Двойное нарушение отцовской воли
Двойное нарушение отцовской воли
Елизавета сознавала, что способна следовать определенным принципам, определенным правилам игры. В отличие от своих приближенных, каждый из которых был подкуплен той или иной из воюющих сторон, сама она не принимала никаких залогов дружбы. Обмен подарками совершался исключительно на основе полной взаимности. Слабость Елизаветы, помимо лени, заключалась в другом — в ее неумеренном благочестии. Не отличаясь в личной жизни особым целомудрием, она тем не менее тщательно исполняла все предписания православной религии, истово молилась и доходила порой до такого исступления, что лишалась чувств. В этом отношении она была совсем не похожа на своего агностика-отца. Петр упразднил патриаршество и обложил налогами монастырские владения{319}, Елизавета же отступила от петровского курса на секуляризацию духовных вотчин, вернула доходы с монастырских земель в ведение Синода, без устали осыпала духовных лиц подарками; при ней были выстроены новые монастыри и церкви. Паломничества царицы в Троицу, Киев и Переяславль обходились казне в огромные суммы, особенно в тех случаях, когда путешествие преследовало не только религиозные цели. Весьма высокопоставленные духовные особы в благодарность за эротические подвиги получали возможность постройки или реставрации новых церковных зданий; купола покрывались позолотой, а карманы заинтересованных лиц наполнялись деньгами{320}. Разумовский нисколько не заблуждался относительно истинных причин подобных прогулок, однако он делал вид, что полностью разделяет благочестивые настроения своей государыни, и, также принося в дар церкви крупные суммы, укреплял не только власть православной церкви, но и свою собственную — в ущерб великому князю. Всякому же, кто относился к набожности царственной четы с иронией или просто без должного почтения, придворная карьера была заказана, в чем не замедлил убедиться Ла Шетарди. Дальон сокрушенно замечал: «Здешняя страна похожа на такую, где властвует инквизиция»{321}. Императрица, полагал французский дипломат, желает с помощью церкви укрепить свою власть и в то же самое время «набросить покров па иные предметы». Дальон, сторонник Голштинского дома и поклонник (в теории) реформ Петра Великого, предвидел, что Россия «вот-вот погрузится в первобытное свое состояние, ибо духовное сословие не может в ней владычествовать без помощи невежества и суеверия»{322}. Посланник, который за пять лет, проведенные в Петербурге, досконально изучил тамошнюю обстановку, сомневался в успешном завершении реформ, которым насильно подверг страну Петр I; страна двигалась назад, что, впрочем, в тревожном 1746 году было для иностранцев не столь уж огорчительно: «Не европейским нациям оплакивать это попятное движение России»{323}. В глубине души представитель Людовика XV желал исключения России из европейской системы. Царствование Елизаветы, как и сама ее личность, производили двойственное впечатление: если смотреть извне, она, вне всякого сомнения, шла вперед, однако изнутри ее подавляли вековые традиции. Царица, чей психологический тип можно определить как экстравертивный и интравертивный одновременно, воплощала в себе всю нацию, разрывающуюся между ускоренной европеизацией, произведенной Петром, и своей собственной природой, которая не была ни вполне азиатской, ни вполне европейской.
