Жанры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жанры

Душевные излияния

Рассмотрим сначала письмо-исповедь. Это исповедь не в христианском смысле и не в более широком значении признания вины, которое в словаре Даля дается как первое. Здесь подходит второе значение по Далю: «Искреннее и полное сознание, объясненье убеждений своих, помыслов и дел»{295}, — т. е. чистосердечный рассказ лично о себе. Я предпочитаю начать с него (хотя другие жанры, например жалобы и доносы, использовались гораздо чаще), чтобы читатель в дальнейшем безошибочно распознавал личную окраску многих «публичных» писем, которые люди писали политическим лидерам и даже в газеты и госучреждения. Подобные письма, как и следовало ожидать, приходили Сталину, но отнюдь не только ему, и их нельзя считать исключительно феноменом «культа личности Сталина». Кажется, такие письма есть в архивах всех советских политических деятелей, включая региональных партийных руководителей[129].

Архетипичное письмо-исповедь написала в 1935 г. Жданову Екатерина Бурмистрова, работница-выдвиженка, у которой были нелады в школе и на этой почве — неприятности с местным парткомом. «Глубокоуважаемый т. Жданов, — начинает Бурмистрова свое эмоциональное и довольно бессвязное послание, — прошу Вас не отказать выслушать мою исповедь и помогите мне разобраться в действиях моих и в окружающей меня атмосфере…» В отличие от многих авторов писем, она не выдвигает никаких конкретных просьб и требований, хотя и выражает надежду на личную встречу. Не добивается она и наказания виновных в ее бедах. Она просто выплескивает свое страдание, смятение, чувство неполноценности, отверженности. «Не могу я больше, мне иного выхода нет… мне всю душу вывернуло, мои нервы не выдерживают», — подобными фразами пестрит все письмо. Как у многих авторов, явственно прослеживается ощущение своей изоляции, заброшенности. На полях последней страницы по диагонали приписано: «Тов. Жданов. Я не нашла с ними [т. е. с членами местного партийного комитета] общего языка»{296}.

«Поговорить с вами лично, хотя бы 5 минут» просит и жена партийного работника из Западной области Анна Тимошенко в постскриптуме жалобного письма, которое она написала первому секретарю обкома И. П. Румянцеву. Послание Тимошенко посвящено ее «невыносимо мучительной семейной жизни». Она в прошлом уже много раз писала Румянцеву, но не отправляла писем («все они были личного характера»). Однако теперь она уже не может не излить душу и просит Румянцева найти время, чтобы прочитать ее письмо и ответить на него{297}.

Седова, обиженная жена, написала в Западно-Сибирский крайком партии, потому что муж, член районной партийной верхушки, с ней плохо обращался, а райком бесцеремонно отмахивался от ее жалоб: «Они сказали, что он тебя не избил, особенного ничего нет. Жить мы его не можем заставить… Это личная жизнь». Седова жаждала рассказать о своих несчастьях сочувственному слушателю: «Я не за этим прошу крайком, райком, чтобы жил Седов со мной, а я человек. Не хочу быть за бортом и не хочу, чтобы ко мне издевательски отнеслись. Мне тяжело, если меня оттолкнут, я не должна иметь цель жизни»{298}.

Письмо 1935 г. от одной ленинградской комсомолки содержит довольно необычную исповедь на религиозную тему: автор пишет анонимно, не желая иметь неприятности за то, что поет в церковном хоре, и просит Сталина закрыть ее церковь: «Спасите молодежь от этой заразы… Особенно действует [церковное] пение, такое расслабляющее, грустное…»{299}

Письма-исповеди приходили и от мужчин. «Я член твоей партии и пишу тебе откровенно, что у меня на сердце», — писал Сталину в 1936 г. молодой коммунист. Они с женой, оба петроградские рабочие, в 1917 г. сражались за революцию, позже были добровольцами 25-тысячниками (т. е. рабочими, которых посылали в деревню помогать проводить коллективизацию). В деревне на его жену напали кулаки. Здоровье ее после этого так и не поправилось, хотя они по предписанию врача уехали из города. Недавно она умерла: «Мне ее очень жаль, тов. Сталин. Вот так я теперь очутился один в глуши, далеко от железной дороги, и к тому же я очень стал впечатлителен и неврастеник. Ветер, свистящий в окно избы, черная тишина меня губят. Был бы я с женой — не страшно…»{300}

