Контрнаступление канцлера Бестужева
Контрнаступление канцлера Бестужева
Гордая своими военными и дипломатическими победами, Пруссия стала затруднять нормальную работу германского сейма; безостановочный рост этой немецкой державы нарушал внутригерманское равновесие. Австрия вместе с курфюрстами саксонским и ганноверским (соответственно королями польским и английским) поддерживала намерения Бестужева: всех их объединяла общая цель — раз и навсегда уничтожить прусскую группировку в России. В дальнейшем же они планировали заключить с Россией оборонительный союз против Гогенцоллерна. В Петербурге голландский, саксонский и британский посланники, стремясь выразить свою солидарность с Габсбургами, подчеркнуто дружески общались с австрийцем Претлаком. При виде прусского посланника они расходились или демонстративно меняли тему разговора. Бестужев усмотрел в этом не только приятный для себя симптом, но и повод призвать к порядку Елизавету. Он сочинил «Промеморию», где вновь твердил о намерении русского правительства обеспечить спокойствие на севере Европы и возлагал ответственность за территориальные споры относительно Голштинии на Фридриха. Записка, адресованная Елизавете и ее совету, носила неофициальный характер. Тем не менее, чтобы убедить императрицу в обоснованности своей политики, канцлер желал заручиться неформальной поддержкой иностранных дипломатов. Представители Георга II, Марии-Терезии, Фридриха-Августа Саксонского и штатгальтера Вильгельма IV одобряли действия канцлера, однако остереглись сообщать своим кабинетам о столь компрометирующем документе. Бестужев, выведенный из терпения, послал свою «Промеморию» в русские посольства в Гааге, Дрездене, Лондоне и Вене, где трудились его верные соратники Головкин, Чернышев, Ланчинский и, наконец, его брат Михаил Бестужев; таким образом канцлер надеялся спровоцировать официальную реакцию. Этого, однако, не произошло: иностранцы сочли текст чересчур тенденциозным и не дали ему никакого хода. Бестужев продолжал настаивать, умолял Претлака и Гая Диккенса хотя бы сделать вид, что они ждут от своих кабинетов ответа на «Промеморию» (на которую в реальности никто отвечать не собирался); эта комедия была необходима канцлеру для того, чтобы подтвердить значение России в международной политической жизни. Ожидание ответа, который якобы должен был вот-вот прибыть, позволяло Бестужеву продолжать интриговать в Петербурге и подталкивать императрицу к изменению внешней политики. Канцлер надеялся, что Елизавета соблазнится возможностью снова сыграть роль посредницы в отношениях между европейскими странами и, уступив мнимым настояниям Австрии, Англии, Саксонии и Голландии, заставит Петра Федоровича пойти на уступки, добьется ослабления Швеции и полностью лишит Пруссию, равно как и Францию, возможности влиять на скандинавские дела. Эпизод этот прекрасно показывает излюбленную тактику Бестужева. Иностранные дипломаты, аккредитованные при русском дворе, сохраняли относительную независимость от своих государей и — если к тому располагали обстоятельства и их собственная продажность (вспомним Функа или Вольфа) — действовали под диктовку канцлера; комедианты и слуги двуликого бога Януса, в пределах императорского дворца они держали себя как «люди Бестужева». Напротив, русские посланники за границей должны были выказывать абсолютную преданность интересам их правительства. Им запрещалось принимать подарки или взятки, адресованные им лично{414}. Злоупотребляя «Промеморией», предназначенной исключительно для внутреннего употребления, канцлер нарушил писанные и неписаные нормы дипломатического поведения{415}. Претлак и Гай Диккенс пришли в замешательство и поспешили отмежеваться от бестужевских притязаний. Тотчас ситуация изменилась, как по волшебству: канцлер, казалось, потерял всякий интерес к Голштинии и стал держаться более приветливо с представителями Швеции и Пруссии — то ли оттого, что Елизавета пригрозила ему отставкой, то ли оттого, что он решил подчиниться требованиям великого князя, то ли оттого, что в очередной раз изменил тактику.
