Паспорт и сталинистская сословность
Паспорт и сталинистская сословность
В конце 1932 г. советское правительство впервые после падения старого режима ввело внутренние паспорта. Это была реакция на явную угрозу наплыва беженцев из охваченной голодом деревни в города, и так уже сверх всякой меры перенаселенные в результате массовых миграций в связи с коллективизацией и стремительным развитием промышленности в годы первой пятилетки. Вместе с тем данная мера оказалась некой вехой в эволюции новой советской сословности. Паспорта царского времени идентифицировали своих владельцев по сословной принадлежности, новые советские паспорта точно так же идентифицировали их по «социальному» (т. е., по сути, классовому) положению[62].
Рис. 3. «Напраслина». Рис. Б. Клинча (Крокодил. 1935. № 23. С. 14)
Примечательная черта новой паспортной системы заключалась в том, что паспорта вместе с городской пропиской выдавались городским жителям органами ОГПУ (предшественника НКВД и КГБ), а крестьяне не получали паспортов автоматически. Как и при царизме, сельские жители должны были обращаться за паспортом к местным властям перед отъездом на временную или постоянную работу за пределы своего района, и просьбы их не всегда удовлетворялись. Колхозники нуждались также в разрешении колхоза на отъезд, совсем как в былую пору круговой поруки[63], когда членам общины, чтобы покинуть ее, требовалось разрешение от мира. Таким образом, крестьянство было поставлено в юридически особое (и, конечно, низшее) положение, и здесь трудно не заметить сословного подтекста. В течение 1930-х гг. правила выдачи паспортов не претерпели существенных изменений, невзирая на принцип равноправия, который Конституция 1936 г. провозгласила основой советского государства и права.
В графе «социальное положение» в паспорте 1930-х гг. обычно стояло «рабочий», «служащий», «колхозник». Представители интеллигенции указывали свою профессию — «врач», «инженер», «учитель», «директор завода»{134}. Все эти записи, за исключением слова «колхозник»[64], как правило, по-видимому, точно отражали основное занятие человека. Несомненно, точности весьма способствовал тот факт, что паспортами ведал НКВД. Кроме того, следует отметить, что вместе со смягчением классово-дискриминационных законов и процедур пошли на спад споры по поводу социальной идентичности. Классовая идентичность, указываемая в паспорте, ни в одном из случаев не несла с собой клейма в прежнем смысле. «Колхозник» и «единоличник» (владелец неколлективизированного хозяйства) — две юридические категории крестьян, пришедшие на смену трем квазиправовым, квазиэкономическим категориям 1920-х гг., — конечно, обозначали низший статус в советском обществе, но ни та, ни другая не делали человека парией, как прежний ярлык «кулака».
К середине 1930-х гг., когда коммунистическая партия и советское общество вынырнули из водоворота коллективизации и культурной революции, приверженность руководства марксистским классовым принципам заметно утратила глубину и искренность. Как уже говорилось выше, режим начал отходить от практики классовой стигматизации и дискриминации, и хотя принятие новой конституции еще мало о чем говорит, но советские методы действительно изменились и в других областях, например в образовании и в рекрутировании новых представителей элиты через комсомол и партию. Ослабление подлинного интереса к классам выразилось и в резком сворачивании социальной статистики — главной отрасли научных исследований в 1920-е гг., в частности в исчезновении вездесущих таблиц, показывающих классовый состав любой группы населения или учреждения, какие только можно вообразить.
При всем том было бы ошибкой думать, будто советские власти не трудились больше собирать данные о социальном и классовом происхождении. Вечный страх перед затаившимися врагами, о котором рассказывалось в предыдущем разделе, вылился в советскую привычку фиксировать и записывать все что можно, но это откладывалось в основном в личных делах. Еще и в 1941 г. Маленков говорил на партийной конференции, что «до сих пор, несмотря на указания партии, во многих партийных и хозяйственных органах при назначении работника больше занимаются выяснением его родословной, выяснением того, кем были его дедушка и бабушка, а не изучением его личных деловых и политических качеств, его способностей»{135}. Стандартная анкета, которую заполняли все государственные служащие и члены партии в 1930-е гг., учитывала все мыслимые обстоятельства, влияющие на социальную идентичность, включая классовое происхождение (прежнее сословие и чин, основное занятие родителей), занятие до поступления на государственную службу (или вступления в коммунистическую партию), год поступления на госслужбу и текущий социальный статус{136}.