* * *

Крики о помощи

«Помогите, выбрасывают на улицу, мать 76 лет, потеряла трех сыновей на гражданской войне, ребенок нервно-больной, у меня порок сердца, муж в психолечебнице… Срочно окажите помощь»{301}. Эта телеграмма, пришедшая в 1940 г. в Совнарком, в сжатом виде дает нам представление о типичном письме «жертвы». Таковые в огромных количествах писали граждане, стремившиеся получить какую-то помощь или одолжение. Они обычно изображали себя слабыми и беспомощными, жертвами «злой судьбы» и неблагоприятных обстоятельств{302}. Помощь им требовалась самого разного рода. Многие просто рассказывали о своих неудачах и просили денег — иногда им их давали{303}.[130] Первый секретарь Западно-Сибирского крайкома Эйхе получал много писем от женщин, которые старались разыскать мужей, задолжавших алименты на детей. В почте первого секретаря Ленинградского обкома Жданова почти треть писем от граждан посвящена жилищному вопросу — перенаселенные, сырые и приходящие в ветхость квартиры, сражения в коммуналках, споры из-за права на жилплощадь, угроза выселения, мольбы о комнате от семей, снимающих «угол» в кухне или коридоре{304}.[131]

Одна мать просила Кирова устроить ее 9-летнего сына в детский дом или «даже… в воспитанники Красной Армии». «Мне даже не хватает на хлеб, — писала она, — я с сыном влачу голодную жизнь… все продано, не имею ни постельного ничего, ни подушек, и оба голые и босые»{305}. Некий рабочий в письме Молотову просил отрез льняного полотна для своей семьи (и/или взять его на работу в НКВД следователем){306}. Почта Молотова, так же как и Жданова, была полна мольбами о жилье.

Просьбы об одолжении поступали и от представителей советской элиты, и от обычных людей: например, Павел Нилин и еще два молодых члена Союза писателей, в профессиональном плане люди вполне успешные, но живущие в плохих квартирах, написали совместное письмо, моля предоставить им «нормальные» жилищные условия{307}. Такого рода письма (подробнее о них говорится в главе 10) относятся к особому подвиду жанра — обращению клиентов к патрону, ибо Молотов, как почти все советские политические лидеры, выступал в роли патрона определенной группы постоянных клиентов из интеллигенции.

В почте Вышинского, которую он получал в 1939-1940 гг. в качестве заместителя председателя Совнаркома, попадается много ходатайств от жен, матерей и дочерей (а иногда также мужей, отцов и сыновей) арестованных, главным образом жертв Большого террора, — в память о его прежней должности Прокурора СССР. Жена пчеловода из Саратова, например, уверяет: «Никаких преступлений он не совершил, а по состоянию здоровья и своим личным качествам и неспособен на преступления. Я прожила с ним 40 лет и знаю его как кристально честного человека»{308}. «Почти полтора года томится в тюрьме мой муж, — пишет жена некоего Ганса Эрмана, видимо армейского офицера. — Страшная награда за двадцатилетний честный и бескорыстный труд!» Письмо заканчивается словами: «Правды, и только правды требую я от Вас, как у представителя власти, и умоляю о том же, как человек»{309}.

* * * 

Доносы и жалобы

Донос — письмо властям с порочащими сведениями о другом человеке, написанное ради того, чтобы добиться наказания этого человека, — жанр публичной эпистолярной коммуникации, который первым приходит на ум в связи со сталинским периодом. Поскольку жанр доноса подробно рассматривается в главе 11, я не буду особенно распространяться о нем здесь. Достаточно сказать, что донос находил весьма разнообразное применение — это было многоцелевое орудие, использовавшееся для решения широкого спектра задач: выразить преданность режиму; защитить себя от обвинения в недонесении; свести счеты с соперниками, личными врагами и надоевшими соседями; окольным путем предложить НКВД свои услуги в качестве осведомителя; выразить возмущение по поводу коррупции или других должностных злоупотреблений; добиться справедливости и удовлетворения за обиды, которого автор не мог получить через суд либо иными средствами.

