленья; что она кричала: «allons, vive le tiers-?tat», заставляла других присоединяться к толпе, указала вход в мануфактуру и после грабежа раздавала свертки раскрашенной бумаги; таковы все ее преступления, обозначенные в приговоре превотального суда [36]. На допросе она не признавала себя виновной [37] и заявила, что считает Ревельона «честным человеком и отцом бедняков». Суд приговорил и ее к смертной казни через повешение. Ввиду беременности она не была, впрочем, повешена, а затем участь ее была смягчена, и после почти двухлетнего заключения она была выпущена на свободу.
Другие обвиняемые пострадали даже и без таких оснований и доказательств. Ткач Фарсель, арестованный в пьяном виде и заподозренный, что он напился вина из разграбленного погреба Ревельона, на допросе показал [38], что «любопытство видеть происходящее увлекло его; что он видел, как бросали из окна вещи Ревельона и жгли, но не принимал во всем этом участия». Он был приговорен к пожизненной каторжной работе на галерах; перед отправлением на каторгу Фарсель был еще заклеймен публично раскаленным железом и должен был простоять час у позорного столба. К такому же точно наказанию были приговорены и еще четыре подсудимых. Один из них, Ламарш (красильщик), тоже был уличен только в том, что находился в нетрезвом виде. Улик других не было никаких, и комиссар принужден был выдумывать вопросы: «спрошенный, почему его одежда покрыта грязью, ответил, что это потому, что он упал, будучи пьян» [39]. Нетрезвое состояние как главная улика погубило и остальных подсудимых этой категории; Леблан (шорник) оправдывался тем, что толпа «насильно» повела его в погреб, где все пили [40]; толпа же принудила его взять камни в карманы, но сам он в солдат их не бросал, и т. д.
Кроме нетрезвого состояния (приводившегося в связь с разграблением погреба Ревельона), своего рода уликой, за неимением ничего лучшего, были сочтены раны, и те из раненых, которые не могли уйти с места бойни и попали в больницу, были тоже допрошены. Их ответы еще менее содержательны, да и власти абсолютно ничего не могут противопоставить их отрицанию: Кюни, столяр, был в толпе, ранен, ничего больше не помнит, подстрекателей не знает, действовал как все, «пример его увлек» [41]; Прево, торговец вином, был пьян, но к счастью для себя арестован не в ограде мануфактуры; найдены при нем подсвечники, но он заявляет, что они принадлежат ему, а у властей, по-видимому, нет возможности это опровергнуть; на месте беспорядков очутился, чтобы посмотреть, из любопытства… Почти всех допрашиваемых спрашивали, не знают ли они зачинщиков, не слыхали ли они имена подстрекателей, не давал ли им кто-нибудь советов, и всегда, без исключения, на эти вопросы получался отрицательный ответ. Некоторых (например, юного мраморщика Жилля) [42] чуть ли не только об этом и спрашивали; Маршана, сапожника Этьена, гравера Прюдома, судовщика Пулена — всех этих людей, относительно которых ни малейшей улики не было, спрашивали о подстрекателях. Видно было, что комиссарам дана была определенная инструкция узнать главарей, — и невольно вспоминается цитированная выше фраза, что судебными средствами плодотворных результатов не добудешь. Намек ли это на пытку, уже отмененную по закону? Предположение невозможное, потому что письмо писалось Неккеру, но ясно одно: высшие власти действительно желали узнать «подстрекателей». Это явствует не только из цитированной выше переписки, не только из протоколов допросов, которые в этом смысле интереснее по тому, что спрашивалось, нежели по тому, что отвечалось; это явствует из характерных мелочей, содержащихся в документах, из того, что не только Неккер, но и министр двора получали донесения от королевского прокурора суда Шатле о том, как подвигается следствие, из беспокойного напоминания начальника полиции де Кроня следователю Гюйону, отправлявшемуся допрашивать раненых, чтобы их ни в каком случае не выпускали [43], из просьбы сейчас же после допроса заехать к нему сообщить о результатах и т. д.
Повторяем: если все эти документы, являющиеся первоисточниками для изучения дела, что-нибудь вполне ясно и непререкаемо устанавливают, то именно полнейшую непричастность правительственных лиц к возбуждению мятежа 27–28 апреля. Начиная с суровой репрессии бунта, продолжая казнями подвернувшихся под руку людей, тщательными расспросами арестованных о зачинщиках и подстрекателях, осуждением на пожизненную каторгу людей, против которых не существовало никаких сколько-нибудь серьезных улик, власти все время обнаруживали весьма много жестокости и презрения к человеческой жизни, но ни малейшего стремления потушить дело, покрыть виновных, замести следы и т. д.
Особенно ярко это сказалось в сознательной тенденции возможно демонстративнее наказать виновных (или, точнее, обвиненных) и этим запугать беспокойное рабочее предместье. Как уже было сказано, казнь Пура и Жильбера 29 апреля, на другой день после восстания, так же как и казнь Мари, произведены были не только публично, но на самом месте беспорядков — у входа в Сент-Антуанское предместье. Прибавим, что наказание пятерых лиц, приговоренных к пожизненной каторге, произошло там же (одновременно с казнью Мари) и сопровождалось особой торжественностью — все они должны были принести так называемую amende honorable: еще до прибытия к Сент-Антуанским воротам, обвиненные — босые, с непокрытыми головами, в одних рубахах — были доставлены к церкви Нотр-Дам; здесь они, стоя на коленях, с зажженными факелами в руках, должны были каяться в своих прегрешениях, а затем их в позорной колеснице доставили к Сент-Антуанским воротам, где они были публично заклеймены раскаленным железом и прикованы за шею железными ошейниками к позорным столбам. Лишь после того, как они постояли около часа в таком положении, они были отвезены в тюрьму.
Вся подспудная сторона дела, насколько она открыта перед нами в тех официальных документах, которые были неизвестны современникам, все внешние факты, у всех перед глазами происходившие, — все это, повторяем, не дает ни малейших оснований усомниться в том, что мятеж 27–28 апреля явился и для Людовика XVI, и для Неккера, и для де Кроня, и для Безанваля, и для герцога Шатле, и для министра двора полной и неприятной неожиданностью, которая очень их встревожила и дольше их интересовала, нежели можно было бы думать, принимая во внимание другие события: ведь через неделю после разграбления Ревельона открылись Генеральные штаты и начался длительный конфликт между депутатами трех сословий. Но теперь нам нужно для полноты впечатления коснуться вопроса, как сами потерпевшие — Ревельон и Анрио — смотрели на постигшее их несчастье. Кого они обвиняли?