Переписи населения 1930-х гг., в отличие от переписи 1926 г., касались социального положения кратко и пунктирно. В каком-то смысле это просто отражало изменившиеся внешние условия, в частности экспроприацию кулаков и других частных хозяев, использующих наемный труд. Но негласное возвращение к духу переписи 1897 г. также ясно свидетельствовало, что вопрос о классовой принадлежности (одинаковый в переписях 1937 и 1939 гг.) внезапно утратил сложность и стал почти столь же прост, как прежний вопрос о сословной принадлежности. Классовое положение больше не приходилось «вычислять», тщательно собирая и анализируя экономические данные; у большинства населения оно было весьма удобно записано в паспорте, требовалось только сообщить записанное. В 1937 и 1939 гг., отвечая на вопрос о социальном положении, респонденты попросту должны были сказать, к какой из групп они относятся: к «рабочим, служащим, колхозникам, единоличникам, кустарям, лицам свободных профессий, служителям религиозного культа или нетрудовым элементам». Вдобавок, если они работали на государство, их просили уточнить род своей нынешней «службы» (фраза, заставляющая вспомнить Петра Великого, которому она наверняка пришлась бы по вкусу){137}.[65]
Термин «класс» в бланках переписи не использовался, что выдавало некоторую неуверенность в его релевантности как категории[66]. В конце концов, в середине 1930-х гг. Советский Союз официально достиг стадии социалистического строительства: несмотря на отсутствие теоретической ясности в вопросе об отношении социалистического строительства к собственно социализму, это могло означать, что не за горами переход к бесклассовому обществу Сталин, правда, утверждал, что классы в советском обществе остались, но особые, не антагонистические, поскольку с эксплуатацией и классовыми конфликтами покончено{138}. Он не давал себе труда подкрепить это утверждение развернутым теоретизированием[67] — теоретическая разработка новых категорий поистине завела бы его на опасную почву: стоит убрать классовую эксплуатацию из марксистской концепции классов, и то, что останется, гораздо больше напоминает российские сословия, чем Марксовы классы.
В духе Екатерины Великой, разъяснявшей принципы сословности в XVIII в., Сталин разбил советское общество на три большие группы: два класса — рабочие и крестьяне (колхозное крестьянство) и прослойка — интеллигенция{139}.[68] Фактически три сталинские социальные общности представляли собой разумную адаптацию к современным советским условиям четырех основных екатерининских сословных разрядов[69]. Практической инновацией с учетом советских прецедентов стало уничтожение прежней категории служащих, слитой вместе с интеллигенцией и коммунистической управленческой элитой в единый конгломерат под названием «советская интеллигенция».
К началу войны советские граждане полностью свыклись с мыслью, что «класс» (что бы это ни означало) является неотъемлемой частью их общественной идентичности. Как сообщали, с некоторой долей недоумения, авторы послевоенного Гарвардского проекта интервьюирования, их респонденты из числа советских беженцев без малейших затруднений идентифицировали себя в классовых терминах{140}, хотя при этом «в весьма малой степени демонстрировали классовую враждебность или классовые конфликты» и, таким образом, предположительно обладали «слабым классовым сознанием»{141}. Недоумение гарвардских ученых объяснялось тем, что они рассматривали советские классы с марксистской точки зрения, как определяемые эксплуатацией и взаимоотношениями друг с другом. На самом же деле сталинские «два класса и прослойка», конечно, вообще не являлись классами в марксистском понимании — подобно сословиям, они определялись отношением каждой группы к государству, а не к другим группам. Советские граждане обладали ясным и непреложным знанием о своей классовой принадлежности (как их предки — о сословной), поскольку от них постоянно требовали идентифицировать себя с этой стороны.
