О нелояльности
О нелояльности
Существовало много разных способов политически скомпрометировать человека, и самый главный из них — напомнить о его былой принадлежности к какой-либо из партийных оппозиций (троцкистской, зиновьевской, правой) либо к другой политической партии, например к эсерам или меньшевикам. Прочие проявления нелояльности лежали в диапазоне от «антисоветских разговоров» до террористической деятельности и участия в контрреволюционном заговоре. В качестве «компрометирующих фактов» чаще всего назывались поддержка белых в годы Гражданской войны, участие в мятежах против советской власти и какие угодно связи с оппозиционерами, иностранцами или родственниками-эмигрантами.
Долгом коммуниста было доводить до сведения партии любую компрометирующую информацию о других коммунистах, которая станет ему известна. Некоторые доносы по поводу нелояльности так и начинались стандартной преамбулой: «Считаю своим партийным долгом сообщить…» Но многие авторы обходились без вступительных фраз или прибегали к более расплывчатой: «Считаю необходимым сообщить…» Множество подобных доносов явно было написано из страха перед последствиями недонесения, особенно во время Большого террора, когда число сигналов о нелояльности резко возросло.
Некоторые доносы на первый взгляд продиктованы гражданской ответственностью, хотя такие субъективные оценки текста без учета общей ситуации его возникновения, естественно, могут оказаться ошибочными. Например, своего рода гражданское чувство (правда, несколько истерического толка) демонстрирует письмо ленинградской писательницы-коммунистки В. К. Кетлинской осенью 1934 г. секретарю Ленинградского обкома А. А. Жданову о врагах в партийном руководстве Комсомольска — нового города на советском Дальнем Востоке, откуда Кетлинская только что вернулась{460}. Группа молодых южноосетинских комсомольцев, работавших на строительстве московского метро, в более рассудительном тоне написала коллективное письмо Сталину, Кагановичу, Молотову и Калинину, предупреждая о перерождении партийной верхушки Южной Осетии в результате того, что туда проникли меньшевики и «оппортунисты»{461}.
В иных доносах звучит подлинное негодование. Один разгневанный гражданин, по-видимому молодой инженер, в 1936 г. в письме Н. И. Ежову[162] просил «обратить внимание на возмутительные факты», касающиеся директора ленинградской фабрики «Красное знамя»: тот насмехался над молодыми инженерами-коммунистами, над фабричным парткомом, помогал арестованным НКВД террористам и в довершение всего имел чуждое социальное происхождение — его отец был при старом режиме богатым купцом{462}.
Как и следовало ожидать, во многих доносах чувствуется личная злоба, хотя, несомненно, более искусные авторы умели ее скрывать. Но, пожалуй, гораздо больше, чем злоба на бытовой почве, смущает дух «юного мстителя», которым проникнуты некоторые доносы от бдительных подростков. Например, четырнадцатилетний сельский комсомолец в 1937 г. написал Сталину возбужденно-самодовольное и весьма кровожадное письмо о том, что в его районе до сих пор разгуливают на свободе местные троцкисты, не говоря уже о бандитах в лесах. Мальчик, жаждущий славы Павлика Морозова, хвастался, что уже «посадил» одного колхозного председателя{463}.[163]
Во время Большого террора, как и в некоторые более ранние периоды русской истории, недонесение могло иметь очень серьезные последствия, особенно для коммуниста. Архивные дела 1937-1938 гг. содержат много доносов, которые несомненно были продиктованы страхом или, по крайней мере, желанием обезопасить себя, а не подлинным чувством долга, возмущением или хотя бы злобой. Один такой донос в 1935 г. прислали Я. Б. Гамарнику, начальнику Политического управления Красной армии{464}. Он посвящен антисоветским разговорам на вечеринке, состоявшейся предыдущим летом. В присутствии автора (и «еще нескольких товарищей»), «подвыпив, Смирнов произнес фактически речь в защиту Зиновьева и особенно Троцкого». Он сказал, что «если бы Ленин был жив, то Троцкий и Зиновьев, Бухарин и др. были бы в Политбюро и работали бы на благо партии, что вообще колесо истории, вероятно, вертелось бы по-иному», назвал Троцкого «исключительно талантливым» и вообще вторым человеком в партии после Ленина. Замечания достаточно смелые, чтобы хоть один из слушателей пропустил их мимо ушей, а значит, остальные присутствовавшие, промолчав, могли навлечь на себя неприятности. Мотив самосохранения, руководящий автором письма, и отсутствие у него энтузиазма при выполнении своей задачи видны как на ладони: «Не могу, как член Партии, об этом не сообщить, несмотря на то, что это было на вечеринке, и несмотря на то, что Смирнов был в полупьяном состоянии». Конец письма сдобрен ноткой лицемерного пафоса: «для профессора диалектики» (каковым, по-видимому, являлся Смирнов), заключает автор, «такие разговоры даже в пьяном виде не к лицу».