Для представителей всех стран, замешанных в северные конфликты, а особенно для тех, которые принадлежали к числу противников России, общение с ее дипломатами и политическими деятелями осложнялось в силу причин, так сказать, лингвистических: истолковать разговоры с русскими можно было, лишь зная код, код же этот был, во-первых, неясен, а во-вторых, постоянно менялся[115]. Сбивала с толку двуликость русского правительства: как иметь дело с беспечной государыней, которая превыше всего ставит семейные интересы, но при этом всякий раз, когда дело касается ее императорского престола, показывает себя хорошим политиком? Как держать себя с канцлером страстным и расчетливым, который не гнушается ни дерзостями, ни лестью, ни терминами «до такой степени непристойными и малоприличными», что они лишают противников дара речи?{416} Этот министр, страдавший «раздвоением личности», разрывавшийся между неизбежным почтением к своей повелительнице и собственными амбициями, пускал в ход все средства — пьянство, провалы в памяти, заикания. Канцлер создавал вокруг себя атмосферу, где царили страсти, бесконтрольные всплески эмоций, но прежде всего — полная неясность. Русские терзали своих дипломатических партнеров постоянными придирками; предметом бесконечной торговли становилось все, включая выбор языка общения — немецкого или французского. Летом 1750 года представители всех враждующих группировок при русском дворе в равной мере отдавали себе отчет в том, что подобные затруднения в общении вредят делу. Все отступили и сосредоточились на защите своих собственных интересов: австрийцы не желали больше вмешиваться в северные дела; англичане грозили прекратить выплату субсидий, пруссаки думали в основном о защите собственных границ, французы, вообще не присутствовавшие в тот момент на петербургской сцене, делали все возможное, чтобы поддержать равновесие между Данией и Швецией и сохранить хотя бы часть своего влияния в Северной Европе.
Долгие годы Бестужев ставил внешнюю политику России в зависимость от состояния ее финансов и заключал союзы с тем, кто платил больше денег. Теперь все субсидии были истрачены, казна находилась «в состоянии чрезвычайного истощения»{417}, а англичане отказывались платить дальше. В феврале 1750 года Гольц сообщил своему государю о падеже скота в Лифляндии, где были расквартированы русские войска. Возникли трудности в снабжении их провиантом. Из-за напряженной международной обстановки крестьянам не удавалось продавать хлеб за границу. Малороссия, где располагались основные рудники, страдала от постоянных набегов татар{418}; они затрудняли доступ в леса (источник топлива) и перевозку свинцовой руды на заводы, где сырой металл переплавляли и отделяли от него серебро{419}. Бестужеву удавалось держать все эти обстоятельства в тайне от царицы; он скрывал от Елизаветы нищету, царящую в провинциях, и тешил ее россказнями вроде известия о только что изобретенном пушечном ядре, способном убить разом «уйму народу»{420}. Канцлер, которому были на руку всеобщее смятение и неуверенность, вел двойную игру; в отношениях с Елизаветой, которую он же сам и изолировал от всего мира, он подчеркивал собственную незаменимость, а на международной сцене прятался за образом величественной российской императрицы.
Вплоть до 1749 года он без труда совмещал две эти линии поведения, так как царица удовлетворялась ролью пассивной наблюдательницы{421}. Однако голштинское дело вывело ее из оцепенения, и канцлер, несмотря на прекрасные отношения с Сенатом и большей частью иностранных посланников, утратил контроль над Голштинией. Впрочем, ему удалось в очередной раз еггасти положение, оставив щекотливую голштинскую тему и обратив подозрения императрицы против векового врага России — Швеции. Бестужев сумел разбить франко-прусскую партию, однако при русском дворе у Людовика XV и тем более у Фридриха II оставались могущественные, хотя и тайные, союзники в лице великого князя и его супруги. Елизавета же, несмотря на все свои недостатки, несмотря на беспечность и лень, оставалась императрицей, держалась величаво и внушительно, служила воплощением самодержавия и гордилась тем, что продолжает традиции отца. Все эти особенности, очевидные даже на примере сравнительно мелкого вопроса о крохотном Голштинском герцогстве, очень скоро проявились в масштабе всей европейской политики: следствием их стала чехарда, сказавшаяся самым отрицательным образом на судьбе Пруссии, чей король, плохо информированный неопытным посланником, страдающий попеременно то манией величия, то манией преследования, занял позицию сугубо оборонительную и довольно скоро за это поплатился.