Авторы доносов, как правило, называли их «заявлениями» или «жалобами». Разница между жалобами, содержащими критику в адрес определенных лиц, и доносами заключается в преимущественно обвинительном уклоне последних, хотя зачастую грань тут очень тонка. Но есть много жалоб, буквально пышущих негодованием, однако не указывающих на конкретных виновников. Вот, например, письмо Молотову от одного московского инженера, возмущенного тем, что он целый день пробегал впустую, пытаясь найти ботинки для своего ребенка: «Обходя сегодня более 40 магазинов и везде только и слыша ответ НЕТ. В одном магазине оказались, и что же — за ботиночки, грубо сделанные, 45 рублей. Конечно, для Вас это пустой звук, но для человека, получающего 150-180 рублей, и даже 250 рублей в месяц, это очень и очень дорого…»{310}

* * * 

Мнения, предложения, советы

В письмах граждан выдвигается множество разных предложений. Например: убрать из русского языка все слова с «раб» и «слуг», поскольку они вызывают ассоциации с рабством; принять закон против «блата»; ограничить продажу спиртного вблизи заводов и фабрик; запретить делать ставки на мотогонках; пресечь дискриминацию некурящих в учреждениях; учредить социалистическую альтернативу Нобелевской премии «за героизм, великие открытия, беззаветную борьбу за добро во всем мире»; выделить староверам помещения для проведения служб; снять клеймо с «бывших» людей и позволить высланным из Москвы и Ленинграда вернуться домой{311}. Порой встречаются и попытки вступить в идеологическую дискуссию: студент одного сибирского техникума в 1935 г. написал Эйхе, спрашивая его мнение по вопросу, который вызывал в техникуме горячие споры, — можно ли «построить коммунизм в одной стране»{312}.

Многие из писем-«мнений» по сути аполитичны, но есть и такие, где обозначается политическая позиция автора, от резко критической до ультралояльной. Ультралоялисты не просто разделяют, но с преувеличенным рвением отстаивают ценности существующего режима, в особенности когда речь идет о бдительности и подозрительности к «врагам», «вредителям» и иностранным шпионам. После убийства Кирова один ленинградец в своем письме вызвался лично привести в исполнение смертный приговор убийцам, дабы «отомстить» за Кирова. В день казни Зиновьева и Каменева по радио передавали Похоронный марш Шопена из Сонаты для фортепиано № 2 си-бемоль минор, и бдительный гражданин не преминул предупредить Молотова об этом зашифрованном троцкистском сигнале, свидетельствующем, что в Госкомитет по делам искусств проникли враги. Другие авторы предостерегали, что публикация статистики о производстве чугуна дает ценную информацию фашистам, и приходили в ужас от уничижения образа Ленина в результате воспроизведения ленинского портрета на новой 30-рублевой купюре{313}.

Среди критических писем (составляющих более многочисленную группу нежели ультралояльные) открытые, за собственной подписью, нападки на Сталина или его политику встречаются редко, но нельзя сказать, что их нет совсем. В 1930 г., например, коммунист из Березовки под Одессой подписал своим именем письмо в «Правду», в котором резко критиковал сталинскую статью «Головокружение от успехов» как оружие, вложенное в руки врагов партии, и выражал надежду, что товарищ Сталин «признает свое заблуждение и повернет на правильный путь»{314}. Конечно, столь дерзкие письма после 1930 г. — большая редкость, однако в некоторых более поздних посланиях Молотову и другим политическим лидерам адресат подвергается прямой критике за конкретные действия или заявления. К примеру, инженер, писавший Молотову о детских ботиночках (см. с. 188), винит в дефиците «бездельников в наркоматах», но добавляет, что и с Молотова «это ответственности не снимает»: «…вы сообщили громогласно на весь СССР и весь мир, что в течение ближайших 2-х лет цены будут снижены, а через несколько месяцев цены на обувь, мануфактуру и др. повышены. Ох, как это нехорошо получилось…»{315}

Критика в адрес политических лидеров в подписанных письмах чаще затрагивала второстепенные фигуры, такие, как Литвинов, Коллонтай, Луначарский (три популярные мишени, поскольку многие коммунисты подозревали их в «буржуазных» или «либеральных» тенденциях). Вот одна из множества инвектив против наркома иностранных дел, написанная в 1936 г.: «Что за человек Литвинов? Ловкач, который давно поддался буржуазии. Скоро вставит в глаз монокль и будет разыгрывать из себя Бисмарка. Его мнение об И. В. Сталине всем известно и здесь, и за границей… Литвинову нужны лавры от буржуазии, а не похвала пролетариата, от которого он нос воротит… Заискивание перед буржуазными министрами — это не дипломатия, это позор!»{316}

