Идентичность: определение и теоретическая основа
Идентичность: определение и теоретическая основа
Прежде чем двигаться дальше, остановимся на понятии «идентичность». В последние годы этот термин вошел в моду в общественных науках, им бросаются направо и налево, и в результате он сделался обескураживающе многозначным{9}. Меня интересует не столько персональная, сколько социальная идентичность, т. е. то, как человек позиционирует себя в социальном или групповом контексте, а не то, что он думает о себе как отдельной личности[6]. Говоря «идентичность», я имею в виду самоидентификацию и/или самопонимание в соответствии с принятыми в данный момент категориями социального бытия. Конечно, между самоидентификацией (процессом маркирования, которое может рассматриваться только как средство для достижения определенной цели) и самопониманием (т. е. уверенностью человека, что он именно таков, каким сам себя представляет) есть разница. В моем определении эта разница намеренно затушевывается, поскольку я считаю, что самопонимание субъекта доступно историкам только благодаря таким практикам, как самоидентификация. В этой книге «идентичность» — сокращенное наименование результата комплексной ревизии самоидентификации, связанной с Русской революцией[7].
В дискурсе первых лет советской власти ближайшим синонимом термина «идентичность» было «лицо». Слово «лицо» в смысле «идентичность» почти всегда употреблялось с двумя определениями: «классовое» и «политическое». Классовую (так же как и тесно связанную с ней политическую) идентичность следовало «выявить» (т. е., согласно словарю Ушакова, «разоблачить, показать в подлинном виде»){10}.[8] Разговор об идентичности был неотделим от проблем ее маскировки и утаивания, поскольку революция сделала определенные типы социальной и политической идентичности опасными недостатками, заставляя тем самым их скрывать. Замаскированную идентичность надлежало «разоблачить»{11} — весьма ходовое словечко в раннем советском дискурсе. Двойную идентичность — «двуличие», «двурушничество» («поведение человека, наружно принадлежащего к одной группе, но действующего в пользу враждебной ей стороны (газ. презрит.)»{12}) — регулярно обличала советская пресса.
В советском контексте под двойной идентичностью понимается заведомо ложное представление человеком своего реального положения на особой оси идентичности — классово-политической. Но в действительности, помимо социально-политической, существует множество возможных осей идентичности: например, этнонациональная, семейная, конфессиональная, тендерная. У человека всегда много идентичностей, т. е. способов самоидентификации, характеризующей его положение в мире и взаимоотношения с другими людьми. Если идентичность — место в определенной классификации, которое некая личность считает своим, ожидая, что и окружающие признают его за ней, то один и тот же человек может сочетать в себе, скажем, идентичности мужчины, рабочего, коммуниста, мужа/отца, русского.
Самоидентификация основывается на феноменах реальной жизни, таких, как родной язык, происхождение, род занятий, но при этом она подвижна и подвержена изменениям. Изменения могут быть вызваны обстоятельствами: например, когда Советский Союз в начале 1990-х гг. прекратил существовать как государство, идентичность «советского гражданина» моментально утратила жизнеспособность. Наряду со стечением обстоятельств может сыграть роль и личный выбор, как в случае с идентичностью «дворянина»: в советские времена иметь ее стало невыгодно и даже позорно, но в 1990-е гг. она воскресла из небытия после нескольких десятков лет неактуальности. Конструирование идентичности на основе реальных фактов биографии в зависимости от обстоятельств и выбора может давать очень разные результаты. Представьте только, какой широкий спектр возможностей этнической самоидентификации находится, к примеру, в распоряжении человека, говорящего по-русски, родившегося в России, но имеющего дедушку-еврея и бабушку-украинку. Кроме того, значение для самого человека различных типов самоидентификации (например, как жены, женщины, коммунистки, интеллигентки или еврейки) может радикально меняться на разных этапах жизни и под воздействием различных внешних условий.
Большинство современных социологов и философов полагает идентичность — социальную, национальную, конфессиональную и пр. — не врожденной чертой, а «сконструированной», т. е. воспитанной культурой окружающей среды. Исключение представляет персональная идентичность: она, отмечает политолог Дэвид Лэйтин, «твердо зафиксирована в изначальном, родовом дискурсе», и человек, придумывающий себе новые имя и репутацию, обычно считается мошенником{13}. Тем не менее и по этому вопросу полного согласия среди ученых нет. В своей работе, посвященной социальной психологии, оксфордский философ Ром Харрё утверждает, что персональная идентичность тоже, по сути, формируется человеком на основе культурных норм[9].
Конечно, здравый смысл требует принимать положение о «сконструированности» социальной идентичности с известными оговорками. Как указывает Лэйтин, «социальная солидарность строится на реальном фундаменте»: «Определяя собственную идентичность, люди бывают ограничены своими генами, своим внешним обликом, своей историей, хотя и не являются их узниками»{14}. Если обратиться к советским примерам, — образованный горожанин, не имеющий деревенских корней, вряд ли сумел бы сконструировать себе идентичность «бедного крестьянина», зато сельский житель, чья семья, пусть в настоящий момент и бедная, принадлежала к духовному сословию или процветала когда-нибудь в прошлом, вполне мог получить от своих врагов ярлык «кулака».
