От подлости до подвига

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От подлости до подвига

Читаешь повесть Константина Симонова «Четыре шага», и в момент описания им (без сомнения, практически документальном. — Авт.) встречи журналиста Лопатина с только что похоронившим жену батальонным комиссаром Васильевым (в декабре 1941 года на одном из московских кладбищ), в который раз вспоминаешь: «Кому — война, а кому — мать родна…».

«За все дай! — сказал Васильев. — За место — дай! За то, чтобы могилу вырыли, — дай! За то, чтоб сегодня, а не завтра похоронили, — дай! Даже за то, чтобы землей засыпали, — дай! Как будто можно землей не засыпать. А хотя с них все станется — не дашь, так и не закопают! Вытащат гроб из земли, в сторону поставят и кого-нибудь другого на этом месте похоронят, и опять — дай! Дай хлеб, дай сахар, дай табак! Дай водки! Дай, дай, дай!

— А если не дать? — сказал Лопатин.

Васильев печально и зло усмехнулся:

— На кладбище не заходили?

— Нет.

— И хорошо сделали. По неделе прямо на снегу гробы стоят, как в очереди — кто последний, я за вами! Это у тех, кто не дал. Не дал, потому что нету. Кто же пожалеет дать, если есть? Этим и пользуются, сволочи. Был бы я московским комендантом, — помолчав, сказал он, — сократил бы патрули и выделил наряды бойцов на кладбищах могилы копать. Ничего бы не составило. А так собралась — ряшка к ряшке — бесстыжая компания из пьяных инвалидов, и просто жулики, пользуются сложившимся положением, нашли себе теплое местечко — кладбище! Горе — а они дай, дай, дай, дай! Как злые попугаи: копают — матерятся, опускают — матерятся. Ни стыда нет, ни совести, только глотка и брюхо. — Он снова надолго замолчал.

Лопатин с пронзительной печалью подумал, что жизнь и смерть идут своим чередом, и какие-то люди жадно урывают себе куски и на жизни, и на смерти. «Жуки-могильщики», — подумал он. Что ж, бывает и похуже! Кормятся и вокруг госпиталей, и вокруг этапных пунктов, и на станциях — при билетах, и в столовых при миске супа, на которую до того в обрез отпущено, что неизвестно, что выловить в свою пользу, а все-таки вылавливают, догола, до воды!

Что ж, раньше, до войны, этого не было? Или он, как слепой, ходил и не видел? Или во время войны, когда, кажется, всему этому уж и вовсе не место, наоборот, его стало больше? Или испытания войны всколыхнули в людях так много сильного и чистого, что нечистое сразу лезет в глаза, как пятна на снегу? Где тут правда? И как это будет после войны: неужели то же будет?»

А бывало и по-другому, да и не могло не быть, поскольку в самые смутные и лихие времена в России проживало немало людей, у которых имелись не только «глотки и брюхо», но и те самые стыд и совесть. В своей книге «Судьба детей войны» яровчанин Василий Свиридов рассказывает об одном случае, для нынешней поры (не в обстоятельствах, но в проявлении человеколюбия. — Авт.) неординарном, а в то время вполне обычном.

Поздней осенью 1942 года хуторские женщины узнали, что «за Сумами, в Конотопе, лагерь военнопленных. Говорят, будто если кто из родственников придет, то отдают. Собрались несколько человек, в основном женщины преклонного возраста да девчонки лет тринадцати-четырнадцати. Взрослых девчат и парней в такую дорогу пускать было опасно. Облавы шли везде: и в городах, и на дорогах. И у кого не было аусвайса, забирали и будто бы в Германию отправляли.

Собрались и с нашего хутора, и с окрестных сел, договорились идти вместе. Гуртом оно легче, да и там, если не встретят кого из своих или знакомых, то хоть кого-нибудь вызволят.

Надо сказать, что в то время, насмотревшись на все происходящее, люди жалели всех: и своих, и чужих. Все были тогда свои, все были родные. Долго мы ждали, наконец, недели через две пришли, привели, вернее сказать, привезли всего одного. Был он родом откуда-то из Средней Азии, то ли казах, то ли киргиз. По-русски почти ничего не понимал, хорошо выговаривал только слово «мама». Вот что рассказала сестренка, она тоже туда ходила.

Пришли уже к вечеру. У местных расспросили, что и как. Наутро пошли к лагерю. У ворот их остановили. Сначала женщины никак не могли объяснить немцам, зачем пришли.

Потом пришел переводчик в цивильной одежде. Говорил очень вежливо, с улыбочкой и так расположил их к себе, что женщины, осмелев, откровенно ему сказали:

— Если, мол, нет наших, то давайте чужих.

Подумал переводчик и говорит:

— Пойду поговорю с начальством.

Через какое-то время из дома вышло много немцев, все такие веселые, смеются. Приказали что-то караульным, и те привели пленного. Вели его осторожно, с ужимками. Кривляясь, подвели к нам и спрашивают у одной женщины:

— Ваш?

Смотрит тетка Катерина — живой скелет. По ее лицу текут слезы, губы дрожат, не может слова вымолвить. А он стоит, смотрит и вдруг:

— Мама!

Бросилась женщина к нему. Немцы не пустили, переводчик спрашивает:

— Ваш?

И решилась тетка Катерина: будь что будет, убьют, так убьют.

— Мой, — говорит. Сама побледнела, но глаз от переводчика не отвела. Стал переводчик что-то говорить немцам, сам смеется, те тоже что-то выкрикивают, за животы хватаются. Наконец переводчик сказал:

— Ваш, берите.

Караульные, стоявшие возле пленного, отошли. Подошла тетка Катерина к нему, а он на ногах едва стоит.

Идти он не мог, выменяли на самогон да продукты санки, благо немцы гонорар не взяли, видно, довольные были от такого зрелища — смотрите, русские детей своих не различают, сказано — низшая раса.

А русские женщины посадили парня в санки да гуртом, друг дружку сменяя, привезли его домой.

Забрала его тетка Катерина к себе. Старалась поставить на ноги, да не смогла. Последние его слова были:

— Спасибо, мама.

Похоронили его на сельском кладбище по-христиански, в гробу, и крест поставили. А как же иначе? Ведь тогда у нас не знали, как хоронят мусульман, да и никто не знал, какой он веры, спросить не успели, не догадались. А вера в то время у всех нас была одна.

Занедужила тетка Катерина. Говорят, на могиле его часто бывала, да вскорости и сама преставилась. Похоронили ее рядом с могилкой того, кто в последние минуты своей жизни назвал ее мамой.

Знайте, родные, жители степей Казахстана или Ферганской долины, ваш сын покоится в далекой Руси, на сельском кладбище, рядом с русской матерью, которая в последние минуты жизни поила его с ложечки, ласковой материнской рукою поддерживала его голову».