Отличалась Елизавета от отца и в другом отношении: она не знала счета деньгам и не умела ограничивать потребности двора, чей бюджет уже в первый год царствования обошелся казне в миллион с лишним рублей{324}. Петр I был царем экономным, даже скупым; дочь его, напротив, отличалась чрезмерной щедростью[85]. Дворяне, допущенные ко двору, беззастенчиво пополняли свой бюджет за счет золотой посуды, безделушек, миниатюр, которые перепродавали богатым купцам или иностранцам{325}. Начиная с зимы 1742 года казна была пуста; в эту пору, когда любые союзы представлялись еще вполне возможными, Мардефельд сообщал в Потсдам о катастрофическом положении дел: офицеры не получают жалованья, Военная коллегия израсходовала все выделенные ей средства, Адмиралтейство задолжало казне 50 000 рублей{326}. Фридриха это озадачило и встревожило. Вскоре царице стало не хватать денег на оплату нарядов и драгоценностей; она решила уменьшить суммы, выделяемые на содержание двора, и, не сокращая числа приемов, сделать их более скромными и менее дорогостоящими. Императорский дворец славился очень скверным столом; блюда здесь подавались самые обыкновенные, ничем не примечательные, вина — отвратительные. Зато богатые дворяне угощали превосходно: шампанским, французскими винами, устрицами, оливками, каперсами{327}…[86] В первые месяцы 1746 года финансовое положение двора стало особенно ужасным. Торговцы отказывались отпускать товары в кредит, главный дворецкий по фамилии Фухс попросил отставки и позволения возвратиться на родину: за неимением средств он был не в состоянии закупать провизию, необходимую для приготовления кушаний на 300 персон (ежедневная норма императорского дворца){328}. Сорок камер-пажей обходились казне, без стоимости ливрей, в 24 000 рублей в год, иначе говоря, по 600 рублей на одного пажа; впрочем, самим пажам из этих денег, как правило, не доставалось ни копейки, однако им были обеспечены стол, одежда и кров — по тем временам уже немало{329}. Огромные суммы уходили на содержание загородных резиденций императрицы (Петергофа, Царского Села). Из-за задержек с выплатами жалованья и пенсий даже молодой двор вынужден был порой рисковать жизнью, обитая в домах с провалившимся полом и разрушенным потолком{330}. Доходы великого князя сократились с 400 000 до 80 000 рублей в 1744 году, а затем до 8000 рублей в 1746 году; меж тем наследник вовсе не желал с этим смириться, он «бранился», «ругался» и твердил во всеуслышание, что «проклинает тот день, когда приехал в Россию»{331}.
Государственная казна пустела из-за дурного управления Бестужева[87] и Черкасского, но также и из-за крайне скверного состояния, в котором оставила ее Анна Леопольдовна{332}. Бухгалтерский учет велся от случая к случаю, многие документы отсутствовали вовсе; бумаги то и дело переводились из одной коллегии в другую; некоторые недостачи ликвидировались за счет денежных средств сомнительного происхождения, за которые, по всей вероятности, кто-то получал огромные проценты. Вскоре величина государственного долга перестала поддаваться учету. Данные о доходах поступали с опозданием на пять лет; министры бились за кредиты и особые бюджеты, причем победителями из этой битвы неизменно выходили Иностранная и Военная коллегии. Еще до того, как императрица приняла решение об участии России в военных действиях, к которым привел спор за Австрийское наследство, на армию уходило больше 6 миллионов рублей в год[88]. Стране угрожала своего рода злостная дефляция; напуганные величиной прямых и косвенных налогов[89], мелкие собственники и крестьяне предпочитали не тратить деньги{333}, а прятать их; ежегодно из обращения исчезало более одного миллиона рублей. Если верить Мардефельду, количество фальшивых копеек, изготовленных в Саксонии, было так велико, что едва ли не сравнялось с количеством подлинных монет; за время, прошедшее с 1712 по 1746 год, из 35 миллионов рублей, отчеканенных на монетном дворе, в обращении осталось всего 3 миллиона!{334} 32 миллиона рублей были спрятаны в чулках, а владельцы их, то ли сознательно, то ли нет, расплачивались фальшивыми деньгами. Se non e vero, e ben trovato… [Если это и неправда, то хорошо придумано — итал.]. К концу царствования Елизаветы государственный долг исчислялся 8 147 924 рублями…{335} Однако императрица не желала, чтобы ей докучали подобными пустяками. Ведь при Петре I все было в порядке, говорила она, забывая о прижимистости своего отца{336}. Она так никогда и не узнала о том, как на самом деле хозяйствовали ее министры; правда не доходила до императрицы, стоявшей на вершине государственной пирамиды: ведь «талант русских», по замечанию шведского посланника Вульфеншерны, заключался в умении «пресмыкаться перед власть имущими»{337}. Бестужев, хотя и не контролировал ситуацию в целом, нисколько не заблуждался насчет истинного положения дел; говорят, однажды в порыве откровенности он сказал Разумовскому: «Быть может, однажды и вы, и я сгинем в Сибири, вслед за беднягой Минихом, который был куда лучше нас обоих»{338}. Многозначительные слова. Как бы независимо ни держался канцлер, самодержавная правительница сохраняла свою власть и над ним; жизнь всех: придворных, министров, фаворитов — полностью зависела от Елизаветы; все они боялись ее произвола, сама же она боялась дворцового переворота. В Петербурге осевая система, описанная Ле Руа Ладюри применительно к Версалю, не действовала, потому что никто, включая саму государыню, не был уверен в собственной участи; всякий знал, что положение его временно и непрочно.