Харре рассматривает два направления формирования идентичности: конструирование социальной идентичности, означающее отождествление себя с некой группой или категорией, и конструирование персональной идентичности, имеющее целью установить степень своей особости внутри категории. Первое, по его словам, является «главной задачей» для «маргиналов», которые изначально не имеют ясного социального положения и нуждаются в том, чтобы «слиться… с каким-нибудь фоном… приобрести защитную окраску». Второе — для людей, твердо стоящих на своем месте, «тех, у кого слишком много социальной идентичности, кто родился в лоне семьи, класса или нации, слишком детально задающих им способ социального бытия». Для них «проблема — выделиться из толпы», выработать сознание своей особости{15}. Психологов, лукаво замечает Харре, в основном интересует социальная идентичность, потому что они «сами в той или иной степени маргиналы». А как насчет революционных переворотов, когда происходит массовая дестабилизация социальной идентичности? Мне кажется, к таким условиям концепция Харре особенно подходит. В более широком смысле можно сказать, что социал-конструкционистский подход к истории дает наибольшие дивиденды в ситуации, когда огромное множество людей, лишившись социальных «руля и ветрил» (например, во время революции), испытывают величайшую потребность найти социальную категорию, к которой они могли бы прибиться.
Еще один способ рассматривать те же вопросы — обратить внимание на поведение людей, разыгрывающих (как актеры перед публикой) присвоенные себе роли и характеры (социальную и персональную идентичность)[10]. Это лейтмотив работ Ирвинга Гофмана, начиная с «Презентации себя в повседневной жизни» и далее: «Фреймовый анализ», «Клеймо» и пр. Гофман сделал большое дело, показав, что такое разыгрывание ролей — универсальное явление, не имеющее ничего общего с мошенничеством, т. е. развив шекспировское: «Весь мир — театр»{16}. Говоря словами Роберта Эзры Парка, цитируемыми Гофманом: «Вероятно, это не просто историческая случайность, что первое значение слова “личность” — “маска”[11]. Скорее, это признание того факта, что все всегда и всюду более или менее сознательно играют какую-то роль… В этих ролях мы узнаем друг друга; в этих ролях мы узнаем себя. В некотором смысле, поскольку маска показывает то представление о нас, которое сложилось у нас самих (роли, в которые мы стремимся вжиться), эта маска — наиболее истинное наше “Я”, “Я”, каким мы хотим быть. В конечном счете наше представление о собственной роли становится нашей второй натурой и неотъемлемой частью нашей личности»{17}. Таким образом, подчеркивает Гофман, нет четкой грани между «циничными» спектаклями (когда «индивид не верит своей игре и в конечном счете не заботится о том, верит ли ей аудитория») и «искренними» (когда актер «полностью находится под впечатлением от собственного исполнения»){18}. Фактически спектакль может начаться как «циничный» и под конец превратиться в «искренний» (по мнению Парка), или наоборот (если что-то поколеблет уверенность исполнителя, что личность, которую он представляет, «истинная»).
Разумеется, к гофмановскому тезису о повсеместной драматической саморепрезентации можно добавить оговорку в духе Харре: она, если можно так выразиться, более универсальна для некоторых людей и в некоторых обществах; маргиналы больше склонны к ней (и, несомненно, больше в ней заинтересованы){19}. Революционное российское (советское) общество, с его неустанным беспокойством по поводу классовой и политической идентичности и богатым набором практик маскировки и разоблачения, — именно такой случай. Осознание театральности жизни было не только широко распространено среди населения, но и проникло в официальный дискурс. Театральная метафора маски в 1920-1930-е гг. постоянно использовалась во всех уголках страны, и те же годы стали периодом расцвета особой формы политического театра — показательных процессов{20}. Образы театра, сценической игры появлялись в самых неожиданных контекстах, например, когда кто-нибудь эзоповым языком заводил речь о голоде 1932-1933 гг. (официально его не признавали): в газетах и бюрократических документах говорилось, что крестьяне «инсценируют» голод, «агитируют», моря себя голодом, нищие «выдают себя за разоренных колхозников»{21}.
Метафора спектакля не всегда употреблялась в отрицательном смысле. Сталина интересовало умение перевоплощаться, способность актера «стать» персонажем, которого он играет{22}. Глагол «стать» играл центральную роль в дискурсе социалистического реализма 1930-х гг.{23} Если перед обществом стояла задача стать социалистическим, а значит, совершить трансформацию самой своей сути, то задачей индивида было стать культурным человеком, т. е. трансформировать не столько суть, сколько поведение — все равно что выучить роль. Вряд ли будет большой натяжкой предположение, что постоянные призывы «учиться», «воспитывать», «овладевать культурой» в 1930-е гг. составляли часть дискурса спектакля — самого главного для довоенного сталинизма.