Часто критиковалась политика режима в таких вопросах, как образование, причем иногда эта критика принимала более широкий характер. Например, мелкий советский чиновник, по его собственным словам — «советский патриот» на протяжении пятнадцати последних лет, в конце 1932 г. написал Кирову, что его верность подверглась суровому испытанию в результате неспособности режима справиться с нехваткой продовольствия. В особенности он не мог понять, «почему мы забросили детей»: «Вот моя жена в 5 железнодорожной школе Пскова. Она рассказывает следующее: при осмотре здоровья детей врачом оказалось около 90% с пораженным организмом на почве слабого питания…» Как подобное возможно, если «мы строим будущее всего человечества»?{317}

Ленинградские рабочие, отличавшиеся своим хозяйским отношением к режиму и уверенные в своем праве выговаривать ему, особенно склонны были писать наставительные письма. Чаще всего мишенью критики ленинградцев становились привилегии элиты и растущее отчуждение партии от рабочего класса{318}. Иногда в их словах даже звучала завуалированная угроза, как в одном подписанном письме Жданову, датированном июнем 1937 г., где рабочий-коммунист (недавно уволенный за пьянство и прогулы) жаловался, что заводское начальство превратилось в новую правящую касту и обращается с рабочими хуже, чем капиталисты: «Сопоставьте, тов. Жданов, сколько нас таких кандидатов в троцкисты, хотя я всегда боролся за социализм против капитализма и буду бороться, но другие в таком же положении, как я, за них — не ручаюсь, только слышу — ругань соввласти»{319}.

В анонимных письмах нередко отражались похожие настроения. Автор одного такого письма из Ленинграда в 1935 г. жаловался: «Во всех [нрзб.] аппаратах разных учреждений переполнены княжеством, дворянством и духовенством, во всех аппаратах сидят эти твари, и большинство имеют партийные билеты, а рабочий не имеет права в аппарате работать, всех гонют, чтобы не мозолили глаза…»{320}

Анонимка — жанр со своими особыми чертами. Одна из них — гнев, часто весьма бурно выражаемый, направленный против представителей прежних и новых привилегированных классов, иностранцев, евреев. Русская революция — часть международного еврейского заговора, а Сталин и Киров продались евреям, говорится в одной ленинградской анонимке 1934 г. Рабочие сыты по горло еврейским господством и скоро с ним покончат путем еще одной революции, утверждается в другой{321}.

Угроза во втором письме — не такое уж необычное дело. После убийства Кирова многие анонимки зловеще напоминали о нем, к примеру предупреждали, что если цены не будут снижены, то участь Кирова разделят и другие политические лидеры{322}. В анонимке 1936 г. какой-то заключенный, жалуясь, что «сейчас в советских колхозах остались одни женщины и сироты, а мужья этих жен сидят все по тюрьмам сырым, как сидит Ваш Тельман», пророчит восстания и войну, если власти не выпустят из тюрьмы «хотя бы колхозников»{323}.[132]

Еще одна характерная черта анонимок — сарказм. Их авторы часто делают мишенью своих колкостей разрыв между риторикой насчет «великих советских достижений» и советской действительностью либо лицемерие режима, осуждающего капиталистические правительства за угнетение своих граждан. «Вот славная эпоха, — писал некий аноним в 1936 г. — [Но] для меня становится непонятным… Мы имеем колоссальную армию заключенных, десять миллионов, которыми переполнены тюрьмы, лагеря, колонии… В большинстве случаев… обвинения предъявляются совершенно нагло, нахально и строятся исключительно на лжи…»{324} В анонимке, присланной в 1930 г. в «Правду», язвительно отмечается, что в первом пятилетнем плане не учтено финансирование столь необходимого строительства тюрем: «Про это и забыл в 5-м плане верховный повелитель (князь кавказский Сталин) и его верный исполнитель приказаний (крестьянский староста Калинин)…»{325}