Одно из наиболее поразительных открытий Гарвардского проекта — очевидное подтверждение заявлений Сталина о неантагонистическом характере сословий-классов из формулы «два с половиной». Учитывая остроту противоречий 1920-х гг., особенно между низшими классами и «буржуазными специалистами», полной неожиданностью оказался тот факт, что респонденты из низов, интервьюируемые на Западе после войны, не проявляли особого антагонизма по отношению к интеллигенции — части новой элиты общества. Нет, отвечало большинство, они не считают, что интеллигенция или какая-либо другая социальная группа пользуется чрезмерными привилегиями. Только «партия»{142}. Такая позиция свидетельствует о вынесенном респондентами из своего прошлого убеждении, что (партия-)государство взяло на себя роль прежних эксплуататорских классов эпохи царизма. Она также показывает одно из невольных последствий атаки государства на классовых «врагов» в конце 1920-х гг., ослабившей тот самый социальный анатагонизм, который призвана была мобилизовать.
Разумеется, утверждение, будто в Советском Союзе в 1930-е гг. возникла полноценная сословная система, будет преувеличением. Тем не менее в советской социальной организации того времени наблюдались многие признаки тенденции к сословности, начиная с вышеупомянутой графы о социальном положении во внутреннем паспорте. Крестьянство отличалось наиболее четко определенными сословными чертами. В отличие от других основных сословий-классов, рабочих и интеллигенции, крестьяне не имели права на автоматическое получение паспортов, и, следовательно, их мобильность подвергалась особым ограничениям. Государство возложило на них трудовую повинность — обязанность посылать работников и лошадей на строительство дорог и лесозаготовки, от которой другие сословия-классы были освобождены. На другой чаше весов лежали принадлежавшее только крестьянам коллективное право пользоваться землей[70] и право заниматься индивидуальной торговлей[71], отнятое в 1930-е гг. у остальных советских граждан.
В советском обществе 1930-х гг. существовали и более тонкие различия в правах и привилегиях различных социальных групп. Некоторые были закреплены законодательно: например, право неколлективизированных крестьянских хозяйств (в отличие от колхозников и представителей городских сословий) иметь лошадь, право «рабочих» и «служащих» на земельный участок установленного размера в деревне или в городе[72]. Казаки, одно из традиционных малых сословий при старом режиме, в 1936 г. вновь получили квазисословный статус, предполагающий военную службу в привилегированных частях, после того как двадцать лет находились в немилости за сопротивление советской власти во время Гражданской войны и коллективизации{143}.[73] Сосланных в начале 1930-х гг. кулаков и других «спецпоселенцев» в Сибири и прочих местах тоже следует рассматривать как особое сословие, поскольку их права как сельскохозяйственных и промышленных рабочих и накладываемые на них ограничения тщательно прописывались в законах и различных секретных инструкциях{144}.
Мы можем также выделить по меньшей мере одно «протосословие», чье существование признавалось если не законом, то народом и официальной статистической классификацией. Это новый советский высший класс, управленческая и профессиональная элита, составлявшая верхний слой в той группе «белых воротничков», которую Сталин назвал «интеллигенцией». Формально в статистических анализах 1930-х гг., как правило не публиковавшихся, эта элита обозначалась как «руководящие кадры и специалисты»{145}.[74] Члены данной группы пользовались рядом особых привилегий, включая доступ в закрытые распределители, машину с шофером и государственную дачу{146}.
В этой связи следует отметить, что вся экономика дефицита и сетей «закрытого распределения»[75], сложившаяся в 1930-е гг., поощряла тенденцию к сословности. Это касалось не только нового высшего класса «руководящих кадров и специалистов», но и групп, которые располагались ниже в социальной иерархии и имели свои привилегии разного рода. В начале 1930-х гг., к примеру, система закрытого распределения и общепита на предприятиях имела дело с тремя категориями: административно-профессиональными ИТР[76], привилегированными работниками[77] и обычными работниками{147}. Позже, с развитием стахановского движения во второй половине десятилетия, стахановцы и ударники образовали особый слой рабочих, получавших особые привилегии и премии за свои достижения{148}. Теоретически статус стахановца не был постоянным, он зависел от производительности труда. Однако многие рабочие, по всей видимости, воспринимали его как новый статус «почетного рабочего» (возможно, аналогичный сословию «почетных граждан» в царской России?), который, если ты его однажды заработал, даруется на всю жизнь[78].
