Классовые траектории: «тогда» и «теперь»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Классовые траектории: «тогда» и «теперь»

В 1930-е гг., как и в 1920-е, советский классовый подход включал в себя немаловажное ретроспективное измерение. Классовое происхождение человека имело даже большее значение, чем его социальное положение на данный момент. Подлинная классовая идентификация требовала учитывать обе ситуации — «тогда» и «теперь». Недостаточно знать о ком-то, что он рабочий. Главное — какой рабочий: «кадровый», «потомственный» или «из крестьян»? Если речь идет о представителе интеллигенции, то «из старой интеллигенции» или «из рабочих»? Если о колхознике — то о бывшем бедняке или бывшем кулаке?

Подобные приоритеты отразились в статистических анализах различных групп населения, которые предпринимались в 1930-е гг. В сталинский период их было меньше, чем раньше, но почти все ставили во главу угла вопрос насчет «тогда» и «теперь». Например, профсоюзная перепись 1932-1933 гг. отводила специальную графу для членов профсоюза, прибывших из деревни, и даже подробно фиксировала их классовый статус до коллективизации (кулаки, середняки, бедняки){61}. Торговая перепись, проведенная в 1935 г., выделяла администраторов и работников государственной и кооперативной торговли, которые раньше были нэпманами или работали на частные предприятия{62}. В обзоре состава руководящих кадров, опубликованном в 1936 г., отмечались те, кто имеет рабочее происхождение, а также не столь многочисленная группа тех, кто трудился «у станка» еще в 1928 году{63}.

Важную роль идентификации по принципу «тогда и теперь» иллюстрирует стандартная анкета, во второй половине 1930-х гг. заполнявшаяся советскими гражданами при приеме на работу и хранившаяся в их личных делах. Судя по числу вопросов, посвященных той или иной теме в анкете, классовой характеристике человека по-прежнему придавалось больше значения, чем его образованию, судимостям, семейному положению и т. д. Соперничать с ней могла только партийно-политическая принадлежность.

Кроме того, у нас есть свидетельство Г. М. Маленкова (задним числом критически вспоминавшего обстановку 1930-х гг.), что к сведениям о социальном положении в личных делах относились чрезвычайно серьезно[29].

Вот о чем спрашивали в анкетах:

«5. Социальное происхождение.

а) бывшее сословие (звание),

б) основное занятие родителей.

6. Основная профессия (занятие для членов ВКП(б) к моменту вступления в партию, а для беспартийных к моменту начала работы в советских учреждениях).

7. Сколько лет работал по этой профессии?

8. Год ухода с производства[30] или оставления сельского хозяйства.

9. Социальное положение»{64}.[31]

Эти вопросы подспудно содержали в себе ряд возможностей для сопоставления «тогда» и «теперь». Во-первых, ответы на них давали понять, как изменилось социальное положение респондента относительно положения его родителей. Во-вторых, — сравнить его положение на текущий момент с тем, какое он занимал в начале своей трудовой жизни. Пожалуй, наиболее примечателен 8-й пункт, подразумевающий, как нечто естественное в жизни среднего советского гражданина, кардинальную перемену социального статуса и уточняющий, когда именно она произошла. В целом смысл всех этих вопросов не столько в том, чтобы определить место индивида в социальном пространстве, сколько в том, чтобы установить траекторию его движения в нем.

В сталинском дискурсе не существовало специального термина для обозначения социальной мобильности, но сама идея была как нельзя более знакома советским гражданам 1930-х гг. Один тип траектории особенно часто описывался и предлагался в качестве образца для подражания. Это советская версия рассказов Горацио Элджера: молодой человек благодаря упорному труду и преданности делу революции пробивается наверх из рабочих или крестьян, партия помогает ему получить образование, и он становится представителем «новой советской интеллигенции», т. е. профессиональной и административной элиты{65}. Типичный пример — краткий очерк автобиографии, представленный начинающим молодым политиком П. С. Попковым, когда его кандидатура была выдвинута на выборы в Верховный Совет в 1938 г.: «Моя жизнь это жизнь рядового бойца партии Ленина-Сталина. Сын безземельного крестьянина-бедняка, я с 9-летнего возраста пошел в пастухи. Потом был чернорабочим, столяром, рабфаковцем, студентом. В 1937 году я стал инженером…»{66} Попков, крестьянский сын, несколько лет в юности трудившийся рабочим разных специальностей, прежде чем воспользоваться плодами «пролетарского выдвижения», был низкого классового происхождения, но к настоящему рабочему классу явно имел мало отношения. Его пролетарские корни вели к изобретенному классу 1920-х гг., а этот класс в конце 1930-х гг. претерпевал концептуальную эволюцию. Он становился воображаемым сообществом, существующим только в прошедшем времени, — тем местом, откуда люди происходят, но не тем, где они обитают в настоящий момент.

Не все из траекторий между «тогда» и «теперь» были так удачны, как попковская. По второму пути, часто привлекавшему внимание в 1930-е гг., двигался внешне безобидный советский гражданин, как правило служащий или рабочий, который успешно скрывал «чуждое» происхождение. С юридической точки зрения такие люди всегда имели право на труд, а с 1936 г. — даже избирательное право. На практике, однако, когда их обнаруживали, их присутствие среди работников почти неизменно оказывалось нежелательным, а их попыткам «прикинуться» нормальными гражданами давалось зловещее истолкование.

Под «чуждым» происхождением подобных лиц, конечно, имелась в виду изобретенная в 1920-е гг. буржуазия. Этот класс, так же как и его антипод — изобретенный пролетариат, переживал эволюцию. Но его эволюция была другой: вместо того чтобы быть придуманным в новой форме, он действительно совершал переход от воображаемого к реальному. Часть первоначально изобретенной буржуазии в 1920-е гг. откололась и приняла конкретную форму в лице «бывших» (людей, утративших прежний привилегированный статус в результате революции) и лишенцев (людей, которых лишили избирательных прав как социально чуждых). В 1930-е гг. то же самое произошло с крестьянами, экспроприированными в качестве кулаков во время коллективизации и образовавшими новый социальный класс раскулаченных.

Это один из самых интересных примеров изобретения классов в Советском Союзе, поскольку его можно рассматривать как вторую попытку изобрести класс кулаков, после того как первая попытка не сумела завоевать общее признание. Понятие кулацкого крестьянского класса, для которого характерны эксплуататорские отношения с другими крестьянами, очень привлекало коммунистов в 1920-е гг. Крестьян, однако, было нелегко убедить в существовании подобного класса в их среде, а партийные работники часто затруднялись определить критерии, указывающие на кулака, или сказать точно, какие именно крестьяне в том или ином сообществе таковым критериям соответствуют. Раскулачивание полностью покончило с неопределенностью. Раньше еще возможно было спорить, является ли некий крестьянин, имеющий двух коров, сад и дядю-торговца в соседнем городе, кулаком или нет. Но после официального раскулачивания дальнейшие споры о его статусе не имели смысла: он становился раскулаченным — т. е. по определению бывшим кулаком. Таким образом, ликвидацию кулачества как класса в Советском Союзе можно рассматривать как последний и решительный шаг в деле изобретения этого класса.