Большой террор вызвал появление множества доносов о заговорах, а также о зловещих признаках и подозрительных связях, все значение которых, как писали авторы, стало им ясно только теперь. В Сибири полуграмотная работница совхоза написала в 1937 г. в обком партии, что чтение «всех этих статей т. Жданова, Вышинского»[164] заставило ее задуматься о лояльности парторга, который работал у них в совхозе в 1933 г.: его теща, приехавшая из Латвии, употребляла в разговоре дореволюционное обращение «господин», а сам он унаследовал шестьдесят долларов от какого-то латышского родственника{465}.
В начале 1937 г. один местный прокурор написал, что в связи с недавним самоубийством прокурора Ленинградской области Пальгова он только что вспомнил кое-что подозрительное: у Пальгова был друг по фамилии Нечанов, тоже прокурор, на которого жена то ли донесла, то ли грозила донести как на троцкиста. Может быть, Пальгов и Нечанов вместе участвовали в каком-нибудь заговоре? Не этим ли объясняются самоубийство Пальгова и удивительно быстрое продвижение по службе Нечанова?{466}
Один инженер донес на чиновника по фамилии Уралов, который отвечал за приобретение самолетов и распределение их по авиалиниям. Тот часто принимал неудачные решения, и автор письма не раз с ним конфликтовал. «В то время мне казалось, — писал инженер в ноябре 1937 г. в Политуправление Североморских авиалиний, — что Уралов просто невежда, профан и как инженер — не инженер, а сплошная безграмотность, но после обследования мною Тюменской авиалинии я проанализировал ряд фактов и пришел к выводу что Уралов — враг, вредитель»{467}.
Порой о подобном озарении говорилось приподнято-торжественным тоном. «Я обвиняю ПОПОВЬЯНА, члена партии в 1918 г., как врага народа — троцкиста», — писала в свой партком в октябре 1937 г. коммунистка М. П. Грибанова. Она работала с Поповьяном, когда тот был главврачом больницы на острове Шпицберген, и припомнила, что Поповьян с женой имели весьма подозрительную встречу за закрытыми дверями с неким норвежцем, который явился в больницу в восемь часов утра: «Беседа велась по-английски, частично по-немецки — довольно тихо. Перед уходом ПОПОВЬЯН передал ему пакет, прибавил по-немецки, что, я не знаю»{468}.
Иногда письмо дышало озабоченностью, чуть ли не отчаянием, из-за того, что явный враг доныне избегает разоблачения. «Мне непонятно, почему до сих пор ВАНЮШИН, С.П. пользуется почетом, уважением в нашей системе, кто ему покровительствует? — спрашивал обескураженный доносчик в мае 1938 г. — Я уже писал раз 8 в разные места, однако Ванюшин до сих пор почему-то остается неуязвим»{469}. Учитывая приведенные в письме факты, а именно связи этого Ванюшина с видными партийными деятелями, которые были расстреляны как враги народа, действительно странно, что ему удалось остаться на свободе. Такие люди не только подвергались большой опасности сами, но и невольно представляли опасность для всех, кто их окружал. Видимо, поэтому автор доноса, скорее всего коллега Ванюшина, так стремился от него отделаться.
Та же забота хорошо видна в одном из самых поразительных доносов, какие мне попадались, — в письме, написанном редактору «Правды» (Л. 3. Мехлису) в 1936 г. комсомольцем, студентом Ленинградского технического института{470}. Его «мучило», что другого студента его института Н. В. Китаева недавно восстановили в партии, хотя в партийных дебатах 1925-1926 гг. тот поддерживал Зиновьева и, хуже того, работал, а может быть, и дружил с одним из ленинградских оппозиционеров, расстрелянных за соучастие в убийстве Кирова: «Как можно паразиту, рыдавшему всегда именем Ленина и стонавшему именем Сталина (это не слова, т. Мехлис, а страшная действительность), как можно позволить оставаться ему в стенах института, как можно, т. Мехлис, согревать змею у себя на груди?» Поскольку его «так волнует» присутствие Китаева, пишет автор доноса, Мехлис мог бы заподозрить, что у него с Китаевым личные счеты: «Нет, т. Мехлис, много хуже, — 4 года до февраля 1935 г. мы преклонялись перед ним, как перед “настоящим партийцем”, хорошо политически развитым, активистом, выступавшим всюду и везде на собраниях, совещаниях, и везде он проводил цитаты из Ленина и Сталина и был в наших глазах (комсомольцев) воплощением партийной совести, этики и партийности». Автору больно вспоминать, как студенты института, комсомольцы, защищали Китаева несколько лет назад, когда того хотели исключить за академическую неуспеваемость. Былое восхищение теперь превратилось в ненависть: «После убийства Кирова он внушает мне животный страх, органическое отвращение, т. к. я раньше преклонялся, уважал его, так боюсь его теперь, жду от него какой-то страшной подлости, какого-то непоправимого вреда для всей страны. Если бы вы видели неподдельную радость всех нас… когда узнали после расстрела Зиновьева и Каменева о исключении его из института… нельзя, преступно давать ему закончить институт, ибо, т. Мехлис, его даже лагеря НКВД не исправят… Страшно жалею теперь, что он не сидел рядом со своим кумиром Зиновьевым и Каменевым [на суде, где им вынесли смертный приговор]».