* * *
Я утверждаю в этой главе, что класс после революции стал в России приписываемой категорией. Главными непосредственными причинами этого послужили правовые и институциональные структуры, осуществлявшие дискриминацию по классовому признаку, а также социетальная текучесть и дезинтеграция, которые сделали принадлежность человека к «подлинному» социально-экономическому классу неустойчивой и неопределенной. В общих чертах можно сказать, что советская практика приписывания к классу родилась из сочетания марксистской теории и недоразвитости российского общества.
В известном смысле классы в их советской форме можно считать большевистским изобретением[79]. В конце концов, именно большевики правили новым Советским государством и составляли классово-дискриминационное законодательство, а марксизм являлся идеологией, которую они исповедовали. Вместе с тем было бы слишком просто уступить большевикам всю честь изобретения классов в советском обществе. У этого изобретения имелись и народные корни: выборы по классовому признаку в созданные народом советы рабочих депутатов 1905 и 1917 гг. послужили образцом для Конституции 1918 г. в части, касавшейся ограничения избирательных прав, и, таким образом, косвенно — для всего классово-дискриминационного законодательства первых лет советской власти. Кроме того, сословные оттенки классов в 1920-е гг. — особенно ясно различимые в «классовом» статусе духовенства и аналогичной былому мещанству категории «служащих» — также скорее плод народного, а не только большевистского воображения.
Специфически большевистское (или интеллектуально-марксистское) конструирование классов наиболее очевидно в области социальной статистики. Советские статистики, убежденные, что научный анализ общества невозможен без классовых категорий, в 1920-е гг. неукоснительно включали такие категории в свои данные, в том числе и в тома переписи 1927 г., посвященные роду занятий населения. В этой главе я высказываю предположение, что обширный свод социальной статистики 1920-х гг. играл свою роль в создании «виртуального классового общества», т. е. репрезентации, призванной поддерживать иллюзию наличия классов. Отсюда, естественно, следует вывод, что историкам нужно крайне осторожно относиться к этой статистике и не принимать ее за чистую монету.
«Убойная сила» классового принципа достигла своего апогея в конце 1920-х — начале 1930-х гг., но, когда интерес к классовости как к боевому оружию ослабел, непроизвольно возникшие сословные черты советской классовой структуры стали даже более заметны. Класс остался основной категорией идентичности советских граждан; введение в начале 1932 г. внутренних паспортов с графой «социальное положение» по-новому институционализировало ее. Графа «социальное положение» почти в точности соответствовала графе «сословие» в идентификационных документах царской России. Советское понятие «класс», не являясь больше предметом спора или (после упразднения правовых и институциональных структур классовой дискриминации) клеймом, все больше приобретало значение имперского понятия «сословие».
Здесь нет возможности рассмотреть модель «сталинистской сословности» в советском обществе во всей ее полноте, но она может помочь пролить свет на некоторые немаловажные проблемы. Одна из таких проблем — странные отношения государства и общества в сталинскую эпоху, в частности примат государства и определение социальных групп по их отношению к государству, а не друг к другу. Тоталитарная модель объясняет это особенностями политического строя; модель «сталинистской сословности» предлагает альтернативное (или дополнительное) объяснение в терминах социальной системы.
Вторая проблема — вопрос социальной иерархии. Часто указывалось, что в сталинскую эпоху вновь возникла несомненная социальная иерархия, однако ее характер до сих пор концептуально неясен. Легко согласиться с Троцким и Джиласом, что при Сталине появился новый высший класс, тесно связанный с определенными должностями, гораздо труднее примириться с их марксистским утверждением, что это был новый правящий, а не просто привилегированный класс{149}. В системе «сталинистской сословности» этот класс стал современным «служилым дворянством» (такое предположение уже высказывали Роберт Такер, Ричард Хелли и др.){150}. Та же система помогает понять и связать между собой такие характерные и на первый взгляд несочетаемые феномены сталинизма, как социальный спектакль (красочный парад «всех классов и народов Советского Союза», о котором писала пресса во время каждой сессии Верховного Совета), ритуальные собрания рабочих-стахановцев и особый дискурс на тему «счастливого крестьянина», превозносивший не только колхозы, но и довольство колхозников своей судьбой (явный пережиток досовременных концептов социального устройства).