Супружеская верность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Супружеская верность

Читая доносы на мужей, которые обманутые и брошенные жены посылали в органы власти после войны, — многие из них дышат злобой, а некоторые еще и алчностью, — легко забыть, что всего несколько лет назад жены писали о мужьях письма совсем иного типа. Женщина, у которой в конце 1930-х гг., во время Большого террора, арестовывали супруга, обычно пылко за него ходатайствовала, настаивала на его невиновности, умоляла освободить его[198]. Хотя жены «врагов народа» ipso facto оказывались под угрозой и для них даже имелись специальные лагеря[199] (правда, в обязательном порядке арестовывали, кажется, только жен очень высокопоставленных «врагов»), ходатайство за супруга перед властями, судя по всему, не представляло дополнительного риска; власти как будто ожидали этого и считали вполне естественным, что родные не только просят за заключенных, но и пытаются с ними переписываться, посылают им передачи и т. д. Образ верной жены, в значительной мере навеянный историческим примером жен декабристов и их героическими портретами, созданными поэтом Некрасовым[200], в годы Большого террора очень отчетливо просматривался не только в ходатайствах, но и в реальной жизни.

Однако в послевоенный период мы куда реже встречаем этот образ в архивных материалах[201]. В делах КПК я нашла единственный пример — жены Н., на которого сын донес, что тот имеет любовницу (см. выше). Эта женщина, когда ее вызвали в КПК, удивлялась письму сына, хвалила мужа, сказала, что до недавнего времени у них был хороший брак и она «из нежелания причинить этим мужу неприятность» не будет давать письменные показания против него. (В ответ неблагодарный супруг назвал ее обывательницей — правда, она наверняка не давала ему развода.){563}

Один из больших недостатков писем во власть как источника заключается в том, что они показывают нам своих авторов в единственный конкретный момент. Мы как будто видим их застывшими в одном образе — например, верной жены — и с трудом представляем себе, что они могут играть другую роль. Впрочем, в деле С., героини рижской любовной истории, рассказанной в предыдущем разделе, нам повезло больше благодаря информации, которую С. доверила полковнику Г. во время их беседы. Стараясь внушить Г., что ее отношения с К. действительно серьезны и длительны, С. поведала ему, что они впервые встретились в 1937-1938 гг. на Украине, куда их направили на работу вместе с супругами. У них начался роман, и, по словам С., К. даже предлагал, чтобы они оба развелись (хотя его жена в то время была беременна) и поженились. Но потом мужа С., армейского офицера, арестовали. Сказав К., что «она не имеет морального права оставить мужа в таком положении», С. порвала с ним и «серьезно занялась хлопотами» о супруге. Как ни удивительно, она своего добилась: его скоро выпустили из тюрьмы, восстановили в звании и в партии.

К 1950-м гг. муж настолько утратил свое значение в глазах С. (хотя, видимо, не в глазах дочери), что почти не упоминается в обширной документации, посвященной ее роману и его последствиям[202]. Но в конце 1930-х, когда его арестовали, она, по сути, отвела ему роль декабриста, а себе — преданной жены декабриста и была готова пожертвовать для него всем. Она сохранила приверженность этой роли и в 1950-е гг., только ей пришлось переписать ее применительно к новым обстоятельствам: в своем пылком, романтическом заявлении полковнику Г. она утверждала, что если ее любовника (который, следует напомнить, уверял того же самого собеседника, что в их отношениях ничего серьезного нет) в наказание переведут в отдаленный район и жена откажется следовать за ним, то она, С., возьмет на себя долг женской преданности, бросит работу и семью в Риге и поедет с ним, дабы искупить свою перед ним вину.